Византизм как идея Роковая ошибка Второго Рима Спор о Византии, начатый фильмом о. Тихона (Шевкунова) не мог не всколыхнуть наше мыслящее общество. Византийская идея , Византизм , нравится нам это или нет, острая и болезненная для русского самосознания проблема. Можно, плеваться в византийцев ядом (почтенная традиция — разве не началась русская письменная традиция с брошенного летописцем замечания: «Суть же греци льстиви даже до сего дни»), что то ли вера у них испроказилась, то ли они испроказили наше перунство и крокодильство. Можно, с заслуживающим лучшего применения упорством, пытаться не думать о белой обезьяне. Но значительно продуктивней честно признать — византизм для России — это серьезно, это тема, которая «болит». Болит по двум причинам. Во-первых, слишком очевидно внутреннее родство, внутренняя близость византийской и русской цивилизаций, слишком ясна огромность доставшегося нам византийского наследства и необходимость им как-то распорядиться. А поскольку Византии нет, она рухнула, была разбита, то Византия болит, как , бывает, болит ампутированная нога или рука. Но, во-вторых, эта болезненность византийской темы лишь увеличается тем, что Византия осознается русским сознанием не только как «своё», но и как «другое».Москва — не «второй Второй Рим», а все-таки «Третий Рим». Русская цивилизация является существенно иной в своих основаниях, в своей структуре, в своем устроении, чем цивилизация византийская. И если бы Господь, ради нашего вразумления, решил бы позволить русским водрузить крест на Святую Софию, осуществить «греческий проект» и воссоздать Византийскую или Византино-Славянскую империю, то мы, русские, очень быстро ощутили бы себя там инородным телом. Поняли бы, что, оторвавшись от византийской ойкумены в момент её гибели, мы давно уже существуем в другой, своей собственной ойкумене. Другими словами, разобраться с византизмом и в его великом примере и наследии, и в сущностном отличии от него нашей русскости, — вот принципиальная задача. И весьма закономерно и своевременно, что она встала перед русской мыслью сегодня. ВИЗАНТИЙСКИЙ ДОГМАТ: ЕДИНЫЙ ГРАД Ни для кого не секрет, что Византия, Империя Ромеев, была основана на соединении римского государственного начала, Римской Империи, и Христианской Церкви. Соединении насколько возможно тесном и полном. Смыслом и обоснованием жизни Византии было Православие в противоположность иным верам и ересям. Все остальные черты византийского общественного быта, культуры, государственности, исторического пути, были производными — и без Православия Византия немыслима и невообразима. Однако эта характеристика достаточно расплывчата. Многие православные государства, включая Российскую Империю, также были проникнуты теократическим идеалом, их жизнь без Православия так же была, или казалась, немыслимой. И все-таки они не были Византией и, более того, неоднократно вступали с византийцами в конфликт, как болгарское и сербское царства, и, правда совсем редко, древняя Русь. Особенностью Византии был не просто союз Церкви и государства, не просто идея православной государственности, а решительный, радикальный, догматически обоснованный отказ от различения Империи и Церкви, политического и «экклезиастического» сообществ. Это весьма специфичное именно для византийцев воззрение на Церковь, общество, государство, царскую власть и даже на Самого Бога, можно назвать «византийским догматом». Этот догмат не был, конечно, никогда провозглашен на церковных соборах и закреплен церковными анафематизмами, а потому не имеет в Православной Церкви статуса незыблемой основы вероучения (и слава Богу, прибавим мы, — ибо византийское понимание этого догмата было, как мы увидим, весьма несовершенным). Но именно этот догмат лежал в основе церковной и политической практики Византии, точнее практики церковно-политической, поскольку предполагалось их ипостасное единство. Именно незыблемость этого догмата давала Византийской Империи мужество жить, заставляло её выдерживать самые страшные удары истории. Но именно ограниченность византийского понимания этого догмата и была главной слабостью Империи, предопределившей её конечную гибель. В чём суть этого догмата? Иисус Христос, Сын Божий, совершенный Бог и совершенный человек, после совершения Своего спасительного подвига и ниспослания апостолам Святого Духа, существует не только как отдельная Богчеловеческая личность на небесах, сидящим одесную Отца, но и в своем мистическом Теле — Церкви. Церковь, через действие Святого Духа и через совершаемые в Неё таинства, прежде всего таинство святой Евхаристии, непрерывно поддерживает и обновляет единство со своим Главой — Христом. Церковь, тем самым, есть не человеческое учреждение, а мистический богочеловеческий организм, истинное тело Богочеловека. Церковь составляют не клирики, не священники, а все христиане, умершие и живые — призванные на Её собрание (ecclesia значит «собрание»). Она является благодатным восстановлением и обожением единой природы первоначального человека. Христос — это новый Адам, искупивший Адамов грех и давший человеку через Себя возможность стать «богом по благодати». И именно в силу действитетельности связи Христа и Церкви для христиан возможно спасение. Всё вышесказанное — это формулировка христианской экклезиологии, то есть учения о Церкви. Формулировка предельно реалистическая, как она и была принята у святых отцов, не искаженная католическими и протестантскими влияниями, понижающими или вовсе отрицающими действительность связи Христа и Церкви. А вот дальше начинается продолжение, которое и составляет сущность «византийского догмата». Церковь как собрание верных и римская полития, гражданское сообщество римских граждан, ромеев, есть одно и то же.Каждый член Церкви является ромеем. Каждый ромей должен быть членом Церкви. Церковь и Империя составляют единый богочеловеческий организм, в котором империя выступает материей, а Церковь — формой, империя «телом», а Церковь — душёй. Поскольку под «Телом Христовым» разумеется не «плоть» Христова, а именно человеческая природа Богочеловека, то политическое сообщество Империи мыслилась византийцами как материальная компонента этого мистического Тела, а сакраментальное «экклезиастическое» сообщество как компонента духовная. И вся целостность этого Тела понималась как находящаяся под возглавлением Самого Господа Иисуса Христа, который мыслился и как глава духовный и как глава мирской, осуществляющий свою власть над спасенным человечеством через посредство двух сил — «священства» и «царства». Когда император Юстиниан в своем знаменитом вступлении к VI новелле, посвященной законодательной регуляции церковной жизни, говорил о «двух великих дарах Божиих» — священстве и царстве, он говорил не о «государстве» и «церкви», как привычно понимать это сегодня нам, воспитанным европейским образованием на идее Церкви как клерикально-бюрократической организации, наподобие созданной римскими папами Католической церкви. Он говорил именно о двух властях в Церкви Христовой. Духовной, вероучительной и сакраментальной, принадлежащей священству и, прежде всего, епископам. И мирской, политической, законодательной, и управительной, принадлежащей императору и всей организации, осуществляющей его imperium. Это представление, при всей его непривычности для нас, было для византийцев единственно логичным. Ведь членом Церкви человек является всецело, и телом и душей. И спасается он всецело, и телом и душей. И воскреснет он всецело, и телом и душей. А значит и усыновление Богу принимает он всецело, и телом, и душей. А значит и власть над телом, как и власть над душей должны принадлежать Церкви. Именно Церкви, но не «клирикам», каковые наоборот должны всякое житейское отложить попечение и не «пещись о столах», чтобы сосредоточиться на духовном делании. И то гражданское тело Империи, которое родилось практически одновременно с мистическим телом Церкви (для византийцев был мистически важен параллелизм установления единоначалия Августа и воплощения Христа, переписанного при рождении как житель Империи), является наиболее подходящим инструментом для жизни в Церкви и по закону Церкви. Христианизация империи при Константине была для самих христиан не скандалом, а реализацией самого смысла существования имперского порядка. В свете этого «византийского догмата» совершенно исключительное значение приобретали богословские споры эпохи Вселенских Соборов — и, прежде всего, спор христологический. Все они имели отчетливую «политико-теологическую» проекцию, ведь в них решался вопрос о соотношении Божественной и человеческой природ во Христе, а значит и о том, в каком отношении Христос и божественное начало в церковно-имперском организме стоят к началу человеческому и политическому. Монофизитские и монофелитские тенденции вели к потере человеческим, а значит и политическим, самостоятельного значения. Несторианство — к фактическому разрыву церковного и политического порядков, к их взаимной автономизации. Однако, поскольку эти ереси были осужденный и отторгнуты от Церкви достаточно быстро, то полноценной политической экспликации они так и не получили. Поэтому посмотрим на два заблуждения более тонких и характерных. ЗАПАДНЫЙ ДОГМАТ: ДВА ГРАДА Первым было так называемое «строгое дифизитство», которого довольно последовательно придерживался латинский Запад. Это дифизитство основанное на идеях «Томоса» папы Льва Великого, лёгшего в основу формулы Халкидонского собора о «неслитном, неизменном, нераздельном, неразлучном» соединении божественной и человеческой природ во Христе. Будучи безупречнымы выражением собственно богословского, догматического содержания халкидонская формула оставляла однако массу вопросов. Кто Тот, в ком неслитно соединились две природы? Можно ли вслед за противником несторианства и, в то же время, невольным предтечей монофизитства св. Кириллом Александрийским говорить о том, что «Бог пострадал во плоти», поскольку Тот, кто принял совершенную человеческую природу был Сын Божий, «един от Святыя Троицы»? Или же, вслед за пламенным противником монофизитства и, в то же время, некритическим адвокатом несторианства блаженным Феодоритом Киррским надо отрицать такой подход, как ересь «теопасхитства», преносящего на Божество страдания человеческой природы? Латинский Запад всегда, в общем и целом, придерживался феодоритовской позиции, строго разделявшей и почти что «рассекавшей» Бога и человека во Христе, что вполне соответствовало и политической экспликации этого представления — учению о «Двух Градах», двух civitates — гражданских общинах, которое проповедовал блаженный Августин. Это учение было полной и неустранимой противоположностью «византийскому догмату». Падший и разбойничий «град земной» не имеет ничего общего с основанным Христом «градом Небесным». Это именно что два града — земной и небесный, полностью разделённые. Поэтому для латинян оказались категорически неприемлемы идеи одного из отцов византизма как специфической богословской и политической системы — св. Юстиниана Великого. Именно ему и, по его инициативе, V Вселенскому собору принадлежит формулировка собственно православной Христологии. Во Христе Сын Божий как личность собирает в себе две совершенных и неслиянных природы, совершенное божество и совершенное человечество. Между природами, сосуществующими в единой ипостаси Сына Божия, осуществляется «перихоресис», то есть взаимное общение и переход свойств, так что говорить о страдании Бога (но не Божества!) на Кресте не только можно, но и нужно, ибо если бы истинный Бог не воспринял бы человечества, не прожил бы человеческую жизнь, то и надежды людей действительно соединиться с Богом были бы напрасны. Папы римские, лишь фактическим насилием вынужденные подписать решения Вселенского Собора, сущности и смысла юстиниановского православного богословия так никогда и не приняли. И именно из искажения христологической перспективы на Западе, развились и многие особенности западного мировидения и политический феномен папства. Если Божественное и человеческое не сообщаются, то не должны сообщаться и церковный и мирской порядок. Церковь превращается в ту самую замкнутую клерикальную бюрократию, которую создали папы. И, напротив, человеческое остается слишком человеческим, существующим автономно от Божества по своему закону — что предопределило формирование в католической Европе чисто человеческих национальных сообществ. При этом в папском учении о «двух мечах» эти два меча соединялись лишь в личности римского первосвященника, никак не обмениваясь свойствами. Мирская власть Папы, была властью священника, но не властью, освященной и преображенной светом Христовым. ОПАСНОЕ ОТКЛОНЕНИЕ: ЦЕРКОВЬ ВМЕСТО ГОСУДАРСТВА Другим характерным христологическим заблуждением была ересь «афтартодокетизма», отрицавшая действительность испытываемых Богочеловеком «естественных страстей», то есть голода, жажды, боли. Согласно учению афтартодокетов, бывших, сперва, радикальной фракцией монофизитов, от самого Рождества Христос существовал уже в совершенном, обоженом, не подверженном страданию теле, которое ни испытывать голод, ни мучиться — не могло. Даже для большинства монофизитов во главе с Севиром Антиохийским это было слишком. Однако неожиданно святой император Юстиниан, защитник Православия, начал навязывать это учение Церкви. Объяснялось это, конечно, старческим слабоумием, «бес попутал» 82-летнего императора. И это его искушение не сказалось на его памяти в Церкви: Бог вовремя, до совершения непоправимых действий, призвал его к себе. Но было ли афтартодокетство Юстиниана совсем случайным? Нет, эта ошибка довольно последовательно выражалась в его церковной политике Начав со здравого учения о двух властях, священнической и царской, Юстиниан однако очень скоро попытался превратить Империю в Церковь, а Церковь в Империю, поручая епископам бесчисленные административные и государственные обязанности. По сути епископат должен был стать вторым (а может быть и первым) управленческим аппаратом империи. Мирской и священный порядок, материя и форма должны были смешаться уже здесь, в земной жизни, а не за эсхатологическим пределом. Материальная жизнь империи уже сейчас должна была стать святой и безгрешной. Этот «афтартодокетизм» Юстиниана был довольно быстро преодолен, но некоторое тяготение к нему сохранялось весь византийский период, выражаясь в том, что империя пыталась подменить укрепление нации как гражданского сообщества опорой на Церковь, как сообщество сакраментальное и догматическое. ОРИГЕНИСТСКОЕ ИСКУШЕНИЕ: ОТРИЦАНИЕ ИСТОРИИ Наконец, неотступными искушением, преследовавшим православный Восток, был оригенизм, учение великого и грандиозно ошибавшегося в своём величии александрийского пресвитера III века, совершившего синтез христианства и неоплатонизма. На протяжении нескольких веков богословие отцов одновременно и воцерковляло и изгоняло оригенизм, причем от оригенистских ошибок не были свободны даже многие из выдающихся отцов. В чем была суть воззрений Оригена? По своей логике это был масштабный эллинистический антиисторизм. Бог творит совершенный духовный мир, который, пресытившись божественной благостью, постепенно впадает в грехопадение материальности и чувственности. Божественный Логос, подчиненное лицо Божественной Троицы (Ориген в учении о Троице придерживался так называемого субординатизма), соединившись от начала мира с душей и умом Христа, совершил приняв страдание на Кресте искупление и возрождение мира. Колесо мирового цикла повернулось, и теперь чистые духи, познавая очищенным умом Бога, возрождаются к первоначальному совершенству мира, которое восстановится с «апокатастасисом», то есть всеобщим восстановлением изначального богосотворенного мира, предвидением и символическим изображением которого является в нашем мире Церковь. В частности, священное Писание, которое следует толковать аллегорически, наполнено именно такими символами грядущего небесного Царства. Оригенизм — это представление о мировой истории как об «игре с нулевой суммой», где все в падшем мире с помощью Христа возвращается к такому же положению, из которого изошло. Подлинное святоотеческое православие — это представление о мире как об Оптимистической Трагедии. Мир сотворен для встречи с Богом, но трагическая катастрофа грехопадения отбросила его в ничтожество. Однако эта трагедия является и великой удачей: Сам Бог, единосущный и во всем равный Отцу Сын Божий, снисходит на Землю, чтобы соединить с Собой человека. Однако это соединение свободно, есть и те, кто его не примет, кто так навсегда и останется обречен на ад и «смерть вторую». Таким образом, по итогом «игры» одни, вместе с Христом, выигрывают всё, другие, вместе с диаволом, всё проигрывают. Как нетрудно заметить, при сходстве мотивов, оригенизм и Православие — это два совершенно разных мировидения. Оригенизм имел свое выражение и в политическом богословии, причем, как и во всех других областях — догматике, аскетике, толковании Писания, он оказался самым коварным, самым цепким противником православного учения. В политической теологии ему удалось почти победить. Оригенистскую перспективу политической теологии задал оригенист и покровитель арианства Евсевий Кесарийский, один из ближайших соратников святого равноапостольного Константина Великого. Для него император — это еще одно добавленное звено в цепи соподчиненных совершителей спасения. Бог-Логос-Христос-император. Христос спасает, а друг Христа Константин приводит все подчиненные ему народы ко Христу. Будучи сам истинным «философом», император и своё царство устраивает по образу грядущего небесного Царства. Император является символическим образом Христа. Империя — символическим образом небесного Царства. Это учение Евсевия настолько тонко сформулировано, что его порой принимают за выражение сущности византийской теократической идеи , за формулировку «византийского догмата». Это не так. Никакого символизма византийский догмат не допускает, напротив он построен на предельном христологическом реализме: Империя есть Церковь, Церковь есть Тело Христа, Христос есть Сын Божий и императоры правят не потому, что они «образ» Христа, а потому, что Христос их избрал и венчал на царство, чтобы править. Однако, как и во многих других областях православного богословия, изживать это учение пришлось долго, причем в политическом богословии изживание оригенизма никогда не было формальным: дискуссии с ним не велось, просто происходило избавление от оригенистских предпосылок. Торжество Православия над оригенизмом и криптооригенизмом произошло в VIII-IX веках, когда иконопочитание восторжествовало над иконоборчеством. Торжество Православия в 843 году было рождением классической Византии и классического византизма . Иконоборчество было порождено, вопреки известному заблуждению, не мусульманским или иудейским влиянием, а именно оригенизмом. Основополагающим для иконоборцев текстом было письмо все того же Евсевия Кесарийского, который учил, что поскольку изобразим только исторический Христос, Христос в «зраке раба», то такое изображение не дает верного понятия о Боге и лишено всякого душеполезного значения. Если афтартодокеты абсолютно сливали исторический и преображенный облик Христа, то оригенисты и иконоборцы столь же решительно их разрывали. Они бы с удовольствием бы повторили оригенистский тезис о «шарообразном теле» прославленного Христа, если бы он уже не был осужден начавшим последовательную борьбу с оригенизмом св. Юстинианом. Какой богословско-политический вывод следовал из иконоборчества? Империя в её материальности не может быть носителем духовных энергий Тела Христова. А значит, её и бессмысленно пытаться одухотворять. Иконоборцы стараются максимально порвать связь с духовным, церковным в Империи, они начинают жестокие гонения на монашество, творят насилие над патриархами, попирают само чувство священного. На первое место выходит культ императора, как военного героя и владыки. В то время как изображения Христа запрещаются, изображения императоров приобретают необычайную пышность. Лишь торжество в иконопочитании православного догмата о том, что материальное тело принадлежит ипостаси Сына Божия, что икона является иконой Богочеловека, лица, а не изображением человеческой природы, открыло и верный, свободный от оригенизма, способ понимания Империи как образа Царства. Церковь-Империя является не символической тенью Царства Небесного, а самим царством, где уже владычествует Христос, но где еще, вплоть до Страшного Суда, не совершено окончательное отделение добра от зла. Имперская реальность пронизана, как и человеческое тело, божественным светом, подчинена божественному закону, но сохраняет еще свойства страждущей человеческой природы. Однако эти свойства уже здесь, в этой жизни, преображаются постоянным проникновением Святого Духа, «строящего Церковь Божию», творца и путеводителя Истории «Эпанагога», законодательный свод родоначальника Македонской династии Василия I, составленный при участии св. патриарха Фотия, утверждает идею о единстве церковно-имперского организма, о сотрудничестве священнической и царской власти при первенстве закона Христова. Рядом с фигурой императора, который является управителем всех «внешних дел», представителем материи империи, первостепенное значение придаётся фигуре Патриарха, отвечающего за душу «Церкви-Империи». Если император — это богопоставленный наместник Христа в вершении земных дел Его Церкви, то патриарх — одушевленный образ Христа, образ неподкупной совести, добродетели и, если надо, обличения. Патриархи IX-X веков, да и позднее, не боялись перечить императорам, готовы были всегда указать на правду и призвать к милости. Тем самым, если царь подражал служению Христа-Царя, то патриарх должен был, по мысли «Эпанагоги», принять на себя служение не только Христа-Первосвященника, но и Христа-Пророка. Впрочем, пророческое служение исполнял не только патриарх, оно стало неотъемлемой частью жизни византийского монашества, бывшего самым беспокойным, непокорным, чуждым компромиссов и безгранично преданным Православию элементом византийского политического и экклезиастического сообщества. Таков был идеал «византийского догмата». Церковь и Царство были соединены, поскольку община верных и община подданных императора совпадали, поскольку божественный закон был основой закона мирского, а церковный канон, как постановил еще Юстиниан, был выше гражданского закона. Собственно Империя, для византийцев, была политической организацией Церкви и не более того. Однако было ли такое осуществление «византийского догмата» благом для Церкви и для Империи? В этом можно серьезно усомниться. ЦЕРКОВЬ ВМЕСТО НАЦИИ: ВЫГОДЫ И ПОТЕРИ Византизм приобрел свою специфическую историческую форму потому, что, лишившись своей социальной опоры, своей социальной почвы, распадающаяся Римская Империя нашла такую социальную почву в Церкви. Римская нация, бывшая основой империи, распалась. Этнически она растворилась в космополитическом море позднего Рима. Социально рухнула её основа — свободный в частных делах граждан автономный полис, главное сословие которого — куриалы, превратилось в императорских крепостных, гарантирующих своим имуществом своевременную собираемость налогов. К началу IV века какая-либо социальная опора у Империи отсутствовала. И тогда Империя попыталась опереться на Церковь как общину, на Corpus Christianorum, как на нацию. Православное христианство стало идентичностью этой нации. Епархии и приходы — её социальной сетью. Епископы, пресвитеры — её аристократией. Вселенские и поместные синоды — её истинным «Сенатом». Иногда эта опора на Церковь была откровенной и топорной, как у Юстиниана, который писал епископам, что если они не пишут ему о состоянии дел в провинциях и не докладывают об исполнении законов, то он умывает руки — не император, а епископы будут отвечать за непорядки в стране. Но «на Церкви нельзя строить государства. — отмечает Л.А. Тихомиров в своем блестящем разборе византийского строя в «Монархической государственности», — Император ошибался, думая, что он себя очищает. На правление государством поставлен он, а не епископ». Империя приняла Христианство, обладая мощной армией, совершенной фискальной системой, развитым бюрократическим аппаратом, абсолютной власть цезарей и страдая лишь от одного — отсутствия всякой гражданской и национальной опоры. У римлян III-IV веков были все атрибуты государственности и силы, но не было её субъекта. В Церкви, как считали византийцы, этот субъект был обретен. Византия была православным христианским государством — так же, как Германия немецким, а Япония японским. В результате, обретя свой субъект в церковном сообществе Империя практически не стремилась к тому, чтобы развивать свою социальную, национальную базу, к развитию сил общества. Как следствие, уделом Византии от начала и до конца была социальная и национальная аморфность и бесструктурность, поскольку Церковь, будучи духовным союзом, не могла, конечно, быть действительно заменой нации, которая должна быть союзом и духовным, и физическим. Церковь должна была одушевлять нацию, просвещать её, а никак не подменять. О специфическом «византийском отчуждении» много и даже, пожалуй, с некоторым преувеличением писал А.П. Каждан: «В характере социальных групп проступает та особенность общественной структуры Византийской империи, которая может быть охарактеризована как противоречие резкой индивидуализации и растворения во всеобщем, в «государственности». Если элементарная микроструктура, семья, обнаруживала тенденцию к упрочению, то, напротив, социальные группы более высокого порядка отличались значительной рыхлостью; связи в пределах этих групп оказывались как бы заторможенными». Этот специфический индивидуализм, не преодолевавшийся до конца христианской соборностью, был тесно связан с культурным генезисом византизма как синтеза эллинского и эллинистически-римского начала. Осевое Время, внесшее в большинство древних цивилизаций представление о различии священного и мирского порядков и необходимости их синтеза, создало две модели такого синтеза. С одной стороны, это восточная модель «священной империи», наиболее полно в средизнемноморском ареале воплотившаяся в Персидской Империи. Империя и император были символическим центром общества, источником небесной благодати и путем к «спасению» для граждан. Для этой модели, по замечанию Ш. Эйзенштадта, характерно «восприятие посюстороннего мира в целом и политической сферы в частности как арены, где может быть осуществлена попытка соединить трансцендентное и земное, т. е. где можно достичь спасения» С другой — это эллинская полисная модель, возникшая из удивительного переплетения географических, военно-технических и культурных условий. Вот как объясняет генезис греческого полиса историк А.И. Зайцев: «Намного упала стоимость максимально эффективного при тогдашнем уровне техники и общественной организации оружия — набора вооружения тяжелого пехотинца-гоплита… У коллектива привилегированных землевладельцев появилась возможность, используя новое оружие и новую тактику фаланги гоплитов, создать военную силу, способную держать в повиновении превосходящее число безоружных рабов и неграждан и отстоять общину от посягательств извне… На какое-то время военная мощь оказалась совместимой со сравнительно слабым госудраственным аппаратом, с отсутствием слишком резкого неравенства внутри сравнительно широкого привелегированного гражданского коллектива…» Железное оружие позволяет одному держать в рабстве многих, а это открывало путь к господству и для частного человека. Рабы могут обеспечить человеку досуг, который он может потратить на культурное развитие и соперничество с другими людьми, как это и делали греческие рабовладельцы в период культурного подъема Эллады. И частный человек является здесь путем к абсолюту и для себя, и для своих рабов. Именно эта частная свобода, возможность быть, в некотором смысле, собственным символическим центром мира, была основным условием «греческого чуда». Не столько демократический строй, сколько уважение к частной жизни лежали в основе греческого социального мировоззрения: «Основным началом демократического строя является свобода… — говорится в знаменитой «речи Перикла» у Фукидида. А одним из условий свободы является — по очереди быть управляемым и править… Второе начало — жить так, как каждому хочется». «Предоставление свободы каждому жить по его желаниям», как отмечает Аристотель, характерно не только и даже может быть не столько для греческих демократий, сколько для тираний. Афины и Спарта, схватившись в борьбе за гегемонию в Греции, быстро обнаружили, что полисная организация политически нерентабельна, а потому за золотым веком греческих городов наступил упадок, сменившийся монархией Александра Македонского, эллинизмом и грандиозной Римской Империей. Но созданная греками цивилизация, основанная на уважении к частному человеку, и бывшая её ядром полисная организация сохранились в качестве структурных элементов в этих империях. Эллинизм и особенно Рим являются масштабным синтезом двух основных путей развития социальной и культурной организации основанной на принципах «Осевого времени». И именно поэтому лишь в «римской» оправе стало возможно появление в нашем мире христианства. Представим себе, что было бы, если бы христианство пришло бы в какую-либо из восточных империй. Оно было бы, скорее всего, безжалостно раздавлено, как это сделали у себя персы, либо было бы принято как всеобщая религия с насильственным принуждением ко всеобщему крещению и с императором в качестве «почетного папы нашего королевства». А что было бы, если бы Христианство появилось в классической Греции? Скорее всего, оно превратилось бы в одну из частных философских школ, подобных школе последователей Сократа. Лишь в Риме, где универсальная имперская организация сочеталась с уважением частной свободы, христианство могло быть осуществлено как религия, исповедуемая сперва частными людьми, однако достигающая всеобщего, универсального значения и способная опереться на силу государственной власти. Однако эта христианизированная власть не была властью деспота. Обращение Константина Великого было обращением частного человека, однако достаточно авторитетного и для правительственного аппарата Империи и для её граждан. Романско-христианский синтез, породивший Империю Ромеев, был основан на парадоксальном сочетании этих двух начал — Православие стало всеобщим и универсальным исповеданием империи на том основании, что граждане Империи как частные лица были христианами. Имперская организация сплелась с церковной через идею тождества гражданина и христианина при первенстве церковной идентификации. Член Церкви входил в Церковь в качестве «частного человека». И он мог оставаться таковым всю жизнь, став, например, монахом-отшельником. Но при этом, принятая интерпретация «византийского догмата» требовала основать имперское здание на этом собрании, этом союзе «частных людей», которых не привязывали друг к другу помимо общей веры и общего гражданства никакие прочные корпоративные узы. Именно поэтому Европа, где государственность опиралась все-таки на человеческие сообщества — племенные, корпоративные и т.д. — оказалась, как справедливо отмечают и Тихомиров, и Каждан и многие другие исследователи, политически и социально прочнее Византии. АХИЛЛЕСОВА ПЯТА ВИЗАНТИЗМА Отсутствие у византийцев другой, этнической идентичности, кроме идентичности православной, отнюдь не было её сильной стороной, как многие поспешно думают сегодня, вслед за либеральными церковными историками ХХ века. Оснований восхвалять византийский этнический универсализм у нас нет. Православие не было всеохватывающим гражданским строем, не давало целостного идеала человека и гражданина, который должна создавать нация. Поскольку духовная задача Православия состояла в том, чтобы обожить человека, сделать его святым, — а не в том, чтобы сделать гражданином. Как следствие — Православие было не столько идентичностью византийцев, сколько минимальной схватывающей общей рамкой, под которой царили не только этническая пестрота, но и этническая враждебность. Факты этнических противоречий и предубеждений в Империи, отнюдь не соответствующих исторической идеализации, весьма многочисленны и красноречивы. Их обильно приводит в своих исследованиях Г.Г. Литаврин. Владеть рабами-греками в Империи было категорически запрещено, однако рабы-армяне и рабы-болгары были, даже у священников. Недолюбливали друг друга жители Фракии и жители Македонии, а на Востоке — жители Харсиана и Армениака. Грузин Григорий Бакуриани, выдающийся полководец Алексея I Комнина, составляя устав основанного им монастыря, включил в него специальное указание не принимать в число монахов ни одного «ромея», то есть грека. На Афоне наряду с греческими монастырями существовали болгарский Зограф, сербский Хиландар, грузинский Ивирон, причем уже тогда отношения их монахов были не всегда миролюбивыми. Постоянно кровоточила греко-болгарская распря, отнюдь не замиренная жестоким завоеванием Болгарии Василием II. Помимо этого, соблюсти на практике уравнение «гражданин = православный» оказалось невозможным. В Империи всегда жили значительные инорелигиозные и инославные меньшинства, причем некоторые из них, как армяне-монофизиты, играли довольно значительную роль в делах Империи. А конфликт монофизитов и православных в византийской армии расценивается как один из факторов, предопределивших трагическое поражение в битве с сельджуками при Манцикерте. Именно это поражение роковым образом ослабило Империю и знаменовало конец величия Византии при Македонской династии. Наконец, слово «ромей», не имело для византийцев подлинно национального смысла. Оно не объединяло не всю Империю, ни всех православных империи. Оно носило отчетливо элитарный оттенок, обозначая прежде всего высшие, культурно образованные слои империи и жителей Столицы. В этом смысле оно было аналогично слову «русы» в ту же эпоху на Руси. Но если «русы» стали средоточием нации и постепенно распространили свое имя на все восточнославянские племена и сообщества, то слово «ромей», наоборот, все более элитизировалось. Наиболее часто и наиболее уверенно говорили о себе «я ромей» представители византийской бюрократии. Этот многочисленный, образованный и весьма сплоченный слой и был, по сути, единственной скрепой, которая помимо Православия собирала всю Империю и составляла её мозг и нервную систему. Бюрократии присущи были и специфическая спесь, и специфическая преданность к государству. Но, как отмечает Тихомиров, «чиновники в Византии служили усердно государству, но грабить народ не противоречило их патриотизму». Не имея другой социальной опоры, «государство своих чиновников сделало исправляющими должность социальных сил». «Ромейство» оказалось именно национальностью чиновников. И они исправно подавляли все другие, конкурирующие с ними, формы социальности — и армию, и провинциальную аристократию, и сильное патриаршество и вообще церковников, и народные движения, приравниваемые к «буйству черни», и провинциальное своеобразие, которое могло привести хотя бы к немного более живому участию народа в жизни государства. Как следствие, к моменту падения Константинополя под ударом латинян в 1204 году византийцы не только не являлись единой нацией, но и были раздираемы жестокой враждой граждан к «ромейству». Парадоксально, но факт — падение Города было на первых порах встречено окрестными жителями с явным облегчением и удовлетворением, а беженцы из него не вызывали ничего, кроме озлобления или отчужденной неприязни. В полной мере испытал на себе это византийский историк Никита Хониат, бежавший из взятой Столицы в Вифинию: «Земледельцы и поселяне, вместо того, чтобы вразумиться бедствиями своих ближних, напротив, жестоко издевались над нами, византийцами, неразумно считая наше злополучие в бедности и наготе уравнением с собой в гражданском положении. Многие из них, беззаконно покупая за бесценок продаваемые их соотечественниками вещи, были в восторге от этого и говорили: «Слава Богу, вот и мы обогатились»… С той самой поры, как мы поселились при Асканийском озере в Никее, главном город Вифинии, мы, наподобие каких-то пленников, не имеем ничего общего с этим народом, кроме земли, по которой ходим, и Божиих храмов, оставаясь во всем прочем вне всякого соприкосновения…. Этот бесчувственный народ не только не желает возвращения Константинополя, но упрекает, напротив, Бога, почему Он давно, почему Он еще жесточе не поразил Константинополь и вместе с ним нас, но отлагал казнь, доселе щадил, терпел человеколюбиво…» Падение дворцово-чиновничьего Константинополя стало стимулом к возрождению византийского патриотизма. В той самой Нике, где так враждебно встретили Хониата, под властью династией Ласкарей и перебравшихся православных патриархов началось стремительное восстановление сил нации. Очень скоро престиж патриархов высоко стоял над всем православным миром, а Ласкари превратились во влиятельных государей, успешно бивших и латинян, и турок. И напротив, возвращение Константинополя многими в Никейской империи рассматривалось как великое несчастье. «Когда Стратагопул, при Михаиле Палеологе, взял у крестоносцев Константинополь, и двор императора со всей Никейской империей ликовали, Феодор Торник заплакал. Это был мудрый старец, знаменитый родом и заслугами в деле восстановления империи в Никее… С грустью он произнес пророческие слова: «Империя погибла!» На изумленные вопросы окружающих о мрачных словах его в столь радостную минуту торжества, Торник отвечал, что теперь у греков опять все придет к развращению. «Злополучная судьба государств, — сказал он, — все доброе исходит из деревни и сначала дает блеск столице, но в столице все портится и возвращает обратно только пороки и бедствия». Слова оказались действительно пророческими. Михаил Палеолог, уничтоживший династию Ласкарей и восстановивший власть в Константинополе немедленно запутался в униональных проектах с римскими папами, порвал с православием и умер под анафемой И последующие без малого два века до взятия города турками Империя в политическом смысле скорее домучивалась, нежели жила. ПОСЛЕ ВИЗАНТИИ: НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ ОТКРЫТИЕ НАЦИИ Подлинное открытие нации, которое началось у византийцев в период Никейской империи, так и не завершилось. Хотя к нему были все объективные предпосылки. Византийцы начали медленное, осторожную, но вполне осмысленную переоценку в интерпретации своего богословски-политического догмата. В поздней империи, особенно с 1204 года, на первое место выдвигается фигура Патриарха, чей авторитет был авторитетом пастыря православных народов, находящегося подобно апостолу Павлу «в муках рождения, доколе не изобразится в них Христос». Патриархи оказываются исключительно гибкими церковными политиками, признав самостоятельность и сербов, и болгар, причем не только в политическом, но и в духовном плане через создание патриархатов в Тырново и Печи. В отличие от императоров патриархи оказались великолепными мастерами православной этнической политики, поддерживая единство того, что Дмитрий Оболенский удачно назвал «Византийским содружеством». Причем теоретической основой для этого открытия наций стало богословие исихазма. Исихастам удалось отойти от несколько чрезмерного «тоталитаризма» в понимании христианского спасения. Приобщение к Богу связано не только с членством в Церкви, участием в её литургической жизни и следованием по пути добродетели, но и в мистическом стяжании Духа Святого, становящемся целью жизни каждого конкретного христианина. И спасение, и путь к нему, не тотальны, а персональны. И смысл бытия общества именно во взаимопомощи в этом персональном делании. Через это открылся и новый аспект, новое измерение телесного и материального в Теле Христовом. Самое это мистическое Тело существует в нашем мире не как некий «Левиафан», а как собрание личностей, тех, кто ведет Жизнь во Христе вдохновляемый Святым Духом. Что это значило для политического богословия? Да то, что его основным объектом становится не имперский «всечеловек», а множественность народов и социальных групп принимающих в себя Христа и спасаемых Христом во Святом Духе. Церковь охватывает и научает вере столько народов с их социальным и политическим устроением, сколько восхотят придти. Но каждый из них имеет свой особый путь, свою силу, славу и честь, как имеет свой путь каждый из подвижников. И вот уже святитель Григорий Палама в проповеди, обращенной к жителям Фессалоник, только что остывшим после разрушительного бунта, обращается к национальной солидарности как к одному из основополагающих человеческих свойств: «Воистину, мы все — братья, как происходящие от единого Владыки и Творца, Которого по сей причине и общим Отцом стяжали; но таковое общее братство мы имеем и в отношении к бессловесному и даже неодушевленному естеству. Но мы, кроме того, являемся братьями друг другу, как сущие от одного земнородного Адама и единые сотворенные по образу Божию; но и это — обще и нам и всем народам вообще. Мы же, сверх всего, являемся братьями друг другу и как чада одного и того же народа и граждане одного и того же города; но особенно — как все обладающие богатством иметь общую Матерь — Священную Церковь и Православие». Эллинизм Гемиста Плифона, других византийских «гуманистов», тот «эллинский национализм», который любят поругивать современные либеральные византологи, был чужд поздневизантийским отцам не своим национальным, а своим неоязыческим, антиправославным пафосом. Греки осознавали себя как греков среди других православных народов — русских, болгар, сербов, грузин. Но видели свою силу именно в качестве народа православного, а не в качестве наследников «афинейских плетений», которыми хотели быть гуманисты. Была ли, при этом, у исихастов собственная концепция нации, которая могла бы быть противопоставлена языческому национализму? Безусловно, была. Это была концепция «святого народа», одушевленного ревностью к Православию, устраивающего свою жизнь по Божию Закону и за это во всем своем бытии получающего особое Божие благословение и особые благодатные силы. Правда, на возможность для самих греков стать таким народом многие исихасты смотрели уже пессимистически. Величайший из патриархов-исихастов, ученик Паламы Филофей Коккин видел в роли такого святого народа… русских. РУССКИЕ КАК СВЯТОЙ НАРОД То, что патриарх пишет в июне 1370 года св. Димитрию Донскому с точки зрения современных концепций «этнического равноправия» может показаться совершеннейшим скандалом: « Как общий отец, поставленный свыше Богом для всех живущих на земле христиан, я вечно и усердно тружусь во спасение их, молюсь Богу за них, но с еще большим рвением делаю это для вас русских, этого обитающего в тех краях святого Христова народа, за страх перед Богом, за любовь и веру (вашу), молюсь и люблю всех вас, как уже сказал, больше, чем другие народы». Для исихастского сознания Филофея Коккина было вполне естественным увидеть духовную неравномерность разных народов, разную степень самоотдачи себя Христу и разную же степень стяжания Святого Духа. То, что применимо к каждому человеку, то в логике политического богословия было применимо и к социальным телам — империи, нациям, народам и княжествам, коль скоро сами эти тела являются плодом духовного и физического единства людей, восстанавливают, хотя бы частично и несовершенно, первозданное единство человеческой природы. И нетрудно было увидеть, что и в своем духовном развитии и духовном стремлении разные народы также отличаются. Византийцы-исихасты вполне сознательно выделили русских по их выдающимся духовным качествам, по необычайно интенсивности духовной жизни и начали процесс передачи духовной и идейной составляющей «византийского наследства». Translatio imperii. Процесс, столь блистательно описанный о. Иоанном Мейендорфом в исследовании «Византия и Московская Русь». Именно исихастское влияние оказалось конституирующим и для того режима московской агиократии (св. Алексий, св. Димитрий Донской, преп. Сергий Радонежский, св. Киприан), который на переломном рубеже истории обеспечил преимущество Москвы над другими русскими княжествами, победу русских на Куликовом поле и собирание Руси вокруг Москвы. И то же влияние, через посредство преп. Сергия Радонежского, подтолкнуло тот духовный и колонизационный процесс, который привел к освоению русского севера общежительными монастырями Сергиевых учеников. «Agiu tu Christu etnos» Филофея Коккина превратился в Святую Русь как удивительный богочеловеческий и агиополитический организм, сделавший возможным принятие на себя Россией миссии «Третьего Рима». Заметим, что если высшим и ни с чем не сравнимым достижением византийского духа были Вселенские Соборы и продолжавшие их ряд великие догматические соборы XII и XIV веков, то столь же выдающимся достижением русского духа стали соборы Земские или церковно-земские, как Стоглавый или собор 1613 года. Соборы, на которых духовенство, дворянство, боярство, царь, купечество и другие сословия согласно выражали идею нации. И напротив, чисто «церковный» Большой Московский Собор 1666 года оказался двойной трагедией связанной с одновременным (и в целом одинаково несправедливым) осуждением старообрядцев и патриарха Никона. И именно здесь корень того удивительного внутреннего напряжения, которое мы ощущаем между принятием и отвержением византизма , между близостью нам византийского наследства и, в то же время, невозможностью и нежелательностью для нас ходить путями Византии. Там где «византийский догмат» в его классической интерпретации вел к игнорированию и уничижению национального и социального начала, пытался непосредственно соединить мистическое тело Церкви и Империю, в какой-то момент выродившуюся до бюрократии, — там Святая Русь строилась на прочном национальном, социальном, этническом и общинном фундаменте. Русские обладали тем даром социальности, которого не было у византийцев — и поэтому русские монастыри оказались не только местом убежища от мира, но и средством его преобразования. Впрочем, Византия, как и положено великой православной империи, оказалась не закосневшей в своем догмате. Исихазм дал его новую интерпретацию. Интерпретацию, которая проложила путь к идее Святой Руси, к преподобному Сергию и преподобному Серафиму. И не случайно, что именно поэтому исихазм и был опознан нашим национальным сознанием как наиболее важная часть принятого нами от Византии наследства. Подробно и с привлечением источников и литературы темы, затронутые в данной статье, обсуждаются в работе «византийский догмат», которая в ближайшее время начнет выходить на сайте www.rpmonitor.ru. Е. Холмогоров. ВИЗАНТИЙСКИЙ УРОК. Сахалинская лекция (Спецназ России. Апрель 2008) Давно я не припомню столь дружной истерики образованцев всех мастей, как та, которая началась после выхода на экран фильма о. Тихона (Шевкунова) «Гибель империи: византийский урок». Чуть ли не со времен, когда интеллигенция собиралась полумиллионными толпами на Манежной площади и орала: «Долой КПСС!» (вы уже ведь, поди, об этой истории забыли). Причем смешались в кучу кони, люди, правые, левые, либералы, националисты, космополиты, русофобы и советофилы… Громче всего в этом хоре звучал голос некоего «историка», пробавляющегося книгами о том, что все русские и византийские святые юродивые на самом деле были придурками и хулиганами и вообще не щадящего сил на высмеивание и унижение Православия. Видать за что-то чувствительное задел отец архимандрит своим фильмом. О долларах и солидах Поняв, что никто её в общем-то не слушает и писульки её не читает, интеллигенция занялась делом для нее более привычным, а именно доносами и репрессиями. Из Института Всеобщей Истории РАН были уволены или получили «строгача» исторические консультанты фильма во главе с кандидатом исторических наук Павлом Кузенковым. Мол «участие в профанации исторического знания». Эта репрессия смотрелась тем интересней, что через месяц разразился другой громкий скандал — сотрудница Института Всеобщей Истории Наталья Лебедева приняла участие в антиисторической фальшивке “Soviet story” — клеветническом русофобском фильме, показанном членом Европарламента прибалтийскими фашистами…. Дабы убедить, оный Европарламент помочь прибалтофашистам в получении с России «компенсации». Никакого наказания псевдоисторики – участники русофобской выходки, насколько известно, не понесли. Все решили поверить, что их обманули. Уже из одного этого примера довольно хорошо видно подлинное лицо критикующей «Византийский урок» разношерстной компании. Мне это больше всего напоминает поведение собак на улицах византийского города Фессалоники, когда город в 1185 году захватили западноевропейские варвары. Святитель Евстафий Солунский, бывший тогда архиепископом Фессалоник, писал, что в оккупированном городе даже собаки лаяли на несчастных, униженных греков, и с трусливым повизгиванием жались к сапогам западных завоевателей. Если бы христианам положено было верить в переселение душ, то следовало бы допустить, что солунские собаки за заслуги перед Шамбалой реинкарнировались в московских и питерских интеллигентов. Почему вся эта антирусская публика так задергалась? Конечно с теми или иными оценками и интерпретациями о. Тихона можно и нужно спорить, - это нормальное отношение к истории — дискуссия и обсуждение спорных вопросов. Но именно дискуссия, а не озлобленная травля. Травля-то почему? Всё дело в том, что отец Тихон нанес страшный и, будем надеяться, смертельный удар в ахиллесову пяту нашего «западничества», удар по канонической западоцентричной версии мировой истории и русской истории в частности. Согласно этой версии в течение столетий и тысячелетий во всем мире кроме Европы существовали дикие примитивные деспотии, в которых обожествленные цари угнетали народ, заставляли их строить великие стены и пирамиды, взамен на что морили голодом. И только в Европе сначала существовала прекрасная древняя Греция с её творческим духом, затем Александр Македонский принес греческую культуру на Восток, потом древние римляне соединили эллинский дух с собственным твердым военным и правовым порядкам. А затем, хотя варвары и разрушили Римскую империю, но на ее руинах возросла еще более прекрасная Европа, которая от католичества перешла к протестантизму, от протестантизма к атеизму, а от атеизма к либерализму к религиозному пофигизму. Европа всегда шла впереди планеты всей, пока её не сменила Америка, несла свет просвещения всем диким народам, начиная от африканских негров и американских индейцев (последних, попутно, почти полностью истребив) и заканчивая варварскими русскими, для которых понадобился жестокий царь Петр, чтобы научить их брить бороды и пить кофей. Эту версию мировой истории мы слышали десятки тысяч раз. Она была, хоть и в несколько смягченном виде, прописана в советских учебниках истории, где главными событиями неизменно были Великая Французская Революция и Парижская Коммуна, перекочевала она и к нам. Мысль, что русские это исторические провинциалы вытаскивается каждый раз, когда мы хотя бы в чем-то отказываемся следовать указивкам «вашингтонского обкома». На сцену в этом случае неизменно выпускают какого-нибудь сатирика-юмориста, который начинает в тысяче первый раз рассказывать нам про немытые туалеты, не то что в Америке. И вот именно по всей этой западнической мифологии, начинающейся древними греками, а заканчивающейся американскими сортирами и нанес удар фильм о Византии. Оказывается мировая история была устроена совсем не так. Греция и Рим не были уничтожены европейскими варварами, а сохранились в качестве великой византийской империи, в которой высокая культура античности сочеталась с истиной православной христианской веры. В течение многих столетий именно Византия была центром всего цивилизованного мира и всей Европы. Ей принадлежали величайшие творческие и научные достижения, её историческая жизнь была насыщена и увлекательна. Несмотря на бесчисленные нашествия с Запада и с Востока империя не только сохранялась, но и развивалась и наносила ответные удары. Пока в Западной Европе по деревням на месте разрушенных древних городов ходили нечесаные и немытые дикари, Византия жила на уровне высочайшей культуры. Именно в Константинополе еще с 425 года нашей эры действовал первый в истории университет. Собственно слово «universitas» применялось именно к нему, и лишь затем западноевропейцы утащили его для наименования своих высших школ, очень долго отстававших от византийских во всех отношениях. Пока невежественные франкские священники крестили прихожан не «во имя Отца и Сына», а «во имя отца и дочери», поскольку путались в латинских словах, в Византии велись тончайшие богословские споры. Пока в феодальной Европе велось натуральное хозяйство, при котором крестьяне притаскивали сеньору мешок с зерном и пару десятков яиц, в Византии действовала совершенная для своего времени управленческая и налоговая система, а золотой солид долгое время был единственной твердой валютой в мире. Некоторые историки утверждают, что перечеркнутая буква $, которую теперь используют в качестве значка доллара, это именно значок византийского солида. Его, как и многое другое, люди Запада у византийцев попросту украли и постарались, чтобы все забыли об этой краже. Собственно, именно в этом и состоит главная причина по которой Византию на Западе так не любят. Если бы её не было бы, если бы память о ней стерлось у человечества совершенно, то в этом случае Запад и в самом деле выглядел бы как источник всех мыслимых благ цивилизации. А так, в виду невозможности совсем забыть приходится преуменьшать значение византийской истории и попросту клеветать. Собственно именно с масштабной и многотомной клеветы на Византию и началось её изучение на западе. В XVIII веке в Англии вышел многотомный патетичный труд масона Эдуарда Гиббона «История упадка и разрушения Римской Империи». Гиббон главной идеей своей книги Гиббон сделал тезис, что Римскую империю погубило христианство и десятки страниц своей книги посвятил самым злобным, самым карикатурным нападкам на Христианство и Церковь. А Византия по представлению автора больше тысячи лет только то и делала, что падала, разрушалась и вырождалась. За это время окончательно погибла римская империя на западе, укрепилась, а потом развалилась империя Карла Великого (которую всего через 43 года после ее создания распилили натрое внуки Карла Великого), возник и рухнул Арабский Халифат, ушла в небытие персидская империя, разложилась и ослабела Священная Римская Империя Германской Нации, сменилось четыре империи в Китае, возникла и развалилась империя Чингисхана, а Византия всё падала, падала, и падала, как Алиса в начале сказки про Страну Чудес. А как же оно всё-таки было на самом деле? Давайте посмотрим. Что такое Византия Для начала, некоторые общие сведения, которые будут нам совсем не лишними. Византийская империя просуществовала 1123 года. С 11 мая 330 года нашей эры, когда римский император Константин освятил созданный им новую столицу на берегу пролдива Босфор, до 29 мая 1453 года, когда Константинополь пал под ударами турок-османов и стал столицей мусульманской Османской империи. Нравится это кому или нет, но Византия и в самом деле была самой долговечной империей в мировой истории. Свою столицу Константин Великий назвал Nea Roma, то есть Новый Рим. Её очень часто называли Константинополь, то есть город Константина. Славяне называли её Царьград, то есть царствующий город или город царя. А сами византийцы обычно именовали свою столицу «Полис», то есть просто Город, и все понимали о каком городе идет речь. На протяжении всей истории Византии, за исключением периода 1204-1261 годы, Константинополь был столицей и сердцем империи. И лишь дважды его удавалось взять врагам - западным крестоносцам в 1204 и туркам-османам в 1453. Византийской империей, существовавшая все это время держава никогда не называлась, это имя придумали европейские ученые. Но, не совсем безосновательно - на том самом месте, где был построен Константинополь до этого много столетий существовал греческий город Византий. И византийские писатели, прежде всего историки, которые в своих сочинениях ориентировались на древние, античные образцы, очень часто называли и столицу империи Византием, и жителей её "византийцами", а русских, например, они обычно именовали "тавроскифами", печенегов - скифами, венгров - гуннами и так далее... Поэтому жители империи, если бы прочли сейчас слово "Византия" в общем-то поняли бы о чем речь. Но сами они себя называли "ромайой", "ромеи", что означало "римляне". Имелось в виду, что Византийская империя с центром в Константинополе является даже не продолжением великой Римской Империи, а той же самой империей, попросту сменившей столицу. Конечно, ромеи на протяжении большей части своей истории обычно не знали латыни, бывшей официальным языком римлян, категорически не принимали язычества, лежавшего в основе римской цивилизации, но все это ничуть им не мешало. Западноевропейцев они именовали презрительно "латинянами" и за "римлян" их не считали, что было совершенно справедливо, поскольку на западе в основном жили потомки варваров, разрушивших Римскую империю и все её культурное наследие. В то время как на территории Византии по большей части все-таки жили потомки граждан Римской империи, как она существовала при Константине. Этнически ромеи были очень неоднородны - там были и потомки перебравшейся на запад римской аристократии, и греки, - именно греческий язык был в империи официальным, и сирийцы, и армяне, игравшие империи очень большую роль, и славяне, роль которых также была существенна, и выходцы из западной и северной Европы. Но большинство граждан империи объединял один общий признак - это исповедание православной христианской веры. Византийцы не могли даже представить себе что значит "отделение Церкви от государства". Для них это прозвучало бы как "отделение души от тела", то есть смерть. Они верили, что мистическое Тело Христово - православная Церковь, и Ромейская империя полностью или почти полностью совпадают. Любой православный христианин, где бы он ни жил - ромей, а любой ромей должен быть православным христианином. Подобно тому, как у человека есть материальное, вещественное тело, которое является такой же значимой нашей составляющей, как и душа, византийцы верили, что и у Церкви есть материальное, вещественное тело - империя и это тело так же как и душа призвано соединиться с Богом. Ведь Сын Божий, пришедший на землю и воплотившийся, был не призраком, а живым человеком из плоти и крови. Для византийцев не было ничего более отвратительного, чем какие-то сомнения в действительности воплощения Христа. И они считали, что именно Господь Иисус Христос является подлинным главой владыкой и Церкви и Царства. А на земле, как постепенно сложилась теория, выраженная в законодателном трактате "Эпанагога", написанном святым патриархом Фотием. Слугами главы Церкви и Царства — Христа являются император, заведующий материальными, мирскими делами, и патриарх Константинополя, который должен не только заведовать делами духовными, но и быть своеобразной совестью империи, являть собой образ живого Христа, и обличать всякую неправду. И в самом деле, лучшие византийские патриархи не раз и не два восставали с протестом против неблагочестивых и несправедливых поступков царей и добивались от могущественных владык покаяния. Например, тех царей, которые приходили к власти путем заговора и государственного переворота Церковь всегда принуждала к очень жесткому публичному покаянию, без которого их власть священной не считалась. Византия была монархическим государством, императору или, по-гречески, василевсу, принадлежала практически абсолютная власть, хотя византийцы и не одобряли тех царей, которые считали, что они выше законов. Однако наследственность власти устанавливалась в Византии с большим трудом. Византийцы считали, что власть должна принадлежать достойнейшему и тому, кому хватит смелости и силы, чтобы удержать её. Поэтому постоянной реальностью жизни Взантии были государственые перевороты и заговоры. Хотя и жители Константинополя, и армия, и Церковь хранили искреннюю верность потомкам великих и славных царей и на какое-то время устанавливались достаточно устойчивые династии - Македонская династия - 6 поколений, династия Комнинов - 4 поколения, династия Палеологов - 6 поколений. При этом ближе к концу империи династический принцип устанавливался все более прочно - когда в середине XIV века исключительно талантливый человек Иоанн Кантакузин попытался стать императором, то, в конечном счете, большинство народа его не поддержало и он вынужден был постричься в монахи - хотя, возможно, этот выдающийся военачальник и вместе с тем замечательный историк и православный богослов, смог бы придать угасавшей империи новый жизненный импульс. В отсутствии у византийцев династической системы была и их сила и их слабость. Сила, потому что когда империя сталкивалась с новыми неожиданными обстоятельствами, она всегда могла ответить на них сменой династии и выдвижением сильных правителей из народа. А многие новые императоры выдвигались нет только из аристократов, но и из простых солдат, придворных конюших и так далее, ценили человека по таланту, а не по месту в социальной иерархии, ведь каждый человек в одинаковой степени был христианином. Но, с другой стороны, атмосфера заговоров и переворотов не способствовала стабильности, в самый неподходящий момент Византию начинали раздирать гражданские войны и мятежи, в которых участвовали и гибли лучшие полководцы со своими армиями. Это было для империи серьезной потерей - ведь она непрерывно воевала. Византия в свою эпоху была настоящим факелом культуры и цивилизации для всего мира. Константинополь был богатейшим и красивейшим городом во вселенной. Поля были ухожены, земли плодородны, византийская золотая монета - солид, была надежнейшей твердой валютой во всем мире. А вокруг империи царили настоящий упадок и крах. Большую часть времени её существования у соседних народов царила анархия - и на Западе, захваченном варварами, и на востоке, где после гибели персидской империи установился арабский халифат, а затем и он рухнул под ударами диких турецких племен из глубин Азии. Лишь к концу Византийской истории в Западной Европе начался некоторый культурный и политический подъем и европейцы постарались убрать Византию как конкурента и воспользоваться её богатствами. Соответственно византийцам приходилось непрерывно воевать. В каждые сто лет на войны приходилось восемьдесят. Византия то наступала, как в VI веке при святом императоре Юстиниане Великом, покорившем Италию, Северную Африку, Испанию и избавившем тамошних православных от гнета еретиков-ариан. То следовали страшные потери, как в VII веке при императоре Ираклии, после того, как он подался ереси монофелитства. Пока этот император сохранял верность Православию ему все удавалось и он одерживал блестящие победы над персидской империей. Но стоило ему поддержать еретиков, как арабы мусульмане пришедшие из пустыни всего за несколько лет захватили Сирию, Египет, Африку, едва не дошли до Константинополя. А при императорах-иконоборцах в VIII веке Византия утратила большую часть Италии. Православным государям Македонской династии в IX и X веках удалось укрепить позиции империи в Италии, отнять у арабов остров Крит, отвоевать значительную часть Сирии. Знаменитый император Василий II, прозванный «болгаробойцей», - тот самый сестра которого Анна вышла замуж за крестителя Руси князя Владимира, разгромил угрожавшее Византии на севере болгарское царство, причем сделал это с невероятной жестокостью - отрубал десяткам тысяч пленных руки, выкалывал глаза. Тут-то и проявились свойства специфической византийской гордыни - болгары были уже больше ста лет православным народом, обладавшим высокой культуры. Один из болгарских царей - Симеон, даже мечтал взять Константинополь и самому стать византийским императором. И вот этого-то византийцы болгарам не простили. Для них православный, который не признает главенства империи, казался как бы и не православным вовсе, почти еретиком. Сначала византийцы натравили на христиан-болгар язычника русского князя Святослава, который их разгромил, потом выбили из Болгарии самого Святослава и подговорили печенегов его убить и, наконец, жестоко покорили всю Болгарию И вот, наверное, за этот грех при приемниках Василия II империя начала приходить в упадок. На территориях, которые прежде защищала Болгария, появились те самые печенеги, и начали византийцам жестоко досаждать.С другой стороны, из Азии, пришли турки-селдьджуки и разгромив византийцев в битве при Манцикерте захватили большую часть Малой Азии, нынешней Турции. В Италии высадились северные разбойники, называвшиеся викингами или норманами и начали захватывать оставшиеся у византийцев земли. В этот критический момент пришла новая династия - династия Комнинов, императоры которой отбили удары норманнов, разбили печенегов, потеснили турок-сельджуков и очень грамотно использовали начавшиеся с Запада Крестовые походы - крестоносцы завоевали много земель не только для себя, но и для византийцев. Однако отношения между Византией и поднимавшейся западной Европой были не простые. Европейцев вдохновляли римские папы, которые решили, что именно им принадлежит и священная и мирская власть, что они являются единственными непогрешимыми глашатаями воли Христа. Для Византийцев, считавших, что никто конкретно из людей, но только вся Церковь как целое имеют монополию на истину, папизм был совершенно неприемлем. Византийцы считали, что иной раз и вся вселенная может ошибаться, а прав будет один простой монах, который станет мужественно защищать истину. И тогда все-таки история повернется и те, кто отрекся от правды, вернутся к ней вновь. Неприемлемы были для византийцев и идеи пап, что им якобы принадлежит светская власть, подобное смешение духовного и мирского им казалось недопустимым.В итоге между римскими папами и византийскими императорами и патриархами произошел разрыв и западная и восточная церкви пошли своим путем. Между латинянами и византийцами начали нарастать отчуждение и ненависть, тем более, что обитателям Запада очень хотелось поживиться богатствами Византии. В 1185 году, как я уже сказал в начале, норманны взяли город Фессалонику, второй по значению в Империи, и то, что они там творили ужаснуло византийцев. Варвары убивали не разбирая мужчин, женщин и детей, не щадили священников, насиловали всех подряд, срывали украшения со святых икон, а сами иконы топтали, сажали проституток на алтари святых храмов и заставляли их плясать, изгоняли людей из домов и обирали их до нитки, пытали всех обеспеченных людей, вымогая у них богатства, разъезжая по улицам просто ради смеха дергали греков за длинные по византийскому обычаю волосы, священное миро, которое источали мощи святого мученика Димитрия Солунского, использовали для того, чтобы смазывать свои сапоги, входили в православные церкви во время службы и начинали передразнивать священников собачьим лаем.... На этот раз варваров удалось прогнать, но западное стремление поживиться византийскими богатствами никуда не девалось. Как писал византийский историк Никита Хониат: "Проклятые латиняне считают чуть ли не раем страну, в которой нам досталось жить и собирать плоды, до безумия влюбленные в наши блага, они стараются всячески сделать нам зло... привыкшие ходить с гордо поднятой головой... они обыкновенно смеются над нашим смирением, а мы, презирая их гордость, хвастливость, спесь и надменность, наступаем на их поднятую кверху голову и доселе попираем её силой Христа, дающего власть наступать на змей и скорпионов без всякого вреда". Этой враждой воспользовались венецианцы, жители города Венеция, который некогда входил в состав Византийской империи, пользовался крупными торговыми привелегиями и на этом приобрел свои богатства, заложившие основу для развития мирового капитализма. И вот теперь, лишенные многих привилегий, венецианцы затаили злобу и решили Константинополь сокрушить - они уговорили рыцарей, отправившихся в четвертый крестовый поход завернуть по дороге в Константинополь, и захватить его - якобы для незаконно свергнутого византийского императора. Когда город был захвачен, то латиняне навязали этому императору совершенно невыполнимые условия, он должен был им в награду выплатить огромные суммы. И когда византийцы платить отказались, латиняне в 1204 году взяли город еще раз и начали разнузданный грабеж и насилия, - повторились еще раз описанные ужасы оккупации Фессалоники. Однако вот что интересно, взятие Константинополя не только не сокрушило Византию, но и вызвало необычный подъем духа и патриотизма. У византийцев поубавилось спеси, они стали более дружелюбно смотреть на другие православные народы, огромную роль начали играть патриархи, обладавшие среди православных всего мир большим авторитетом, поубавилась и спесь корыстного столичного чиновничества. И вот через 57 лет после захвата Константинополь был освобожден. Правда вошел в него не представитель династии Ласкарей, отвоевавшей большую часть империи у оккупантов, а свергший ее Михаил Палеолог, - человек талантливый, яркий, но, в каком-то смысле, роковой для Византии. Начав свое царствование с преступления, ослепления последнего представителя династии Ласкарей, он внес смуту в Церковь, подписав... соглашение об объединении с Римом и признании Римского Папы главой Церкви. Это была вещь совершенно немыслимая - после всего того, что сделали латиняне, самым абсурдным, чего можно было ожидать от византийцев, было подписание таких соглашений. И однако Михаил Палеолог пошел на этот абсурд, не страшась даже отлучения от православной Церкви. Ничем ему это не помогло, поскольку римские папы его тоже отлучили. А когда он умер, никто, даже его сын, не решился нарушить запрещение Церкви и вероотступника похоронить. Но однако все императоры-Палеологи, кроме одного так и продолжали вести переговоры с Западом и помощи. Запад либо не хотел, либо не мог помочь, зато генуэзские купцы, получившие от императоров немыслимые привилегии, исправно выкачивали из империи последние деньги и ресурсы, а вокруг оставшихся Византийских земель расползалась империя турок-османов, разгромивших соседние православные страны - Болгарию и Сербию. И лишь в далекой, но тоже страдавшей от монгольского ига Руси, относились с Константинополю с неизменным дружелюбием. Впрочем, как и не раз бывало до того, Бог ясно показал византийцам, что даже в самом отчаянном положении Он способен избавить Свой народ от врагов. Когда турки уже совсем были готовы добить Византию, неожиданно они сами едва не были уничтожены. Незадолго до этого чудом, заступничеством Божией Матери через Владимирскую икону, отошедший от пределов Руси грозный Тамерлан, обрушился на османов и разгромил их в 1402 году в битве у Ангоры. На полвека турки могли практически забыть о завоеваниях и их начали теснить со всех сторон. Но Византия "не узнала часа посещения своего". Византийцы не только не перестали вести торг о вере с Западом, но и занялись этим еще активней. В 1439 году на соборе во Флоренции византийские епископы, патриарх и император подписали унию, а по сути капитуляцию и в вопросе вероучения и в вопросе церковной власти, перед римскими папами. Лишь один человек, митрополит Эфесский Марк, выдающийся богослов, в пух и прах разбивавший на соборе аргументы латинян, отказался поставить свою подпись. Узнав, что Марк Эфесский унию не подписал римский пап бросил фразу: "Итак, мы ничего не сделали".И в самом деле, поработить византийцев в вере папам не удалось, народ унию не принимал, а Марка прославлял как святого. Однако последнего вероотступничества оказалось достаточно, чтобы переполнить чашу Божия Терпения, через 14 лет после подписания духовной капитуляции Константинополь пал под ударом турецкого султана Мехмеда Завоевателя. Турки полностью уничтожили империю, захватили все оставшиеся богатства, превратили храм Святой Софии в мечеть. Так тысячелетняя история Византии и закончилась. Повседневность чуда Где империя со всех сторон окруженная врагами черпала свои силы? Этим источником было, прежде всего, чудо. Есть такой анекдот про нерадивого семинариста, которому никак не могут объяснить что такое чудо. Вот если ты заберешься на высокую колокольню, спрыгнешь и не разобьешься, то что это будет? - Случайность. А если ты так сделаешь еще раз и опять не разобъешься? - Совпадение. - Ну а если еще раз заберешься, снова спрыгнешь и снова не разобьешься? - Привычка. Так вот для византийцев чудо было привычкой, повседневной реальностью, в которой они существовали. Ведь, как говорил Христос в евангелиях, если будете иметь веры хоть с горчичное зерно, то сможете двигать горы. И византийцы безусловно верили этим словам - они не сомневались в том, что если их империя - это политическая структура, объединяющая членов мистического тела Христова - Церкви, то значит в ней зримо действует Сам Святой Дух, источник всех чудес. Если их царство является земным прообразом небесного Царства, то в этом земном царстве слепые должны прозревать, а хромые ходить. Что в этом царстве, в жизни людей, должна быть восстановленная изначальная, не поврежденная грехопадением человеческая природа - мало того, природа, пронизанная Духом Святым. При этом византийцам был совершенно чужд излишний пафос, излишний спиритуализм, считавший, что религия и чудо - то дела, касающиеся только высоких предметов. Они искренне любили и почитали Бога, а потому совершенно не нуждались в фальшивом и лицемерном благоговении. В этом смысле очень показательно одно византийское произведение о чудесах мученика Артемия. Этот мученик, погибший в IV веке от рук императора Юлиана Отступника, который пытался восстановить язычество, имел от Бога благодать исцелять людей, страдавших заболеваниями мужских половых желез. К его гробнице приходили страждущие, с огромными опухолями, им было мучительно стыдно, что они страдают от такой болезни. Но мученик, являясь к ним во сне, неизменно их укреплял и исцелял. И вот к нему пришел один человек с особенно чудовищной опухолью, простиравшейся ниже колен. И ему мученик во сне сказал - иди к кузнецу такому-то и он тебя исцелит. Тот пришел, но кузнец его отругал и выгнал: "Я кузнец, а не врач, я не умею лечить". Больной пошел снова к мощам мученика, но тот снова отослал его к кузнецу, а тот опять выгнал. И повторилось все так в третий раз, и тогда кузнец разозлился и сказал - давай клади своё безобразие на наковальню, я тебя сейчас вылечу. Взял самый большой и тяжелый молот, ударил со всей силы, и, о чудо, опухоль действительно прошла. Я это вам рассказываю не для того, чтобы вы вместо врачей ходили лечиться к кузнецам, а для того, чтобы стало понятно - для византийцев не было низких предметов, недостойных чудесного преображения в Духе Святом. Вся жизнь человека, весь её материальный и духовный состав были проникнуты этим побеждающим зло началом. И напротив, против врагов христианства, гонителей-язычников, еретиков годились, в общем-то, любые средства. Раз уж мы вспомнили императора Юлиана Отступника, то на его примере это хорошо видно. Он жил в IV веке, вскоре после императора Константина, и когда пришел к власти попытался восстановить язычество по всей империи. Он пытался смыть с себя крещение бычьей жертвенной кровью, приказывал этой же жертвенной кровью обрызгивать все припасы на рынках, чтобы христиане не могли их есть, запретил христианам учиться в школах и изучать античных авторов, чтобы лишить их образования, расправился с большим количеством твердых защитников веры. И вот, когда его насилия переполнили меру терпения, святитель Василий Великий (один из крупнейших богословов древней Церкви) встал на молитву и начал просить Божию Матерь избавить христиан от тирана. И тогда, как рассказывает житие, святой мученик Меркурий, убитый язычниками за много лет до того, исчез с иконы и через минуту вернулся с окровавленным копьем. В то же самое время Юлиан пал, пораженный неизвестным, во время битвы с персами. Говорят, что перед смертью он воскликнул: "Ты победил, Галлилеянин!". Это событие может показаться невероятным, но даже сами язычники (Ливаний, Аммиан Марцеллин), сторонники Юлиана, признавали, что императора убили не персы, но и никого из христиан в войске, кого можно было бы обвинить в убийстве, так и не нашли. Один из телохранителей Юлиана, язычник, уверял всех, что императора убил "завистливый злой дух", каковым ему вполне мог показаться святой мученик. Пресвятую Богородицу, которой молился святой Василий, византийцы вообще почитали главной защитницей их империи и особенно Города Константинополя. Именно Её заступничеству они приписывали неприступность своей столицы. И в самом деле, враги не раз подступали к Константинополю, так что город был обложен со всех сторон и вот уже должен был бы пасть, когда в нем недостаточно было солдат, стены были ветхими, а продовольствия было мало. Казалось не хватает лишь одной последней соломинки, которая переломит спину верблюду. Но вот именно этой соломинки-то раз за разом у врагов и не оказывалось. И наоборот - на них начинали обрушиваться эпидемии, в стане врагов начинались раздоры, буря топила подходившие к Константинополю корабли. "Взбранная воевода имущая державу непобедимую" и покровительствующая своему Городу, так именовали византийцы Богоматерь в Великом Акафисте, который мы и по сей день употребляем в церквах на богослужении. О том, насколько буквально византийцы воспринимали Пресвятую Богородицу как истинную воеводу своего войска, рассказывает эпизод, сохраненный для нас Никитой Хониатом. Замечательный император Иоанн Комнин вступил в войну с печенегами, опустошавшими византийские земли. И вот в бою настал момент, когда варвары начали одолевать христиан. Печенеги построили себе стену из своих повозок и, выходя из-за них, нападали на византийцев, бились сколько могли, а потом, бежали обратно и отдыхали, после чего нападали вновь. Византийцы уже начали в этой битве изнемогать. И тогда Иоанн, став перед иконой Богоматери начал горячо молиться и, как пишет Хониат, "проливал слезы более горячие, чем пот воинов". После этого император во главе варяжской гвардии, элитного подразделения, в котором было немало выходцев и из Скандинавии, и с Руси, взял в руки обоюдоострую секиру, которой традиционно были воружены варяги, обрушился на печенежское укрепление и его разрушил. Враги обратились в бегство, многие были уничтожены, а многие попали в плен. Такую победу одержал Иоанн над печенегами и еще немало других одержал побед, неизменно обращаясь к помощи Божией. И вот по обычаю древних римских императоров он решил устроить триумф. Он приказал соорудить серебрянную колесницу, украсить её самоцветами, постелить на улицах дорогие ковры. Но, против общего ожидания, сам на нее не взошел. Он поставил на колесницу икону Божией Матери, ведь именно она была подлинной воеводой византийцев в сражениях с врагами христиан, и именно ей они приписывали победы. Император пошел перед колесницей, держа в руках крест, а почести как триумфатору воздавались Пресвятой Богородице. После смерти Иоанна Комнина на престо взошел его сын Мануил. Это был блестящий, яркий человек, любитель рыцарских турниров, которые он начал по западному образцу устраивать при дворе, и тонких богословских споров, в которых он то защищал православие, то начинал противоречить с лучшими святителями того времени. Но глубокой и искренней веры его отца Мануил не унаследовал. Он увлекался астрологией и все время пытался вычислять счастливые и несчастные часы. И хотя он был великим императором, имел большие амбиции и даже мечтал перенести столицу в Рим, отвоевав его у латинян, в большинстве его начинаний удача Мануилу не сопутствовала. Он тратил большие средства, о нитки обирая народ. При этом, по рекомендациям своих советников, он собственной же жадностью ослабил силу государства. У византийцев был древний обычай, - территория страны разделена была на военные округа, фемы, от каждой из которых призывалось определенное количество воинов. И было несколько морских фем, которые поставляли не сухопутных воинов, а корабли, укомплектованные экипажами. Благодаря этому византийский флот был сильнейшим на средиземном море. И вот один из советников Мануила посоветовал ему вместо поставки кораблей требовать с этих фем деньги, чтобы использовать их на другие нужды. А корабли, говорил этот советник, можно построить на те же деньги, когда в них придет действительная нужда. В результате денежный гнет на народ еще усилился, поскольку кораблей не было, расплодились пираты и начали вредить торговле. И, что самое интересное, когда флот потом понадобился, чтобы оборонять город от крестоносцев его разумеется не оказалось и город был взят с осадной башни, подведенной на венецианских кораблях с моря. Но император Мануил уже этого не увидел, а речь сейчас о нем. Он начал большой поход вглубь Малой Азии, чтобы освободить её от сельджуков. И вот, когда император выступал в этот поход одному человеку, молившемуся в церкви у иконы Божией Матери был голос. "Теперь царь в величайшей опасности, кто пойдет к нему на помощь?". И чей-то голос сказал: "Пусть пойдет Георгий". Нет, ответил голос Божией Матери, он нескоро решится идти. Тогда, раздался голос, пусть идет Феодор. Нет, сказала Божья Матерь, и он пойти не сможет. Некому пойти, с грустью сказала владычица, никто не сможет защитить царя и его войско. И вот, в узких горных ущельях турки взяли византийцев в кольцо и начали страшное истребление, буквально завалив ущелья тысячами трупов. Сам царь с величайшим трудом избежал гибели и плена. И вот царь остановился, чтобы напиться у реки, сделал несколько глотков и понял, что в воде полно крови убитых ромеев. Вот, сказал царь, я по несчастью впервые отведал христианской крови. И тогда бывший с ним один из воинов сказал: "Неправда царь - ты пьешь кровь христиан уже давно. Пьешь часто и не разбавляя водой. Пьешь до опьянения. Пьешь ее обирая народ, ощипывая ее как виноградную лозу. Те деньги, которые теперь достались варварам надо было раньше добровольно раздать народу". А когда царь трусливо задумал среди ночи бежать от остатков своего войска другой воин остановил его - не сами мы сюда зашли, ты завел нас в эту ловушку, так останься теперь с нами до конца. И всевластный василевс ромеев молча выносил эти горькие слова, ни ругался и не угрожал казнить за них, поскольку понимал, что все сказанное сказано справедливо. Что это за его грехи помощь Божия оставила ромеев. Вот в чем, в мистическом напряжении, в вере в действительность чуда и в возможность полного преображения жизни силой Духа Святого, и была сила Византии, помогавшая империи просуществовать более тысячелетия. Империя чиновников А теперь в чем была её слабость? Прежде всего, в том, что за мистикой византийцы несколько забыли необходимость прочной социальной организации общества. Ведь здоровое человеческое общество держится на десятках разных связей - национальных, семейных, родовых, экономических, политических, культурных, в нем есть сословия, корпорации, различные общественные организации. И вот в Византии этого мощного слоя, поддерживавшего социальную солидарность людей практически не было. Этот изъян достался Византии от поздней Римской Империи. Так что давайте от позднего средневековья, в котором мы с вами были, перенесемся на почти тысячелетие раньше. Рим был небольшим городом, захватившим власть над огромной территорией Европы, Ази и Африки. Власть первых римских императоров была моральным авторитетом, который признавали большое количество городов-полисов, пользовавшихся полным внутренним самоуправлением. И еще императоры были главнокомандующими римской армией, огромной для своего времени. Управленческие и организационные технологии той эпохи были явно недостаточно совершенны для того, чтобы поддерживать власть над такой огромной территорией. Но пока Рим нападал на врагов, а не защищался, пока на его границы не оказывалось совместное давление с нескольких направлений, у полисов хватало средств и чтобы поддерживать своё хозяйство, и чтобы поддерживать армию, и чтобы развиваться. А вот к началу III века по Рождестве Христовом ситуация изменилась. В Европе началось великое переселение народов и германские племена начали давить на Северные границы империи, вторжение следовало одно за другим. А в Азии возникла мощная персидская империя, во главе которой стояла династия Сассанидов, и персы, прекрасные воины, начали непрерывные войны с Римом. И тут империя сжалась как яблоко, казавшееся снаружи крепким, но уже подъеденное изнутри. Армия начала пожирать все больше и больше ресурсов. Она ставила и сама же свергала одного за другим так называемых "солдатских императоров". Эти императоры требовали от провинции все больше средств на содержание своих солдат, знатных людей в каждом городе объявили прикрепленными к месту и отвечающими своим имуществом за исполнение государственных повинностей. Люди, понимавшие, что им столько не выплатить, в ужасе разбегались, уходили в разбойники, кончали с собой. В общем на фоне не прекращающихся внешних вторжений и гражданских войн города разорялись, социальные структуры распадались, общество слабело. Всё большую силу забирали языческие жрецы, всевозможные маги и колдуны, которые вводили совершенно дикие обряды, морочили людей и подстрекали и императоров и толпу гнать христиан. Часто говорят, что Римская Империя осуществляла гонения на Церковь. Это не так. Подобным образом поступали не все императоры, а преимущественно грабители, находившиеся во власти колдунов, которые, понятное дело, не могли вынести христианского присутствия. А поскольку гонения сопровождались конфискацией имущества, то и всевозможные грабители охотно в них участвовали. Византия появилась на свет в результате страшной Гражданской Войны, раздиравшей почти столетие Римскую Империю. Войны между христианами и магами. Разумеется, современные светские историки не признают, что такая война была. Они вам скажут, что речь шла о гонениях римского государства против не желавших поклоняться императору христиан. Но это чушь – первые полтора столетия существования христианства гонения на христиан были эпизодическими и большая часть их приходилась на правление императоров-тиранов. И лишь во II веке в борьбе за Рим схлестнулись две силы – Христианство и магические культы (а никак не традиционное римское язычество). Большинство гонений рассматривалось христианами как результат заговора — и, обычно, по факту им являлось. Составляющими элементами этого заговора были иудеи, клеветавшие на христиан везде, где могли и как только могли, языческие философы и особенно жрецы, видевшие в христианах опасных конкурентов и разрушителей их духовной монополии, и беснующаяся кровожадная толпа, которая и верила клевете о «людоедских обрядах» христиан, и желала попользоваться от разграбления их имущества и, что особенно важно, развлечься жестокими казнями. По сути мы можем говорить о длившейся почти полтора столетия и закончившейся победой христиан духовной гражданской войне, сопровождавшейся всеми обычными ужасами гражданской войны — политическими переворотами, грабежами, убийствами, насилием, внешней интервенцией, чудовищной деградацией хозяйственной и культурной жизни. Не так уж и неправ был Э. Гиббон, когда приписал упадок классической Римской Империи столкновению с Христианством. Но вот только приписывание им при этом христианам роли агрессора — совершенно несправедливо. Против христиан, добропорядочных римских граждан, была начата война со стороны магов — и там, где при Адриане и Антоние Пие царило казавшееся идеальным благоденствие, воцарилась отныне мерзость запустения. Грандиозная гражданская война, раздиравшая Империю, была безоговорочно выиграна христианами. Победа была тем более поразительной, что христиане составляли меньшинство (правда, организованное меньшинство) и, за исключением последнего этапа, не использовали мирского оружия, напротив, охотно шли на жертву жизнью за одно лишь имя Христа. И, однако, их оружие — молитва и защита Бога — были гораздо эффективней. Не только христианские, но и языческие авторы не могли не отметить удивительный характер тех бедствий, которые обрушивались на гонителей, то неизменное военное и политическое поражение, которым заканчивалось всякое гонение. Конечно, и благоприятствовавшие христианам императоры гибли в результате заговоров и мятежей. Обычно это было убийство их солдатами, представлявшими магически-милитаристскую партию. Это вполне соответствовало условиям шедшей в империи гражданской войны и анархии. Но ни один из прохристианских императоров не был позорно разбит в битве на болоте как Деций, не был унижен пленом как Валериан, не утонул в Тибре как разбитый Константином Максенций, не умер в таких мучениях как Галерий и Максимин Даза. Так или иначе, именно окончательная победа христиан во главе с Константином Великим в длительной язычески-христианской религиозной гражданской войне положила основание византизму. Сменилось не просто царствование, сменился «эон», сменилась столица империи, ее духовные и идеологические основания, трансформацию пережила армия, установлены были новые начала государственного управления. В общем сложилось всё то, что позднее названо было византизмом. Идеология возникшей одновременно с Рождеством Христа Империи наконец совпала с той миссией, которую с самого начала усмотрели для нее христианские апологеты. В ходе войны с Максенцием у Константина было очень мало шансов на победу - у того и войск было больше, и языческие предсказания были на стороне врага, и сидел Максенций в неприступном Риме. Но вот однажды на небе Константин и его воины увидели знамение Креста Христова и надпись "этим побеждай". Тогда Константин сделал знамя, на котором был изображен крест в виде монограммы Христовой и начертал их же на щитах своих воинов. И произошло чудо - Максенций сам, обманутый ложными пророчествами, вышел за стены Рима, его воины построились очень неудобно, и были полностью разбиты, а тиран погиб. Константин во всех своих войнах не потерпел ни одного поражения - и именно с его правления чудо стало для империи военно-стратегическим фактором. Но Константин понял и еще одно - что в условиях, когда за время предыдущего кризиса города-полисы пришли в упадок, когда социальные связи между людьми распались, Церковь является единственной крепкой социальной структурой соединяющей людей. И именно на эту церковную структуру императоры возложили основную нагрузку в организации жизни народа. Причем несколько перегнули палку, как, например, великий император Юстиниан, почти восстановивший Римскую Империю в её прежних границах. Он наложил на христианских епископов многочисленные административные обязанности и в одном из указов писал, что если епископ не информирует императора о неблагополучии на местах, то это он, а не император ответит перед Богом за непорядки. Первая часть этого утверждения конечно справедлива, а вот вторая - нет. Ведь именно императора поставили править, а не священника, а потому это он отвечает за надлежащий порядок. В итоге в Византии сложилась парадоксальная ситуация, когда человек ни на секунду не забывал о том, что он - православный христианин, но далеко не всегда чувствовал себя гражданином. Иногда это тоже приводило к весьма печальным последствиям. Вот, например, какую историю рассказывали о византийском императоре Маврикии, который был крупным полководцем, отважным воином. Но однажды случился с ним такой грех - в походе войско против него взбунтовалось и из-за этого потерпело поражение, многие попали в плен. Тогда хан кочевых племен, которые потом стали болгарами, предложил Маврикию выкупить пленных. Бережливый император отказался, не желая платить деньги за плохих солдат и думая, что варвары их продадут в рабство. А хан, обиженный отказом, взял и перебил всех пленных до одного. И император почувствовал себя убийцей. И вот он разослал всем патриархам, митрополитам, всем известным ему людям святой жизни людям письмо, в котором просил их молиться, чтобы за этот грех Бог наказал его в этой жизни, а не в будущей. Однажды к нему пришел ответ, что просьба его Богом услышана. Вскоре этого в войсках вспыхнул страшный бунт, они избрали своим новым императором грубого и невежественного Фоку. Маврикия схватили, схватили и его сыновей и казнили их на глазах у отца, а затем казнили и самого императора. Так император спас душу и искупил в этой жизни свой грех, что и было исполнено. Но вот только Фока потом правил еще десять лет и вверг империю в ужасающие бедствия, истребил лучших военачальников, открыл границы врагам. Так что получилось, что в благочествой заботе о себе Маврикий об империи не подумал и не понял, что кроме него защитить страну некому. Византиец был одинок и перед Богом, и перед другими людьми. Его поддержкой были только церковь и семья. Для спасения души этого было достаточно, а вот для нормальной жизни государства - маловато. Не случайно империя серьезно ожила и укрепилась именно тогда, когда весь Балканский полуостров заселили славянские племена с их общинной организацией, со взаимной солидарностью людей. Именно из обращенных в православие славян долгое время комплектовались лучшие войска Византии. Командовали ими полководцы - выходцы в основном из армян, поскольку у армян была сильна и родовая аристократия и очень развито этническое самосознание, которое поддерживало солидарность между ними. А вот главной структурой, которую порождали сами византийцы, ромеи, было, к сожалению, чиновничество. Империя держалась на бюрократии и очень сильно от нее зависела. Связано это было с тем, что в условиях упадка городов, упадка хозяйства империя могла держаться и финансировать армию только за счет сверхцентрализованной налоговой и бюджетной системы. Чиновники на местах старались выжать из людей максимум и переправить в столицу. А уж из столицы кое-что возвращалось назад, после удовлетворение нужд армии, двора, после прокормления столичного населения, среди которого было немало откровенных бездельников, после рассылки взяток и подарков соседним варварским правителям, воспринимавшим эти подарки как дань. Нетрудно понять, сколько собранных денег прилипало по пути к нечистым рукам чиновников, сколько новых специальных поборов было ими выдумано, чтобы получше обеспечить сви интересы. Чиновники эти были и православными, и патриотами, но вот не грабить народ в их патриотизм, к сожалению, не входило. И поделать с ними императоры ничего не могли, скорее это они пытались что-то поделать с императорами или с военными, которые составляли чиновникам своеобразную оппозицию. Лишь один раз у власти оказался очень странный человек, Андроник Комнин, который чиновников прижал очень жестко и серьезно. Он, отправляя их в провинции, выдавал им довольно крупное твердое жалование и, при этом, категорически запретил какие-либо поборы с населения. Дали тебе достаточно? Достаточно. Вот и пользуйся и властью не злоупотребляй. А если кто-то осмеливался брать поборы, то того сразу казнили смертью. "Кто отдал кесарево кесареви, - пишет Никита Хониат, с того больше никто не спрашивал. От одного имени Андроника, как от волшебного заклинания, разбегались алчные сборщики податей; оно было страшным пугалом для всех, кто требовал сверх должного, от него цепенели и опускались руки, которые прежде привыкли только брать. Он собрал рассеявшихся жителей и через то увеличил государственные доходы, потому что прекратил притеснения сборщиков податей и превратил в четко зафиксированный сбор, те непрерывные поборы, которые были выдуманы и обращены в ежегодную дань жадными казначейскими чиновниками, как хлеб пожиравшими народ". Об Андронике, в частности, рассказывают такую историю - у византийцев в то время существовал такой дурной обычай, - если какой-то корабль разбивала буря или выносила на мель, то местные жители считали, что всё, что на нем находится, принадлежит им и безжалостно обирали мореплавателей. Через это очень сильно страдала торговля. И вот Андроник собрал советников и сказал, что хочет эту порочную практику уничтожить. Ему ответили - ей много сотен лет и победить это зло нет никакой возможности. "Нет, ответил Андроник, нет такого зла, которого нельзя было бы исправить. И если прежде того не сделали, значит брались нерадиво". И объявил такой указ - тот губернатор, в пределах владений которого будет ограблен какой-либо разбитый бурей корабль будет повешен на рее этого корабля. И вот, говорит Хониат, страх губернаторов был настолько велик, что если бы они могли, они вообще запретили бы дуть ветрам, лишь бы не случилось бури. Грабеж полностью прекратился. Андроник, кстати, попытался вышвырнуть из Византии и западных купцов, которые, пользуясь огромными привилегиями, попросту обирали империю. Но в историю этот царь вошел с именем тирана и душегуба. Причем мы не знаем, действительно ли он был таким чудовищем, что казнил всех своих приближенных. Или же он стал жертвой клеветы тех столичных чиновников и олигархов, которых так безжалостно прижал. Во всяком случае Андроника свергла с престола и жестоко замучила на ипподроме толпа константинопольской черни. И не исключено, именно потому, что жители столицы, зависевшие от подачек государственного бюджета и сильных мира сего не были довольны тем, что Андроник частично разгрузил провинции от налогового гнета. Ведь не раз и не два так бывало, что добрые по отношению к народу государи однако входили в историю с клеймом убийц и тиранов, поскольку не могли поладить со столичной элитой и жестоко её притесняли. Так было в истории древнего Рима с императором Тиберием, так было в нашей русской истории с императором Павлом Петровичем. И того, и другого ненавидела тусовка и оплакивал простой народ. Так или иначе, жители Константинополя и столичные бюрократы в какой-то момент до такой степени довели жителей провинции, что те с радостью встретили взятие столицы крестоносцами. Хониат, оказавшийся в изгнании вместе с другими столичными жителями, горько сетовал на отношение провинциалов: «Земледельцы и поселяне, вместо того, чтобы вразумиться бедствиями своих ближних, напротив, жестоко издевались над нами, византийцами, неразумно считая наше злополучие в бедности и наготе уравнением с собой в гражданском положении. Многие из них, беззаконно покупая за бесценок продаваемые их соотечественниками вещи, были в восторге от этого и говорили: «Слава Богу, вот и мы обогатились»… Мы, наподобие каких-то пленников, не имеем ничего общего с этим народом, кроме земли, по которой ходим, и Божиих храмов, оставаясь во всем прочем вне всякого соприкосновения… Этот бесчувственный народ не только не желает возвращения Константинополя, но упрекает, напротив, Бога, почему Он давно, почему Он еще жесточе не поразил Константинополь и вместе с ним нас, но отлагал казнь, доселе щадил, терпел человеколюбиво…». Что интересно - жил Хониат в том самом городе Никея, который стал столицей обновленной византийской империи и откуда пошло отвоевание земли у латинян. Никейцы были патриотами, просто недолюбливали, и справедливо, столичных спесивцев. И когда Константинополь был освобожден, то при императорском дворе в Никее имела место следующая сцена. «Когда Стратагопул, при Михаиле Палеологе, взял у крестоносцев Константинополь, и двор императора со всей Никейской империей ликовали, Феодор Торник заплакал. Это был мудрый старец, знаменитый родом и заслугами в деле восстановления империи в Никее… С грустью он произнес пророческие слова: «Империя погибла!» На изумленные вопросы окружающих о мрачных словах его в столь радостную минуту торжества, Торник отвечал, что теперь у греков опять все придет к развращению. Злополучная судьба государств, — сказал он, — все доброе исходит из деревни и сначала дает блеск столице, но в столице все портится и возвращает обратно только пороки и бедствия». И в самом деле, возвращение в Константинополь не стало для византийцев возрождением. Император Михаил Палеолог, как я уже сказал, путался в попытках объединиться с Римскими папами и со вчерашними оккупантами. Хитрые генуэзцы опутали империю долгами и неравноправными торговыми договорами. Богатые византийцы не хотели давать денег на оборону и воинский строй приходил в упадок. А в городах начались жестокие бунты и одно время город Фессалонику раздирала настоящая гражданская война. Византийцам не хватало наряду с религиозным единством, единством в православной вере, чувства национальной солидарности, ощущения того, что они единый народ, связанный общим прошлым, общими ценностями, общим социальным строем. Ведь в этом отношении они не были похожи ни на французов, ни на немцев, ни на сербов, ни на болгар, ни на русских. Некоторые столичные интеллигенты правда пытались навязать народу греческий национализм, но поскольку это был национализм антиправославный, антихристианский, поскольку он был замешан на язычестве народ такую версию национализма не принял. Религия так и оставалась в центре византийских интересов. Но и здесь разные части общества разделились. Если для одних Бог оставался живой реальностью, а Истина была превыше всего, то других охватили равнодушие и скептицизм. Одному из интеллигентов той эпохи, когда императоры больше всего были озабочены идеей - как договориться с Западом, Варлааму Калабрийцу принадлежала замечательная в своей простоте идея. Надо просто признать, - говорил он, - что о Боге ни мы, ни они ничего не знаем, что Истина нам неведома, а потому и не надо спорить о догматах. Этот метод Варлаама очень, кстати, понравился европейцам и его не случайно считают отцом итальянского «гуманизма» и «ренессанса». Варлааму возражал величайший православный богослов поздней Византии святитель Григорий Палама. Мы не только знаем истину о Боге, но Бог дан нам также в ощущениях, как и любая другая реальность. Как человеческие глаза видят солнечный свет, так и глаза души человека, который молится истинной молитвой и который побеждает в себе грех, видят нетварный Божественный свет. Ничего более конкретного, более ощутимого, чем православное предание, чем истина о Боге, попросту нет. Мнение Паламы после длительной борьбы восторжествовало и в Византии. Но от скептицизма в отношении к истине византийцы так и не избавились, униатство продолжалось и закончилось флорентийской унией и гибелью империи, о которой мы уже говорили. Святая Русь - византийское наследство Но идеи святителя Григория Паламы не пропали всуе. Его преемники и последователи знали, какой конец надвигается на Византию. Именно поэтому еще в XIV веке, еще при преподобном Сергии Радонежском, святителе митрополите Алексии и святом князе Димитрии Донском, они начали, если так можно выразиться «переводить» значительную часть «духовных активов» на Русь. Всеми способами и мерами поддерживать хранившую верность православию Москву против её конкурентов, особенно Литвы. А конец XIV века, эпоха Куликовскую битвы, и в самом деле были удивительным временем, когда политику Московского княжества определяли святые. Церковь прославила как святых и великого князя, и митрополита и их духовного наставника преподобного Сергия. И лучшие византийцы предвидели и это. Ученик Паламы патриарх Филофей Коккин писал Дмитрию Донскому, что считает русских «святым народом» и молится за нас больше, чем за все остальные народы. Так что идея, что «Москва – Третий Рим» придумали не в России, а в самой Византии, предвидя падение «Второго Рима».И с этого патриаршего благословения, в русское сознание крепко вошла идея Святой Руси. Что такое «Святая Русь»? Это не то, что мы взяли и объявили свою территорию в границах Российской Федерации или СССР «святой землей». Святая Русь – это бесчисленные русские преподобные и святые князья, праведники и новомученики, которые приобрели славу у Бога на Небесах. И этих русских святых так много, и они и в течении земной жизни так были тесно связаны между собой, что они – это уже не собрание отдельных личностей. Они и на небесах – это именно Русь, особая и самая важная область нашей страны. При этом мы часто забываем, что святые в Царстве Небесном поистине живы, что они, придя к Богу не превратились в каких-то людей без лица. Такое представление, что человек в Царствии Небесном теряет память и человеческий облик противоречит самой сути и самому смыслу православного вероучения. Нет, русские святые помнят о нас, думают о нас и молятся о нас. Они, как я уже отметил, являются той духовной крепостью, которая защитит нас от многих несчастий и невзгод. Но, для того, чтобы святые от нас не отвернулись необходимо всегда соблюдать одно условие - хранить веру, хранить святое Православие. Этот урок получен был русскими в самом начале нашей истории. Датированная часть нашей первой летописи, "Повести временных лет" начинается с такого сообщения: "Стала прозываться Русская земля. Узнали мы об этом потому, что при этом царе приходила Русь на Царьград, как пишется об этом в летописании греческом". Это первый раз, когда достоверно в истории появилось имя Руси. И вот при каких обстоятельствах это случилось - опять дадим слово летописцу. "Пошли Аскольд и Дир войной на греков... и множество христиан убили и осадили Царьград двумястами кораблей. Царь же всю ночь молился с патриархом Фотием в церкви святой Богородицы во Влахерне, и вынесли они с песнями божественную ризу святой Богородицы, и смочили в море ее полу. Была в это время тишина и море было спокойно, но тут внезапно поднялась буря с ветром, и снова встали огромные волны, разметало корабли безбожных русов, и прибило их к берегу, и переломало, так что немногим из них удалось избегнуть этой беды и вернуться домой". Аскольд и Дир правильно истолковали Божие знамение и приняли от патриарха Фотия крещение, Русь первый раз предприняла попытку войти в число православных народов. А в самом Константинополе в память об этом чудесном избавлении был учрежден праздник Покрова Пресвятой Богородицы. Однако сами греки об этом празднике после падения Константинополя забыли, зато он является одним из самых любимых на Руси. Потому что здесь, на Святой Руси, вера в божественное заступничество, божественное чудо, и, в особенности, на заступничество Божией Матери, исключительно сильна. Сильна потому, что оправдывается на деле, подтверждается нашим историческим опытом. И когда к стенам Москвы рвались орды Тамерлана, и когда в Кремле засели Поляки, и когда по России шла великая армия Наполеона, и когда гитлеровцы рвались к Москве, Ленинграду и Сталинграду, сила русского оружия и мужество наших солдат неизменно подкреплялись молитвой и верой в чудесное заступничество Божией Матери. Верой, перед которой был бессилен весь советский богоборческий атеизм, который не мог помешать ни солдату, ни маршалу молиться о победе. Сейчас мы все больше узнаем, сколь велика была роль православной молитвы и Божьего чуда в той войне, что несмотря на все преступления против Церкви, совершенные большевиками, Господь не настолько оставил Россию, чтобы выдать ее на поругание пришедшим с Запада варварским ордам. Да и сегодня мы видим, как после казалось бы смертельного удара нашей государственности, нашей стране, нанесенного «перестройщиками» и «демократизаторами» в 1990-е годы, мы на удивление быстро поправляемся. Нас снова начинают побаиваться и уважать противники, на нас снова начинают надеяться друзья и те, кто нуждается в защите от взбесившегося мирового гегемона. Мы снова, и об этом свидетельствует тот факт, что мы сегодня можем с вами об этом здесь говорить и говорим, возвращаемся к своему культурному и духовному самосознанию. Пока мы, русские, храним главное – верность Истине, верность духу Истины, мы живем и будем жить в той атмосфере чуда, которая и является самым ценным для нас византийским наследием. Пока мы ищем правду, и даже когда заблуждаемся стараемся хотя бы хранить искренность в этом заблуждении. Но нельзя забывать, что как только на месте этой ревности к Истине воцарится скептицизм, как только мы превращаемся в глумливых скептиков и пофигистов, начинаем ждать лишь «хлебов», «мяс» и бубльгамов с Запада, так и нас может постичь конечная судьба Византии. Пока Господь отводит от нас самые страшные удары истории, да еще и жалует нас. Как кто-то пошутил, дерзко, но не совсем бессмысленно, «за все перенесенные страдания Господь послал России цену на нефть 100 долларов за баррель». В этой шутке есть только доля шутки. Но вот если мы не воспримем смысла этой шутки всерьез, не поймем Кому мы обязаны несокрушимостью России, на Кого мы должны уповать и Кому мы должны хранить верность, то нас не спасут ни нефтедоллары, ни авианосцы. И напротив, если мы, всегда будем помнить «час посещения своего», Господь не только содействует нам в спасении наших душ, но и положит в подножие наше врагов наших. Так что византийский урок для нас весьма существенен – либо мы погибнем как Византия, либо как она будем тысячелетиями жить и побеждать, храня верность Господу Вседержителю. Егор Холмогоров ВИЗАНТИЙСКИЙ ДОГМАТ. Часть 1 Очерк политической теологии православной цивилизации ВЫЗОВ БРОШЕН Начало этого года, 2008-го от Рождества Христова, было ознаменовано внезапно вспыхнувшим острым идейным спором о Византии, ее уроках, какие может извлечь сегодняшняя Россия, и ее наследии. Сказать, что этот спор стал основным идеологическим спором этих месяцев – нельзя, поскольку, на самом деле, он стал единственным. Все остальное было доспорено, договорено и прискучило еще в прошлом, весьма насыщенном в идейном плане, году. Старая смыслократическая повестка исчерпала себя, новая зависла в тревожном ожидании то ли политической определенности, то ли новых событий мирового кризиса. И среди этого идеологического затишья настоящей бомбой стал фильм о. Тихона (Шевкунова) о Византии. Ладно скроенный, крепко сшитый, интеллектуально насыщенный, заостренный и провокативный. Бессильные вопли академической образованщины о «фальсификации истории» и «превращении ее в пропаганду» придали этому фильму нужную огласку, «паблисити», как сказали бы сторонники англицизмов. Впрочем, за этими разговорами о «фальсификации» не скрывается ли страх перед нарушением монополии образованцев на идеологическое «пользование» истории? Некоторые имена рецензентов, стяжавших в рамках «грантовой» науки печальную известность именно на беспардонном искажении и фальсификации исторической памяти о Византии, говорят именно об этом. Однако большинство интеллектуалов встретили брошенный отцом-архимандритом вызов честно и с искренностью. В конечном счете, нам надоело уже блуждать в двух соснах между «Россией и Европой», между «Востоком и Западом» и добавление нелишнего третьего – Византии, Империи Ромеев, – это существенный стимул к размышлению и идеологическому конструированию. Сразу обозначилось несколько позиций – безусловный византизм, основанный на идее преемства Москвы как «Третьего Рима» от византийского наследия и византийского опыта. Столь же безусловный антивизантизм, основанный на повторении с известными вариациями антивизантийских тезисов пропаганды времен Гиббона и Владимира Соловьева с его «когда в растленной Византии погас божественный алтарь». Но большинство, все-таки, склоняется к принятию позиции о. Тихона, основанной на критике исторического опыта Византии с целью извлечения из него полезных уроков.   ЧЕМУ УЧИТЬСЯ У ВИЗАНТИИ? Впрочем, и к этой критике могут быть два подхода. Один, представленный самим отцом архимандритом, может быть назван, как ни странно, негативистским. Ведь в представлении автора фильма история Византии последних столетий предстает как совокупность исторических ошибок, ведших к итоговым фатальным последствиям. Понятна при этом политическая цель автора: «смотрите, вот как можно обладать великим наследством и все его бездарно промотать за несколько поколений». Это направление, кстати, вполне соответствует духу той святоотеческой проповеди, в частности – преподобного Иосифа Волоцкого, на которой было основано учение о «Москве – Третьем Риме». Ведь потому Москва и стала третьей, что второй Рим пал, поддавшись униатству и латинскому нечестию, не сумев сберечь свою веру. Другое направление можно назвать апологетическим. К нему в последнее время склоняется достаточно большое количество ученых-византологов, а формулу этого направления блестяще высказал при переиздании своей книги «Как жили византийцы» патриарх нашей византинистики Г.Г. Литаврин: «Теперь я склонен больше интересоваться вопросом не о том, почему империя погибла, а о том, где она черпала силы, чтобы в течение тысячелетия противостоять обстоятельствам, находясь почти непрерывно в экстремальных условиях»[1]. И в самом деле, удивительно не то, что Византия пала. Удивительно то, что империя, основанная Константином, просуществовала более тысячелетия в эпоху гигантского экономического и технического регресса всего цивилизованного мира, находясь под непрерывным давлением с Запада, Севера, Востока и Юга. Что большую часть этого времени она не «доживала» и даже не «выживала», а жила, побеждала, расцветала и привлекала к себе завистливое внимание остального мира. А ведь именно зависть и была источником тех внешних ударов и той трагедии 1204 года, которая подрубила Византию и сделала ее уязвимой перед турками. Вызывает удивление не византийский упадок, а византийский расцвет, точно так же как в истории Европы, изначально «привилегированной», как многократно подчеркивал Фернан Бродель, в климатическом, культурном, геополитическом, экономическом, социальном и военном отношениях вызывает не ее блестящий расцвет, а то, что этот расцвет в итоге сменился «закатом» и уже сегодня для ее оживления нужна непрерывная искусственная гальванизация. А ведь европейцы обладали ресурсами и возможностями, которые византийцам и не снились! Но, с другой стороны, точно ли Византия «отжила свой век» к 1453 году? Справедливы ли рассуждения Константина Леонтьева и Льва Гумилева о том, что византийцы подпали под общий закон развития культур и народов, ограничивающий их историю максимальным пределом в 1000-1200 лет? Можно ли сказать, что тысячелетие в тех экстремальных условиях, в которых находилась Византия, было и без того долгим сроком. Против такой интерпретации решительно возражает Л.А. Тихомиров – Византия могла прожить дольше, гораздо дольше. «Византийское государство прожило с лишним 1000 лет. Некоторые считают это сроком достаточно продолжительным, и даже видят в нем указание на совершенство государства. С этим, однако, нельзя согласиться. Та национальность, с которой было связано Византийское государство, то есть греки средневекового периода, не погибла и не уничтожилась с насильственным прекращением Византийского государства. Напротив, эта национальность обнаружила большую живучесть и умела даже при турецком владычестве сохранить почти господствующую роль на пространстве прежней своей империи. Нет никаких оснований думать, чтобы эта национальность не могла поддержать своего государственного существования хотя бы и до настоящего времени. Нельзя также сказать, чтобы Византийское государство было уничтожено внешней необоримо сильной национальностью. Турки не представляли никакой особенной материальной силы по своей малочисленности. Византия имела до пришествия турок долгие сотни лет, в течение которых могла бы претворить в свою национальность и втянуть в свою государственность множество свежих и сильных племен. Она могла бы это сделать, если бы имела внутреннюю силу ассимиляции, и если этого не сделала, то по некоторому внутреннему бессилию, а не по причине внешних необоримых противодействующих сил»[2]. Так или иначе, у Византии следует учиться и тому «как не надо», и тому, «как надо». И еще у нее следует учиться жить собственной судьбой, собственным, а не заемным умом. Ведь Византия началась с внезапной и решительной перемены судьбы, с отказа (несомненно – боговдохновенного, как и многие другие поступки) царя Константина продолжать историю Рима, с нового основания Империи вместе с основанием нового Города. И русское учение о «Третьем Риме» началось тоже не со слепого хождения по византийским путям, а с сурового отказа им следовать, с признания, что Византия пала, у третьего Рима – своя, особая судьба, а четвертому уже не бывать.   ВИЗАНТИЙСКАЯ МЕЧТА В чем особенность и своеобразие России и Византии друг по отношению к другу? В чем сущность того «византизма», в принятии которого от греков Константин Леонтьев видел источник жизненной силы великорусской государственности и цивилизации? И в чем различие, при всех очевидных связи, сродстве и преемстве? Чтобы понять это, нам придется отвлечься от чисто исторической ткани византийской жизни и попытаться понять византизм как идею и, если так можно будет выразиться, византизм как догмат. Византизм как идея был удивителен, парадоксален и чрезвычайно дерзновенен. Он предполагал полное тождество Церкви и Царства. Логическое, персональное и догматическое совпадение, «догматический союз», как выражался протопресвитер Александр Шмеман, христианской общины, составляющей мистическое Тело Христово, и политического сообщества граждан Империи Ромеев. Православный христианин? Значит ромей и подданный императора. Ромей и подданный – значит православный христианин. Третьего не дано. «В чем заключалась победа Церкви над империей? – пишет Шмеман, – Ведь поскольку христианство в своей проповеди не несло и не исповедовало никакой специальной государственной теории, никакого специфического социального учения, а напротив, само все это "в готовом виде" принимало от империи, победа его почти исключительно касалась сферы вероучительной. Язычество было религиозной опорой, религиозной санкцией империи – оно перестало ими быть. Если угодно, это была победа христианской догматики над догматикой язычества, истинного богопознания – над ложным. Если рассуждать с точки зрения Римской империи – рухнула и оказалась несостоятельной языческая система представлений о Боге, и ее заменила христианская. Но не произошло никакого кризиса римской государственной традиции, никакого резкого социального перелома. Империя осталась в своем государственном самосознании такой же, какой она была, и в таком виде получила христианскую санкцию. И в том основном для истории Церкви факте, что христианство не только стало дозволенной религией, religio licita, но религией государственной, нужно видеть не увенчание христианских стремлений, а естественный, неизбежный результат принятия христианства императором. Империя имела теократическую природу и не могла остаться без религиозного основания – ей нужна была именно государственная религия как источник и обоснование самой государственности... Христианство получило гораздо больше, чем то, чего оно добивалось, но произошло это как бы помимо него, ибо всецело определялось природой римской государственности. Христианство совершенно естественно заняло место, оказавшееся пустым вследствие поражения язычества, а это место не могло оставаться пустым, потому что в нем-то и был настоящий фундамент империи. Нам необходимо было начать с выяснения этого, как мы его называем, "идеологического" корня, определяющего как гонение, так и примирение, ибо из него вытекает тот основной для нас факт, что в центре всех дальнейших отношений Церкви с империей оказался момент догматический… Победа христианства имела вряд ли не большее значение для Церкви, чем для самой империи. Империя – и языческая – была уже теократией, в Церкви же теократическое сознание, теократический пафос пробуждались впервые. Крещение Константина, признание империей христианства открывало перед этим последним совсем новые, необъятно широкие горизонты. Эсхатологизм первых христианских общин сменился видимой и ощутимой победой Церкви над миром. Но важно понять, что для церковного сознания это была прежде всего победа Истины над тьмой демонов, над языческими баснями. Водораздел между миром и Церковью проходил именно тут, а не в нравственной области, о которой мы скажем несколько слов ниже. Не за христианскую правду, а за христианскую Истину гнал мир Церковь – христианской Истине он теперь покорялся. И проводником этой победы оказывалась империя. Уже смутно намечавшаяся у апологетов мысль о провиденциальном соединении империи с христианством теперь стала реальностью. Вот почему именно в этой верности христианскому догмату, в православии узрела Церковь религиозную функцию и оправдание империи, вот почему союз, заключенный между ними, был прежде всего союзом догматическим»[3]. В каком-то смысле этот тезис о тождестве двух порядков бытия, которые блаженный Августин на Западе считал несовместимыми и даже противоположными «гражданскими общинами» (именно это и значит августинова Civitas у нас нейтрально переводимая как «град»), может быть назван «византийским догматом». Нет, конечно, оснований, уравнивать его с основополагающими христианскими догматами, такими как догмат о Троице или о боговоплощении. Та конкретная форма, в которой он мыслился и был оформлен, оказалась, в конечном счете, преходящей – Церковь, как выяснилось, оказалась способна существовать и без соединения с imperium и уж точно – без соединения с Империей Ромеев. Но для самих византийцев этот догмат был чрезвычайно важен, определял основу основ их политического, исторического, да и экклесиологического мировоззрения. Понятия византийского учения о государстве представляли собой не «секуляризованные теологические понятия», как определяет «политическую теологию» Карл Шмитт[4], а понятия богословские и глубоко церковные в самом строгом значении этих слов. Причем эта политическая теология была не только теорией, но и жизненной и литургической практикой Церкви. В знаменитой рождественской стихире Романа Сладкопевца установлен поразительный параллелизм между небесным и сверхъестественным порядком Воплощения Христова и земным и историческим порядком установления единой Империи, Pax Romana. Августу единоначальствующу на земли, многоначалие человеков преста: И Тебе, вочеловечшуся от Чистыя, многобожие идолов упразднися. Под единым царством мирским гради быша, И во едино владычество Божества языцы вероваша. Написашася людие повелением кесаревым, Написахомся вернии именем Божества Тебе вочеловечшагося Бога нашего. Велия Твоя милость, Господи, слава Тебе. Истоки этой идеи находятся у жившего еще до обращения императора Константина христианского мыслителя Оригена, посмертно осужденного, в конечном счете, при императоре Юстиниане как еретика, но оказавшего огромное влияние на святоотеческое предание, бывшее на Востоке не чем иным как воцерковлением, воправославливанием оригенизма и очищением его от еретических моментов. «Цельс говорит: "Ведь и Сыну Божию надлежало поступить точно так же, как и солнцу, которое, освещая все прочие вещи, прежде всего само делается видимым". Но мы именно и утверждаем, что Иисус поступил таким образом. Во дни его процветет праведник и явилось обилие мира, начавшись с момента Его рождения. Бог предуготовил народы к Его учению и устроил так, что римский царь стал господствовать над всем миром. Ведь если бы было много царств, тогда и народы оставались бы чужими друг другу; тогда и исполнение приказания Иисуса: идите и научите все народы, – приказание, которое дано было Апостолам, было бы соединено со значительными затруднениями. Известно, что рождение Иисуса последовало в правление Августа, который слил – если можно так выразиться – многочисленные народы земли в одно царство. И это было важно потому, что существование многочисленных царств, конечно, послужило бы препятствием в деле распространения учения Иисуса по лицу всей земли не только по вышеуказанной причине, но еще и потому, что тогда народы были бы вынуждены вести войну и защищать отечество, как это действительно и было перед временами Августа и особенно в еще более отдаленные времена, когда один народ должен был вести войну с другим народом, как, например, пелопонесцы с афинянами. Итак, каким же образом это учение мира, не допускающее даже мести за обиды врагов, могло одержать победу, если бы только пришествие Иисуса не изменило земных отношений и не привело бы их в состояние уравновешенности». (Ориген. Против Цельса. II, 30) Как отмечает протопресвитер Иоанн Мейендорф: «Взгляд Оригена на Августа как на исполнителя провиденциальной миссии поддерживается внушительным согласием Отцов (consensuspatrem) на Востоке и на Западе, включая не только Евсевия Кесарийского, но и Иоанна Златоуста, и Григория Богослова, так же как Пруденция, Амвросия, Иеронима и Орозия… В свете этой традиции Константин был не революционером, а скорее первым из императоров, понявшим истинное значение римского царства, которое другие осуществляли прежде него: Pax Romana создал не Август, а Христос»[5]. Согласно св. Григорию Богослову «государство христиан и римское государство выросли одновременно и Римское превосходство зародилось с призванием Христа на земле, а до этого никогда не достигало монархического совершенства» (Слово 4. Против Юлиана, 37). Таким образом в стихире, на образном поэтическом языке песнопевец выражает тот догмат, который лежал в основе византийской «политической теологии» – Сын Божий в своем воплощении не только стал Богочеловеком Иисусом Христом, но и соединил с Богом, «усыновил» Отцу и обожил Свое мистическое Тело – Церковь. А зримым физическим воплощением этого Тела, так сказать «телесностью» этого Тела, стала именно Империя Ромеев. Империя представляет собой «политическое тело» Христа и Церкви и только в этом способе существования находит свой смысл. Для современного секуляризованного и политически нейтрализованного сознания такая мысль может показаться дикой. Известный британский историк Византии Стивен Рансимен специально предупреждал слушателей своих лекций о «византийской теократии»: «Для восточных христиан греческое слово ecclesia, или «церковь» всегда обозначало собрание верных, живых и умерших… Противопоставляя Церковь государству мы делаем различие, не имевшее смысла для византийцев; причем одновременно мы делаем историческую и филологическую ошибку. Именно отсутствие означенного противопоставления и стало главной проблемой византийской теократии»[6]. Не надо забывать, что политически нейтрализованное понимание Церкви у нас формировалось европейским протестантизованным и секуляризованным образованием, которое, в свою очередь, наследует догматической логике папизма, уравнявшего Церковь и клерикальную иерархию. Именно папство со времен «клюнийской реформы», идей Гильдебранда о Dictatus Papae и Раскола 1054 года сформировала идею Церкви как клерикальной бюрократической республики во главе с пожизненным президентом. Как отмечал Карл Шмитт: «Можно лишь сожалеть, что Макс Вебер в своих религиозно-социологических исследованиях никогда систематически не занимался социологией римского католицизма. Здесь возникла целибатная бюрократия, законнический функциональный модус, если мы можем применять к христианской Церкви эти так называемые нейтральные в ценностном отношении социологические категории, и в то же время было создано каноническое право, одно из величайших юридических достижений за всю духовную историю человечества»[7].. Причем, вопреки мечтам о светской власти Папы, сама логика построения клерикальной бюрократии выталкивала Римскую церковь в режим сосуществования с государством, точнее с концертом национально-территориальных государств. Новшество и абсурдность этой ситуации были для византийцев настолько велики, что еще в XV веке, еще в эпоху Соборов, они вели переговоры с Папой как со своеобразным императором-узурпатором Запада, наивно веря, что заключение унии приведет к политическому вмешательству якобы подчиненного Папам европейского мира. Они не знали, что Папа может прислать разве что священников и, может быть, немного денег. В знаменитом ироничном вопросе одного бывшего семинариста: «Папа, а сколько у него дивизий?» выразилось гораздо лучшее понимание той конструкции сепаратной церковной организации, которую отстроили римские первосвященники. Итак, уравнение «Церковь = бюрократическая организация клириков» выведено было лишь на христианском Западе, причем выведено довольно поздно, приведя к его отпадению от Православия. На Востоке оно не то чтобы совсем не имело признания и симпатий. Каждый раз, когда императоры пытались навязать Церкви ту или иную политически оправданную ересь находились зилоты, напоминавшие, подобно преп. Феодору Студиту (бывшему, кстати, среди восточных отцов самым горячим симпатизантом идеи папской власти): «Тебе вверено гражданство и войско; об этом заботься, а церковь оставь».   ДОКТРИНА ЮСТИНИАНА Однако в общем и целом и византийские пастыри, и византийские монахи, и византийские миряне и уж конечно византийские императоры исходили из понимания Церкви в духе учения о симфонии, сформулированного св. праведным императором Юстининаном. По не очень понятной причине, связанной, прежде всего, с латинским влиянием, даже церковные историки обычно опускают перед именем императора, прославленного Церковью, слово «святой» тем самым выражая неуважение к прославившей его Церкви, – память св. прав. Юстиниана и Феодоры празднуется 14/27 ноября в один день с памятью св. Григория Паламы. Это учение часто понимают как учение о «сотрудничестве государства и Церкви». Нет ничего более абсурдного, чем такое секуляризованное понимание. Это прекрасно показал о. Иоанн Мейендорф в исследовании «Император Юстиниан, империя и Церковь», проанализировав знаменитую преамбулу о священстве и царстве к VI новелле законов этого государя. Нельзя отказать себе в удовольствии еще раз напомнить этот замечательный святоотеческий устав по тексту славянской «Кормчей»: «Великая паче иных иже в человецех еста дара Божия, от вышняго дарована человеколюия Божия, священничество же и царьство: ово убо божественным служа, сеже человеческими владея и пекиися: от единого же и того же начала обоя происходят человеческое украшающее житие. Якоже ничто же тако бывает поспешнейшее царству сего ради, яко же святительская честь: о обоих самех тех присно вси Богови молятся. Аще бо они не порочни будут во всем, и к Богу имут дерзновение, и праведно и подобно украшати начнут поеданыя им грады, и сущая под ними, будет согласие некое благо, все еже добро человечестей даруя жизни». Как справедливо напоминает о. Иоанн Мейендорф: «Чтобы понять все значение этого текста, важно помнить, что это только преамбула к обширному уложению о церковной дисциплине… Действительный предмет Шестой новеллы – законодательное урегулирование браков духовенства, церковной собственности, местопребывания епископов, избрания и образования духовенства, препятствий для рукоположения и правового статуса духовенства… Очевидно, "человеческие дела", которые император относит к своей, императорской компетенции включают все правовые аспекты устройства Церкви, тогда как "вещи божественные", которые, согласно преамбуле, находятся в ведении священства, состоят исключительно в служении Богу, т.е. в молитве и совершении таинств. Сама упомянутая "симфония" – это не гармония между двумя властями или двумя различными сообществами, Церковью и государством; скорее имеется в виду внутренняя сплоченность одного единственного человеческого общества, за чье организованное благополучие на земле отвечает один император. В правовом мышлении Юстиниана фактически нет никакого места для Церкви как общества sui generis. Империя и Церковь составляют одно единственное тело верных, управляемое двойной благодатной иерархией; теоретически двойственность между imperium и sacerdotium сохраняется, но поскольку роль священства состоит в том, чтобы заниматься божественными вещами, она почти не имеет правового выражения; в представлении Юстиниана закон правит полнотой человеческого государства, а издавать законы дело верховной власти императора. Церковные предания и соборные решения превращаются в законы императорским указом, но сами по себе они не имеют никакой юридической и обязательной силы»[8]. Отец Иоанн Мейендорф, впрочем, не делает следующего шага в рассуждении, ограничивая отказ от различения Церкви и Царства исключительно правовыми рамками. Между тем, и юридическая теория Юстиниана, и его вторжение в сферу канонического законодательства, и его догматическая деятельность, ставшая поворотным пунктом в установлении догматического и канонического Православия в противоположность несторианству, монофизитству и оригенизму, говорят о том, что сам святой император между каноническим и догматическим порядком Церкви жестких границ не проводил, как невозможно провести их и в сколько-нибудь серьезном учении о Церкви. Как писал преподобный Иустин (Попович): «Святые каноны – это святые догматы веры, применяемые в деятельной жизни христианина, они побуждают членов Церкви к воплощению в повседневной жизни святых догматов – солнцезрачных небесных истин, присутствующих в земном мире благодаря Богочеловеческому телу Церкви Христовой»[9].. При этом, кстати, не стоит уклоняться в «наивный монархизм» и отождествлять Царство как определенный модус бытия – и царя, по крайней мере в «юстиниановской» версии политико-теологического догмата. Осуществлением «телесного» и «мирского» начала в Церкви является не только и не столько лично император, но imperium. Не забудем, что хотя новеллы и были изданы уже по-гречески, но юридическая мысль св. Юстиниана, воплощенная в его кодексе, шла на латыни, где imperium безусловно первичен перед личностью императора. Не император, а именно Imperium Romanum является тем пространством, в котором соединяется священное и мирское в едином Богочеловеческом организме Церкви. Именно по этой причине в Византии так никогда и не устоялась традиция монархического престолонаследия, император всегда оставался функцией от imperium. (Продолжение следует) [1]Литаврин Г.Г. Как жили византийцы. СПб. «Алетейя», 1997 С. 6 [2]Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. М., 1998. С. 189 [3]Протопресвитер Александр Шмеман. Догматический союз // Россия перед вторым пришествием. [4]Шмитт, Карл. Политическая теология. М., КАНОН-ПРЕСС-Ц, Кучково поле, 2000. С. 57 [5]Протопресвитер Иоанн Мейендорф. История Церкви и восточно-христианская мистика. М., Институт ДИ-ДИК. 2000 С. 33 [6]Рансимен С. Восточная схизма. Византийская теократия. М., «Наука», Изд. Фирма «Восточная литература», 1998. С. 143. Впрочем, в виду выходящего за все границы приличия дурного качества перевода лучше пользоваться английским изданием. Runsimen S. The byzantine theocracy. Cambridge University Press. 1977 [7]Шмитт, Карл. Теория партизана. М., «Праксис», 2007. С. 172 [8]Протоиерей Иоанн Мейендорф. Византийское наследие в Православной Церкви. Киев. Центр православной книги. 2007. С. 65-66 [9]Иустин Попович, архимандрит. Догматика Православне Цркве. Кн. 3. Београд, 1978. С. 257 ВИЗАНТИЙСКИЙ ДОГМАТ. Часть 2 Святые императоры и призвание Константина Продолжение. Начало см. здесь Из сказанного в предыдущей части, впрочем, не следует, что император для византийцев – только лишь функция. Это, безусловно, не так. Однако нефункциональный аспект власти императоров-басилевсов связан со своеобразной и, можно сказать, харизматической миссией наследников власти святого равноапостольного Константина. Как харизматический характер носит и само его призвание. По сути – это призвание апостола, что заключено и в звании равноапостольного, которым почтила Константина Церковь при прославлении. Призвание Константина, связанноес его мистическим обращением, с личной теофанией – явлением Креста Господня. Оно сопоставляется в церковной письменности и, что особенно важно, в литургической традиции, с обращением св. апостола Павла, также получившего личное призвание от Христа и особое апостольское служение – обращение язычников. «Яко Павел не от человеков учение приим». Значение этой теофании всячески стараются преуменьшить протестантствующие и антиклерикальные историки, для которых св. Константин – вообще главный враг. Они отвергают личное клятвенное свидетельство Константина о видении на небе Креста Господня, передаваемое Евсевием в «Жизни Константина» (I, 8-31), на основании его мнимого расхождения с информацией Лактанция в его сочинении «О смерти гонителей» (гл. 4). Евсевий говорит, ссылаясь на самого Константина (и его рассказ вошел в церковное предание), о видении Креста на небе и надписи «Сим побеждай», которое затем было разъяснено императору во сне. Лактанций же рассказывает лишь о сне Константина в котором он был предупрежден «изобразить на щитах небесное знамение Божие» (caelesta signum Dei). Даже русские церковные историки (Болотов, Бриллиантов, Спасский) в данном случае идут по стопам протестантов и пытаются «согласовать» два «противоречащих» рассказа - в лучшем случае додумываясь до того, что речь идет о разных событиях. Между тем, никакого «согласования» два рассказа не требуют. Рассказ Лактанция полностью подтверждает Евсевия. Рассказ Евсевия расширяет Лактанция. Лактанций, излагающий всю историю победы над Максенцием довольно лаконично, вполне сознательно употребляет выражение «небесное знамение» - говорящее о том, что знак, который должен был изобразить Константин на щитах, был виден им на небе, а не где-то еще. «Небесное знамение» не является образным выражением для обозначения крестного знамения – его Лактанций называет «бессмертным знамением» (О смерти гонителей. Гл. 10), да и видеть когда-либо раньше знамение креста на небе, да еще и такое необычное как монограмма, никто из христиан того времени не мог не мог. Крест в то время не имеет никакого отношения к Небу, ни к духовному, ни к физическому. Вне понимания слов «caelesta signa» как отсылки к действительному видению Константином Креста на небе, сама эта фраза полностью бессмысленна, слово «небесное» ничего в этом контексте не означает (в отличие от других контекстов использования этого слова Лактанцием в том же произведении - «небесный храм», «небесные удары» на Богохульников, «небесный престол»). Так что свидетельство Лактанция не только не исключает, но и, напротив, подтверждает свидетельство Евсевия и других авторов о видении Константином именно небесного знамения, лишь подтвержденного и разъясненного затем во сне. Как Павла это особое служение поставило на особое место среди апостолов, так и Константина его призвание поставило на особое место среди святых, место, связанное с обращением вселенной, утверждением веры и упразднением языческого заблуждения. «Начав от того Британского моря, – писал Константин в своем законное в пользу христиан, – и от тех пределов, где, по некоторой необходимости, определено заходить солнцу, я при помощи какой-то высочайшей силы гнал перед собой и рассеивал все встречавшиеся ужасы, чтобы воспитываемый под моим влиянием род человеческий призывать на служение священнейшему закону и под руководством Высочайшего Существа возрастить блаженнейшую веру». (Евсевий. Жизнь Константина. II, 8) Таким образом, служение Константина, воспринятое и его наследниками, это служение апостольское. Причем инструментом этого апостольства является закон, который апостол Павел называл «детоводителем ко Христу». Но уже не иудейский закон, а закон христианский, закон имперский, внешним образом приуготовляющий душу и тело к тому, чтобы они выступили в качестве сосуда для преподаваемой в таинствах и в молитве благодати. При этом, однако, Константин не столько начальствующий и законодатель, сколько один из «друзей Божиих», как справедливо отмечает Мейендорф. Его власть – это харизматическая власть, основанная на личном отношении к Богу, личном благоприятствовании и поручении со стороны Христа. Вот как выражает это сам Константин: «Теперь молю Тебя, всеблагий Боже, под твоим руководством и начал я, и окончил дело; преднося везде Твоё знамя, я вёл победоносное войско и, куда призывала меня какая-нибудь общественная необходимость, следовал за тем же знамением Твоей силы и шел на врагов. Потому-то и предал я Тебе хорошо испытанную в любви и страхе душу, ибо искренне люблю Твое имя и благоговею перед силой, которую явил Ты многими опытами и укрепил мою веру». (Евсевий. Жизнь Константина. II, 5) СУМЕРКИ МАГОВ Современные исследователи отмечают и еще один важнейший аспект апостольского служения Константина – служение экзорциста. II-III века в жизни Римской Империи были временем небывалого морального упадка римской «политической религии» в центре которой стояли не боги и не духи, не мифология, а сам Город и его великая история. Упадок римского миросозерцания привел не только к распространению многочисленных восточных культов, среди которых лидировал митраизм, но и к развитию дичайших культов, распространению самых отвратительных магических практик, к настоящему обесению позднеримского общества. Как отмечает современный исследователь наследия Константина Великого Александр Рудаков: «В годы правления Диоклетиана власть оккультистов-чернокнижинков была так велика, что распространялась… на все общество. По мнению Якоба Буркхарда, волшебники держали империю в немалом страхе, и даже видные и высокообразованные люди опасались подвергнуться исходящей от них опасности…. Чертой императора Диоклетиана, начавшего последнее и самое страшное гонение на христиан, была абсолютная зависимость от всякого рода оккультистов и магов. Древние авторы донесли до нас сведения о том, как однажды некий человек постоянно являлся Диоклетиану во сне, повелевая назначить на высший государственный пост. Император, прекрасно понимая, что стал жертвой парапсихологического воздействия в конце концов все же уступил, воскликнув «получай власть, которой ты требуешь у меня каждую ночь, и не докучай своему императору, когда он отдыхает». Подверженность Диоклетиана оккультным и парапсихологическим воздействиям позволяет логично объяснить, почему он всё-таки передал властный ресурс патологически жестокому и неспособному к управлению государством Галерию, сыну иллирийской колдуньи Ромулы… Очевидно такая кандидатура могла быть в наибольшей степени выгодна магам, пытавшимся контролировать императорский двор. Гонения на Церковь также были нужны чародеям по множеству причин – от политических до «психоэнергетических». Самим фактом своего существования христиане «разряжали» ту плотную и демонически окрашенную атмосферу в которой чернокнижники не только могли чувствовать себя сверхлюдьми и тайными властителями мира, но и получать огромные доходы от эксплуатации человеческих слабостей и суеверий»[1]. Добавим, что христиане не только «разряжали» атмосферу суеверий, но и исключительно активно боролись с демонами и их служителями. Древние христиане в Римской Империи ни в коем случае не придерживались «рационалистического» восприятия языческих культов и магии. Напротив, их подход был весьма реалистичен. Они искренне верили и в магию, и в действенность языческих обрядов, и в способности магов и целителей излечивать болезни и предсказывать будущее. Только они совершенно справедливо связывали все эти достижения магов не с некоей благой силой, а с действием бесов, стремящихся еще сильнее поработить человеческие души. Вот как характеризует восприятие Христиан этой эпохи выдающийся русский церковный историк А.А. Спасский: «Древние христиане не только вполне разделяли эту веру в демонов, но и обосновывали её на Св. Писании и выработали, можно сказать, целую теорию демонологии, причем, – замечательный факт! – творцами и защитниками этой теории явились такие высококультурные люди того времени, усвоившие себя всю современную науку, как Иустин Философ, Татиан и Тертуллиан… Весь языческий мир рисовался в сознании христианина полным всевозможных таинственных сил, всюду присутствующих, всё знающих, везде вмешивающихся и всё направляющих к погибели… «Мир стоит под господством мрачного» (посл. Варнавы), лежит во зле – вот общее моральное ощущение древнего христианина… Такое, так сказать чисто физическое ощущение вездеприсутствия демонов должно было поднимать нравственную энергию христиан на высшую точку напряжения… Известно, что древние христиане полагали знамение креста повсюду: на порогах, на дверях дома, на одежды, на постель и на сосуды, из которых они ели и пили. Здесь сказывалось не одно только благочестие»[2]. Гонения на христиан в Римской Империи, вопреки широко распространенному в современной историографии взгляду, были не столько столкновением «Церкви и государства», сколько заговором против христиан. Именно так дело и воспринимали древние апологеты. Они не видели для Империи никаких причин гнать христиан, кроме ненависти демонов и их служителей и клеветы иудеев. А тех императоров, которые поддавались действиям заговорщиков, рассматривали как тиранов. Ничего «нормального» и «естественного» в гонении на христиан для большинства апологетов не было. Например гонение Диоклетиана-Галерия, начатое по инициативе последнего, рассматривается Лактанцием и прочими именно как результат дворцовой интриги. Евсевий расмсаатривает гонение как некую катастрофу, нарушившеую спокойное, мирное и благоденственное царствование Диоклетиана, при котором христиане пользовались значительным покровительством и влиянием. «У нас не хватит сил достойно рассказать о том, каким уважением пользовалась до нынешнего гонения вера в Бога Вседержителя, возвещенная Христом всем людям, эллинам и варварам, и как свободно ее проповедовали. Об этом свидетельствуют и благосклонные к нам указы императоров, и поручения нам управлять провинциями, и избавление нас от мучительной необходимости приносить жертвы: императоры очень расположились к нашей вере. Что сказать о лицах, живших при дворе, и о самих государях? Своим близким, женам и детям, их близким они разрешали свободно в их присутствии говорить о Боге, разрешали держаться в жизни христианских обычаев; им почти разрешали хвалиться свободным исповеданием веры; служителей-христиан предпочитали другим… С каким доброжелательством относились к предстоятелям Церквей прокураторы и правители! Как описать эти многотысячные собрания в каждом городе, эти удивительные толпы людей, стекающиеся в дома молитвы!». (Евсевий. Церковная история. VIII, 1) Диоклетианово гонение рассматривалось тогдашними христианами не просто как языческий, но как оккультно-магический переворот. А с точки зрения римской политической теории как тирания, правление беззаконных императоров, которые правили в противоречие божественным законам, традициям империи и мнению добрых граждан. Насколько сильно было отвращение к тирании у лучших римлян показывают замечательные слова императора Траяна при вручении им меча префекту преторианцев: «бери этот меч, чтобы пользоваться им для моей защиты, если я буду править хорошо, и против меня, если я буду править плохо» (Дион Кассий. LXVIII, 16, 1). КОНСТАНТИН КАК ТИРАНОБОРЕЦ В Максенции, захватившем власть в Риме и сокрушенном Константином, не только христиане, но и язычники видели типичного тирана. Но это был не просто тиран, а тиран-оккультист, насквозь проникнутый верой в магические способы приобретения и удержания власти. Причем до поры до времени его вера полностью подтверждалась реальными успехами. Казалось, что выбить его из Рима не было никакой возможности. Его войска были гораздо сильнее Константиновых. Рим был неприступен. На службы Максенцию были поставлены самые отвратительные оккультные обряды: «Концом злодеяний тирана стало то, что он вдался в чародейство. Для целей магии, то рассекал он беременных женщин, то рассматривал внутренности новорожденных младенцев, то умерщвлял львов и совершал другие невыразимые мерзости, чтобы вызвать демонов и отвратить наступавшую войну. Этими-то способами надеялся он одержать победу. Тиранствуя таким образом в Риме, - и сказать нельзя, чем не притеснял он подданных» (Евсевий. Жизнь Константина. I, 36). Сокрушение Максенция Константином и воспринималось современниками и было в действительности двойным актом очищения – тираноубийством и экзорцизмом, одновременной победой силой Креста над служившими тирану демонами, и, силой римского оружия поднятого на защиту права, над тем, кто попрал закон и справедливость. Не только христиане, но и язычники с изумлением смотрели на нового августа, как на тираноубийцу, каковыми были и прежде лучшие из императоров. Так что религиозный мессианизм Константина как апостола и экзорциста органично дополнялся его политическим мессианизмом как восстановителя доброго правления, единоначалия и «нового Августа». Евсевий Кесарийский, оказавший огромное влияние на формирование византийской «политической теологии» так характеризует миссию Константина и его отношения с воплощенным Богом Словом. «Единородное Слово Божие царствует в веках, не имеющих начала. Он же, Его друг, получивший свыше власть и укрепляемый именованием одноименным Богу, много лет правит всемирной империей. Спаситель всяческих снова делает всё небо, и космос, и вышнее Царство достойными Своего Отца; друг Его приводит тех, кем он управляет на земле, е Единородному Слову и Спасителю и делает из них достойных подданных Его Царства» (Евсевий. Похвала Константину. 2). В этом рассуждении Евсевия есть тонкая ошибка, тонкое искажение догматически верной христианской перспективы, связанное с евсевиевым оригенизмом. Это искажение окажется для «византийского догмата» роковым, но об этом мы поговорим потом – сейчас нас интересует другое. Как видим и для Евсевия, и для самого Константина император – не только катехон, но и катехизатор, приводящий народы ко Христу. Служение императора – это служение Друга Жениха на брачном пире Христа и Церкви. Друг жениха на свадьбе подводит Невесту к Жениху. Для Ветхозаветной церкви исполнителем этого служения был Иоанн Креститель, принявший смерть от меча тирана Ирода. Для Церкви Новозаветной, Церкви собираемой от язычников, такую миссию исполняет уже не только апостол Павел, также принявший смерть от меча тирана Нерона, но и равноапостольный Константин, добившийся того, чтобы меч тиранов уже не имел силы над служителями Бога. МИССИЯ «ЕПИСКОПА НАД ВНЕШНИМИ» При этом по отношению к Церкви как организации Константин берет на себя функцию «епископа над внешними»[3], так сказать епископа, занимающегося, прежде всего, расширением границ Церкви и миссией. Интересно, что к сыну Константина - императору Констанцию, с одной стороны поддерживавшему в ходе догматического спора арианствующий восточный епископат, а с другой – поведшему решительное наступление на язычество, св. Григорий Богослов оказывается необычайно дружелюбен в посмертной оценке: «Никто никогда, конечно, не был одержим столь горячим желанием чего бы то они было, как император желанием возвышения христиан и достижения ими славы и силы… Ибо хотя он их слегка и обидел, но сделал он это не из злобы или высокомерия… а для того, чтобы мы объединились и были единодушны, вместо того, чтобы быть разделенными и раздираемыми расколом» (Св. ригорий Богослов. Гомилия . Против Юлиана, 37). Надо отметить, что никогда больше за всю эпоху Вселенских Соборов императоры-еретики не удостоятся со стороны святых отцов столь деликатного порицания. И лишь в конце этой великой эпохи, в предании о св. Феодоре, умолившей о посмертном «оправдании» православными отцами её умершего мужа – императора Феофила иконоборца, вновь наметится тема права императора на ошибку. Впрочем, это «право» вполне естественно вытекает из той атмосферы исканий и творческих борений, которая была связана с эпохой Вселенских Соборов. «Без сомнения не было ереси, которая бы не имела себе горячих поборников среди императоров, а иногда ереси и возникали только благодаря им. Но должно вспомнить, что вероучение не было еще выяснено. Заблуждения не были опровергнуты… Ни один император не хотел расходиться с церковным учением, но что такое церковное учение и что не церковное? Это выяснялось только после продолжительных споров, соборов и т. д. Императоры, как и все прочие люди, имели при этом какие-либо свои мнения, становились на ту или другую сторону. Впоследствии оказывалось, что одни императоры рассуждали по еретически, другие по православному. Но ведь это оказывалось только впоследствии. Или можно было требовать, чтобы императоры совсем не мешались в рассуждения о вере, а терпеливо ожидали по десяткам лет, как дело выяснится соборами? Но это требование не православное. Православие не допускает, чтобы мирянин был столь безразличен к вере и верил только по приказу собора. Да притом бывали соборы еретические, даже более многочисленные, нежели православные. Император, как все православные, не мог не рассуждать и не искать где истина… Они своей светской властью давили на исход рассуждений... Но должно вспомнить, что уже при первом христианском государе, Константине, сами епископы и соборы обращались к императору с просьбою укротить еретиков мерами власти светской. Следовательно, прибегая к этому, императоры действовали не самовольно, не деспотично, а сообразно требованию Церкви. Если же репрессивные меры ошибались адресом и падали на православных, то это происходило собственно в такие минуты и годы, когда вопрос о православии или еретичности данного мнения не был еще выяснен, и император, думая быть ревностным православным, был на деле еретиком»[4]. Это «право на ошибку» вообще возможно и мыслимо лишь потому, что в принятии Константином имени епископа не было никакого «цезаропапизма», как и вообще «папизма». Он вполне согласен был с православным учением, видящим источник власти в Церкви только в соборности епископата и в соборном духе всей Церкви. Никогда ни один православный император, даже Юстиниан при всем развитом в нем сознании своих прав и полномочий в Церкви, не решался ни на что хотя бы отдаленно напоминающее папистское противопоставление власти одного епископа власти Церкви, тем более, что епископское служение императоров никогда не понималось в сакраментальном смысле, как право совершать литургию. Именно поэтому «момент святости» для императоров, обосновываший их причисление к лику святых, состоял именно в верности Православию, в умении выделить и вычленить главное в православном учении и утвердить его своей властью. В этом смысле административная и политическая работа таких государей как святые Константин, Юстиниан, Ирина в определенном смысле приравнивается к учительной и догматической работе отцов и учителей Церкви. Стояние в Православии и способствование его раскрытию были для императоров родом христианского подвига. «Есть еще один чин святых, и в нем-то, может быть, и приоткрывается тайна византийского цезаропапизма. Чин этот - святые цари, прославляемые Церковью христианские императоры. Что означает чин этот для историка, какой смысл приобретает он в свете всего сказанного… Далеко не всегда в своей личной жизни императоры являли собой тот образец святого, который, как мы только что видели, с течением времени все больше и больше приобретает монашескую окраску. Вернее, увы, было бы сказать, что примеров истинно праведных василевсов насчитать можно немного, не говоря уже о таких исключительных фактах, как убийство Криспа Константином или ослепление равноапостольной Ириной сына своего Константина. Что же это: аберрация церковной совести, приспособление ее к миру, угодничество перед властью? Мы не оспариваем того, что чувства такие были - где их нет? Но в канонизации императоров дело совсем не в них… Император причисляется к лику святых именно как император, как богопомазанный возглавитель христианской империи. Но святость эта не того же, так сказать, порядка, что святость личная или монашеская. Святость личная, мы видели, достижима и мыслится только в уходе от мира. Но у мира остается великая религиозная задача, великая цель и подвиг - сохранить в первой чистоте «бесценный бисер» истинной веры, догматическую акривию. Император и есть прежде всего символ и носитель этой православной миссии империи. Это не означает, что к нему, как к человеку, неприменимы нравственные требования христианства, но здесь возможны снисхождение и компромисс. В некотором смысле, тот нравственный максимализм, который связан с влиянием монашества, парадоксально минимизировал нравственный уровень мира. Праведность стала как бы не от мира сего - за ней нужно уходить из мира - и император или его наследник - русский князь - принимает на смертном одре ангельский образ, как бы свидетельствуя этим недостаточность своего мирского чина для спасения души. И потому не в нравственном совершенствовании, а в этом назначении империи - быть защитницей правой веры - и устанавливается ее теоретическая ценность, ее религиозное оправдание. Так возвращаемся мы к тому догматическому союзу, с которого начали. И недаром Свод Юстиниана, этот первый опыт законодательства христианской империи, начинается с Символа Веры. Тут - основа и цель империи, тут - сердце византийской теократии»[5]. Император среди епископов был всегда один из многих. И его позиция по отношению к Вселенским соборам, несмотря на их созыв, председательство и утверждение их решений, никогда не была подобной папской. Папы претендовали на право «утверждать» решения соборов по праву «старшего епископа», занимающего sedis Petri. Императору же, как было отмечено в цитированных нами выше замечаниях о. Иоанна Мейендорфа относительно VI новеллы Юстиниана, право утверждения решений соборов доставлялось его способностью сделать их императорским законом, придать им внешнюю обязательность. «Мы поэтому просим твою милость – пишут отцы Второго Вселенского собора императору Феодосию Великому, – чтобы письмами твоего благочестия были утверждены постановления настоящего собора. Так же, как ты сделал честь Церкви своим письмо о созыве, так же придай свою власть нашим постановлениям»[6]. Речь шла именно о праве императора как руководителя «политического тела» Церкви, а никак не о власти главы Церкви как мистического Богочеловеческого организма. Императоры никогда не претендовали не только на место Христа, но и на место его «заместителя», «викария», как очень рано начали именовать себя папы на Западе. Именно на Западе рядом с развитием идеи клира как сепаратного от общества организма, появилось и представление о праве этого клира и, прежде всего, лично папы, на вмешательство в мирские дела на основании власти в делах священных. Папство дало свою интерпретацию «византийскго догмата», которая оказалась «папским догматом». Как отмечает о. Иоанн Мейендорф: «По сравнению со своими предшественниками Лев [Великий] вводит в самосознание Римской церкви два изменения, незаметные, но очень важные. Первое тесно связано с принципами римских законов. Оно видит Церковь как вселенское тело (corpus), которое есть «не только сакраментальное или духовное тело, но также и органичное, конкретное и земное общество». Римское понятие вселенского corpus под властью императора или «князя» (princeps), по мысли Льва, отождествляется с «Телом Христовым» (corpus Christi) новозаветного Писания. Конечно, главой тела является сам Христос, но поскольку Он сам сделал Петра «князем всей Церкви» (quem totius ecclesiae principem fecit); то «княжество» внутри тела принадлежит и Петру, и его преемникам. В раннехристианской латинской терминологии уже употреблялся термин principalitas в применении к Римской церкви. Поэтому употребление святым Львом другого термина–principatus–является умышленным сдвигом в сторону законного титула, который до тех пор был исключительной монополией императоров»[7]. Папство, тем самым не просто присвоило себе императорский принципат, но и основало свой «догмат» на фактическом отрицании призвания Константина, перешедшего на его преемников. Вместо действительного апостольского служения императора был вымышлен мнимый «Константинов дар», якобы передававший папам императорскую власть. Для визатийцев же роль императора была не в том, чтобы монополизировать власть и полномочия Святого Духа назидать Церковь, а в том, чтобы придавать тому, что «изволися Святому Духу» вселенское измерение. Не случайно, что формула святоотеческих восклицаний на вселенских соборах звучала так: «Сия вера отеческая! Сия вера православная! Сия вера утверди вселенную!». «Вселенная» здесь – это именно пространство христианской ойкумены, пространство Pax Romana, утвержденное на камне православной веры. [1] Рудаков, Александр. Наследие Константина. М., «Волшебная Гора», 2007 С. 23-24 [2] Спасский А.А. Начальная стадия арианских движений и Первый Вселенский собор в Нике. Исследования по истории Древней Церкви. СПб., «Издательство Олега Абышко», 2007. С. 92, 94-95 [3] Как подчеркивают современные исследователи, выражение «ton ektos», употребленное Константином для обозначения своего епископства, это мужской род и означает «тех, которые вне», а не средний – «внешние дела», как долгое время неправильно переводилась эта формула. [4] Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. М., 1998. С. 189 [5] Протопресвитер Александр Шмеман. Догматический союз // Россия перед вторым пришествием. Изд. 3-е. Т. 1. М., Общество св. Василия Великого. 1998. С. 452 [6] Цит. по: протопресвитер Иоанн Мейендорф. История Церкви и восточно-христианская мистика. М., Институт ДИ-ДИК. 2000 С. 37 [7] Протопресвитер Иоанн Мейендорф. История Церкви и восточно-христианская мистика. М., Институт ДИ-ДИК. 2000 С. 118 ВИЗАНТИЙСКИЙ ДОГМАТ. Часть 3 Христологические споры и поиск имперской идеи Окончание. Предыдущие части см. здесь и здесь БОГОСЛОВСКАЯ ДОКТРИНА ЮСТИНИНАНА Тезис о тождестве христианской Империи и христианской общины, об Империи как политическом теле Церкви более-менее явно лежит в основе всего византийского богословия и византизма как исторической и политической идеи. Именно поэтому такую обостренную важность приобретают для Империи богословские и христологические споры эпохи Вселенских Соборов. Они не только вырабатывали христианскую догматику, не только устанавливали то идейное и философское содержание, которое Византия затем пронесла через века, но и формировали тот политико-теологический смысл, который предопределял и тот или иной образ понимания природы Церкви-Империи. Особое значение в этом смысле имели христологический и иконоборческий споры, в основе которых, после установления в ходе арианского спора положения, что Христос есть Сам Бог Слово, посвящены были, по сути, одному — уяснению того, что есть тело Христово, что есть Его человечество, а значит и что есть человечество, включенное в Тело Христово как Церковь. А значит и что есть Империя как политическое «расширение» этого Тела. Если правы были монофизиты и монофелиты, то Божество, по сути, поглощает во Христе человечество, подавляет его волю и действие. В политической проекции это означало бы поглощение мирского порядка священным, превращение Церкви не столько в Империю, сколько в монашескую Пустыню по египетскому образцу. Если правы были несториане, то Божественное и человеческое во Христе живут едва соприкасаясь. Человеческое имеет не только свое собственное бытие и действие, но и свою собственную личность, ипостасность, лишь внешне связанные с Божеством. Это предполагало бы полное разделение священного порядка подлежащего ведению клириков и мирского подлежащего ведению государей. Причем мирской порядок мыслится при этом вполне самодостаточным и ипостасно самостоятельным, а также плюралистичным (Христос ведь, в этом, случае не всечеловек, а лишь один из людей, такой же как все). По этому пути пошли не только небольшие несторианские общины на Востоке. По этому пути, по сути, пошел и латинский Запад, который после принятия Халкидонского догмата о «неслитном, неизменном, нераздельном и неразлучном» соединении двух природ во Христе, фактически проигнорировал более строгое и глубокое уточнение этой догматической формулы на Востоке, произведенное как раз святым Юстинианом и созванным им V Вселенским Собором и закрепленное в знаменитом литургическом песнопении «Единородный Сыне». Здесь, в западном «строгом дифизитстве», все более переползавшем к открытому несторианству, были заложены «закон и пророки» европейского Средневековья и Нового Времени: и клерикальная бюрократия Рима, превращение клириков в замкнутое сословие, и замкнутые мирские сообщества антиимперского типа — государства-нации внутри которых возможно духовное совершенство вне всякой зависимости от человечества. Этому «антропологическому оптимизму», как выражался о. Георгий Флоровский, разительный контраст составляет спокойный «антропологический пессимизм» Византии. Впрочем, не пессимизм (таковой, скорее, присущ монофизитству), а здоровый христианский реализм, так ярко охарактеризованный Константином Леонтьевым: «В нравственном мире мы знаем, что византийский идеал не имеет того высокого и во многих случаях крайне преувеличенного понятия о земной личности человеческой, которое внесено в историю германской феодализмом; знаем наклонность византийского нравственного идеала к разочарованию во всем земном, в счастье, в устойчивости нашей собственной чистоты, в способности нашей к полному нравственному совершенству здесь, долу». Это, поправим уже Леонтьева, не столько разочарование, сколько убеждение в неспособности человеческой природы, при всей ее мобилизации, в одиночку совершить то спасение и обожение, которые являются целью человеческой жизни. Все это возможно и осуществимо только во Христе, человечество становится действительным и действенным человечеством только если полностью воспринято ипостасью Бога Слова, если в совершенном Богочеловеческом единстве Бог стоит на первом месте, а человек на втором. Как пишет преподобный Иустин (Попович): «Бог всегда на первом месте, а человек на втором: Бог ведет, человек ведом; Бог спасает, человек спасается; Бог освещает, человек освещается; Бог просвещает, человек просвещается; Бог действует, человек содействует…». Только если Тело Христово было телом воплощенного Бога, Который по своему человечеству действительно принял искупительное страдание, мыслима и Церковь как Богочеловеческий организм, и Империя как материальная оболочка этого организма, а не как чисто земное и безблагодатное политическое учреждение. Именно поэтому св. Юстиниан так настаивает на осуждении криптонесторианских тенденций в знаменитом «споре о трех главах», именно поэтому он создает гимн, который не только несториане, но и многие «строгие дифизиты» считали «теопасхитским» и смысл которого был отвергнут римо-католиками, знаменитый «Единородный Сыне»: «Единородный Сыне, и Слове Божий, бессмертен сый, и изволивый спасения нашего ради воплотитися от Святыя Богородицы и Приснодевы Марии, непреложно вочеловечивыйся, распныйся же, Христе Боже, смертию смерть поправый, единый сый Святыя Троицы спрославляемый Отцу и Святому Духу, спаси нас». При всех возможных экклезиологических и теологических разногласиях с цитируемым автором, нельзя не согласиться с В.М. Лурье, отмечающим прямую связь между латинским неприятием «юстинианства» и латинским же неприятием «паламизма» (и, добавим мы, латинским же неприятием «православного империализма» перекрещенного на Западе в «цезаропапизм»): «Главная вина католичества в том, что они последовали за папой Вигилием, который не хотел признавать решения V Вселенского Собора, и неправильно веровали во Христа. Что же там было неправильно? То, что латиняне не хотели признать того, что Бог пострадал во плоти. Потому что мы, конечно, понимаем, что Божество не страдает, мы не монофизиты; мы согласны с утверждением, что Бог пострадал Своим человечеством, во плоти. Но когда мы спрашиваем: "Кто пострадал?" — мы не можем ответить, что пострадала плоть, потому что плоть это не "кто", а "что", а говорим, что пострадал Бог, потому что Сын Божий это Бог, и потому что никакого другого субъекта, который мог страдать на Кресте, кроме Сына Божия, не было. И если пострадал Сын Божий, хотя и плотью, а не божеством, то, значит, пострадал Бог. И вот, нарушив понимание этого догмата, католики пришли к тому, что во Христе получается, будто человечество отдельно от Бога, а уж наше человечество и подавно отделено от Бога, и поэтому учение о боговидении и обожении для них было неприемлемо. И поэтому на святого императора Юстиниана католические богословы всегда воздвигали всякие хулы, они никогда не считали его святым, хотя он жил еще во времена до раскола между католиками и Восточной Церковью. Потому вполне можно сказать, что если православную христологию в противопоставлении католической выразил святой император Юстиниан, то православную аскетику и учение о спасении, основанные именно на этой православной христологии, выразил святой Григорий Палама». Если живая, страдающая, не свободная от «естественных страстей» плоть Христова была, однако, плотью Бога, то и православная Империя, если она не уклоняется в произвольный грех, то есть ересь, также способна быть «плотью» Христова Тела — Церкви и иметь своим истинным Главой самого Христа. В любой другой христологической перспективе учение VI новеллы Юстиниана о царстве будет либо избыточным (взгляд несторианства и латинства), либо недостаточным (взгляд монофизитства). ОРИГЕНИЗМ И БЮРОКРАТИЯ В христологическом измерении византийской «политической теологии» таится и разгадка того колоссального значения, которое для выбора пути Византии имел и последний из великих христологических споров — спор иконоборческий. Является ли Тело Христово действительным, осязаемым, а значит и изобразимым, или же, поскольку Божество не изобразимо, то изображая Тело мы изображаем одного лишь «человека Иисуса», а не Богочеловека. Является ли плоть собственной воплощенному Богу Слову? Собственной настолько, что изображая ее мы изображаем не «что», а «кого»? Именно все эти вопросы и попыталось разрешить в отрицательном смысле иконоборчество, удивительным образом вобравшее в себя черты всех христологических ересей, и несторианства, рассекающего Христа, и монофизитства, произвольно сливающего человечество с Божеством. Но если искать главный источник иконоборческой мысли, то, конечно, он найдется не в «семитских влияниях» о которых так часто говорят, и не в примере мусульманства. Византийское иконоборчество не имело ничего общего с исламским запретом любых изображений. Оно было не «семитской», а «эллинистической» реакцией на православную догматику и христологию так дерзновенно воплотившуюся в красках. Протоиерей Георгий Флоровский совершенно справедливо рассматривает иконоборчество как запоздалый удар по Православию осужденного св. Юстинианом и V Вселенским Собором оригенизма через посредство оригениста Евсевия Кесарийского. Его письмо в котором решительно осуждается икона Христа, поскольку она не может содержать в себе «образ истинный и неизменяемый, содержащий в себе сущность Божества», а содержит лишь «зрак раба», который Он принял ради нас. Для Евсевия, «зрак раба», принятый Христом в Воплощении, уже слился с Его Божеством. «После Вознесения Христос сбросил «зрак раба» и облачился в великолепие… превосходящее человеческую природу, — характеризует позицию Евсевия Флоровский, — Очевидно, это великолепие нельзя изобразить безжизненными красками и тенями… Основная мысль письма Евсевия ясна: христианам ни к чему искусственные изображения Христа. Им нельзя оглядываться назад — они «Исторический» образ Христа, «зрак» его уничижения, превзойден и поглощен Божественным великолепием, в котором Он ныне обитает… Рассуждение Евсевия отвергнуто Церковью как ересь, исполненная нечестивых заблуждений. Все обыкновенно подчеркивают, что Евсевий — арианин. Мы же несколько изменим это обвинение. Евсевий — оригенист»[1]. Оставаясь на вполне исторической и реалистической христианской почве как апологет (выше мы цитировали его прекрасное рассуждение о Церкви и империи), Ориген в своем богословии и христианской философии категорически отчуждается от исторического Христианства. Для него вся Священная История от Творения, через Воплощение и до Страшного Суда — «игра с нулевой суммой» в которой «исторический Христос» и «историческая Церковь» не имеют никакого существенного значения. Не являются, по сути, событием, коль скоро дело Христа (являющегося предвечным соединением Слова и монады-ума) сводится лишь к исправлению сотворенного мира до первоначального положения и служат предварением ко «всеобщему восстановлению» — апокатастасису. «Все содержание исторического времени рассеется, и рассеется без памяти и без следа. — размышляет Флоровский о «противоречиях оригенизма», — И «после» истории останется только то, что уже было «прежде» истории. Ориген совсем не иллюзионист. Он нисколько не отрицает реальности истории и времени, он отрицает только смысл истории. В истории и не может быть смысла, ибо, по мнению Оригена, она начинается через бессмыслицу, от пресыщения первозданных духов добром… В последнем счете по Оригену свободная воля непроизводительна. И не может быть производительной, ибо нечего производить, к первозданной полноте нечего прибавить»[2]. Место события в оригенистском мировоззрении занимает символ, указывающий на внеисторическую, метафизическую реальность. «Все историческое для Оригена случайно и преходяще, — продолжает свою характеристику Флоровский, — потому и историческое Воплощение оказывается только мгновением в бесконечной истории вечного Богоявления Логоса – может быть, и важным, но все равно имеющим лишь символическое значение. В перспективе бесконечного Бого-мирового процесса нет места для истинной исторической уникальности, для события, произошедшего во времени, но имеющего влияние на вечность. Ни одно событие, по Оригену, не может быть ценно, не может обладать абсолютной значимостью. Все они – лишь символы, проекции некоей высшей, над-временной и над-исторической реальности. История, можно сказать, разрешается в череде символов. А символ есть не более чем знак, указывающий на что-то, расположенное вне этого мира – будь то вечность, или "будущий век", или то и другое сразу. Вся система символов временна, и в конце концов будет отброшена. Человек должен проникнуть за завесу символов. В этом – основной экзегетический принцип Оригена. Его экзегеза, как бы мы ее ни называли, преследует одну цель – преодолеть историю, разорвать покров событий, выйти за пределы «буквы»…»[3]. А может ли быть что-либо более случайное, более историчное, более, в некотором роде, исторически скандальное, чем союз Империи и Церкви, оцерковление империи до полной неразличимости? Ведь если Христос в «зраке раба», в тленной материи, не изобразим, то и империя не есть материальная форма пребывания Церкви, форма бытия в историческом «зраке раба», пусть и наделенном всей внешней физической мощью. Оригенистская тенденция иконоборчества разрушает те христологические основания на которых держится византийский догмат. Впрочем, еще раньше тот же Евсевий, попытался решить проблему христианской империи на своем, оригенистическом языке. Вспомним еще раз его рассуждение об императоре Константине: «Единородное Слово Божие царствует в веках, не имеющих начала. Он же, Его друг, получивший свыше власть и укрепляемый именованием одноименным Богу, много лет правит всемирной империей. Спаситель всяческих снова делает все небо, и космос, и вышнее Царство достойными Своего Отца; друг Его приводит тех, кем он управляет на земле, е Единородному Слову и Спасителю и делает из них достойных подданных Его Царства». Исходным пунктом для Евсевия является почти неприкрытый оригенизм тезиса «Единородное Слово Божие царствует в веках не имеющих начала». Конечно, если иметь в виду Сына Божия, второе лицо Святой Троицы, это так, но, оригенисты не признавали Слово единосущным Богу, зато мыслили Христа, «ум» Христов, как изначально соединенный с Богом и лишь со временем воплощающийся ради крестной смерти, имеющей космическое значение. И император оказывается другом и слугой не исторического Христа Церкви, а космического Христа оригенизма. Империя из реальности материально-исторического существования Богочеловеческого организма Церкви разрешается в символ предвечного небесного царства, а император оказывается символическим подобием Христа. Как говорит Евсевий о Константине: «Нося образ небесной империи, имея взор, вперенный горе он управляет жизнями смертных согласно первообразу, с силой, полученной от подражания единодержавию Божию». Император — это imitation Christi. Не менее, но и не более. Царство земное — не воплошенная в историческом измерении Церковь, а символ и прообразование Царства Небесного. Есть ли что-то более далекое от конкретного, теоцентрического и христоцентрического сознания самого Константина? Есть ли что-то более далекое от агиополитической практики Империи, основанной на вере в реальное участие и реальную защиту Христа, Богоматери и святых в ее делах?! Тем не менее, такое символическое понимание, оставляющее империи высокий престиж, но совершенно отрывающее ее от онтологического единства с Христом и Церковью, окажется в византийском богословии достаточно популярным. И этот скрытый оригенизм в интерпретации «византийского догмата» навсегда останется ахиллесовой пятой и социального строя империи. В символической идее «небесной иерархии» и «церковной иерархии» по Дионисию Ареопагиту будет содержаться идеальное политико-теологическое обоснование византийской бюрократии, которая, составляя некогда силу империи, в какой-то момент стала ее бедой и смирительной рубашкой. Хотя не стоит, при этом, впадать в ошибку абсолютизации оригенистского символизма, бывшего, якобы, основой византийского мировоззрения и утверждать, вслед за С.С. Аверинцевым, что «ранневизантийскому образу мира свойственна приглушенность динамики мистического историзма и эсхатологизма»[4]. ИСПЫТАНИЕ ИКОНОБОРЧЕСТВОМ Находясь, все-таки, не в самом центре византийской мысли, прямой критики в политической теологии оригенистический символизм так никогда и не получит. Дело ограничится косвенной критикой о которой скажем ниже в связи с «Эпанагогой». Зато в сфере иконографии полемика с этой «теологией образа» началась в Византии еще до иконоборческого спора. 82 канон Трулльского собора запрещает аллегорическое изображение Христа в виде агнца. Оно устанавливает христологические основы иконописного образа, тем самым решая вопрос о материальном и идеальном, телесном и нетелесном во Христе. «На некоторых честных иконах изображается, перстом Предтечевым показуемый агнец, который принят во образ благодати, чрез закон показуя нам истиннаго агнца, Христа Бога нашего. Почитая древние образы и сени, преданныя Церкви, как знамения и предначертания истины, мы предпочитаем благодать и истину, приемля оную, как исполнение закона. Сего ради, дабы и искуством живописания очам всех представляемо было совершенное, повелеваем отныне образ агнца, вземлющаго грехи мира, Христа Бога нашего, на иконах представлять по человеческому естеству, вместо ветхаго агнца; да чрез то созерцая смирение Бога-Слова, приводимся к воспоминанию жития Его во плоти, Его страдания, и спасительныя смерти, и сим образом совершившагося искупления мира». «Это не просто канон, это вероучительное предписание» — отмечает о. Георгий Флоровский[5]. А исследователь богословия иконы Л.А. Успенский развивает эту мысль: «82 правило является первым выражением учения Церкви об иконе и указывает в то же время на возможность передать средствами искусства, при помощи известной символики, отблеск Божественной славы. Оно подчеркивает всю важность и все значение исторического реализма и признает реалистический образ, сделанный определенной манерой, указывающей на реальность духовную, как единственный, выражающий православное учение. Символы же, «образы и сени», оно считает не выражающими полноту благодати, хотя и достойными почитания и соответствующими нуждам известной эпохи. Иконографическая символика не исключается совершенно, но переходит на второй план»[6]. Не исключено, что правило Трулльского собора является индикатором серьезного противостояния между защитниками оригенистического символизма и православного христологического реализма и было свидетельством первого торжества «реалистов». Конфликт вышел на поверхность, и именно поэтому иконоборчество нанесло страшный ответный удар, заручившись поддержкой императоров. Именно в иконоборческом споре раз и навсегда решается судьба Византии и византизма как идеи, станут ли они действительно признанным материальным воплощением Церкви, или же речь идет о светской по своему характеру и своим задачам империи, лишь изображающей Царство Небесное. Имеет ли значение Империя лишь как внешний политический организм в котором существует Церковь, или же как воплощенное в мирской жизни Тело Христово? Кто, в конечном счете, глава Церкви-Империи, Христос или Император? Именно здесь загадка той конкуренции между иконами и императорскими изображениями, которую выявил в иконоборческий период Андре Грабар. Не секрет, что развитие иконы Христа во многом было связано с традицией римских императорских изображений. Именно ей начало передаваться все больше почестей, полагавшихся императору. Именно они стали изображениями подлинного Главы Церкви-Империи. Уничтожая и запрещая иконы и, особенно, служение им, императоры-иконоборцы, вместе с тем, интенсивно развивают императорский чисто политический культ. «Константин V приказал изобразить свои победы на стенах общественных зданий Константинополя. Он, ревностно подвергающий гонениям иконы Христа, святых и их почитателей, приказывает воздвигать свои собственные монументальные статуи и заставляет своих подданных поклоняться им. По словам патриарха Никифора, его явного врага, культ императорских изображений, на котором настаивал Константин V, превосходил традиционное поклонение, которое без возражений принимали почитатели»[7]. В империи, отвергнувшей возможность материальной изобразимости исторического Христа, а значит и «политической изобразимости», «материализации» Церкви, вполне естествен переход к светскому культу императора как человекобога, столь характерному для доконстантиновой эры. И сами Лев Исавр и Константин Копроним резко выделяются из ряда византийских василевсов своим титанизмом, размашистой военно-политической деятельностью, гонениями на монастыри, подчеркнутой светскостью, которые впоследствии столь будет напоминать в России деятельность Петра Великого. Империя — уже не Церковь и даже не икона Церкви, а только политический организм в который включена Церковь и которому она должна подчиняться. [1] Протоиерей Георгий Флоровский. Догмат и история. М., Изд-во Свято-Владимирского братства. 1998. С. 361-362 [2] Протоиерей Георгий Флоровский. Догмат и история… С. 295 [3] Протоиерей Георгий Флоровский. Догмат и история… С. 363-364 [4] Аверинцев С.С.Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1997. С. 107. Впрочем для этого автора вообще характерно принимать символическую традицию в византизме за сам византизм как целое, прослеживаемое на протяжении всего исследования. [5] Протоиерей Георгий Флоровский. Догмат и история… С. 372 [6] Успенский Л.А. Богословие иконы Православной Церкви. Издательство Западно-Европейского экзархата. Московский Патриархат. 1989. С. 65-66 [7] Грабар, Андре. Император в византийском искусстве. М., «Ладомир», 2000. С. 179. ВИЗАНТИЙСКИЙ ДОГМАТ. Часть 4 Император и Патриарх в «классической» Византии Продолжение. См. также: Часть 1 – http://www.rpmonitor.ru/ru/detail_m.php?ID=8722 Часть 2 – http://www.rpmonitor.ru/ru/detail_m.php?ID=8418 Часть 3 – http://www.rpmonitor.ru/ru/detail_m.php?ID=8236 Победа над иконоборчеством, как отмечает Андре Грабар, дает византийской иконографии и, в частности, иконографии имперской, новые импульсы, противоположные титанизму императоров-иконоборцев. Теперь икона исторического Христа властно вторгается в императорское изображение и занимает там главенствующее место. «Оригинальность «послеиконоборческого» императорского искусства проявляется прежде всего во введении фигур Христа, Богоматери и святых в «императорские» композиции… Подобные изображения, кажется, были вовсе не типичными для «доиконоборческого» периода. Напротив, они доминируют в императорском искусстве начиная с IX века, когда все «Молитвы» государя, все его «Приношения», все «Коронования» служат поводом для изображения Христа или Богоматери (иногда также одного из святых), к которым обращаются василевсы и которые подают им корону. Вновь используется даже античный сюжет с Тихе – богиней удачи одного из городов, подносящей императору модель здания, но это действие поручается теперь святому, покровителю города» (1). С торжеством православного иконопочитания и православной христологии нормализуется и «политическая теология», выражаемая в иконографии и императорском портрете. Отныне место Христа как главы Церкви-Империи более уже императором не оспаривается. Государь – венчается Господом на царство, приемлет свою власть из рук Христа и никак иначе. Сюжет венчания на царство становится с эпохи Василия I Македонянина одним из центральных в императорском искусстве. Грабар отмечает и еще один сюжет, относящийся к Ветхому Завету, который ранее был немыслим и который является прямой проекцией изменений в политической теологии. «Только в послеиконоборческом искусстве появляется абстрактная композиция «Скиния Завета» с симметрично расположенными фигурами Моисея и Аарона, символизирующими соответственно василевса и патриарха. Тогда как оба вождя избранного народа окуривают благовониями Скинию – возможно, здесь намек на византийский обряд, ибо василевс допускался кадить у алтаря Святой Софии рядом с патриархом, – представители всех двенадцати колен Израилевых подносят в дар золотые сосуды и готовятся сложить их перед скинией» (2). Классическая Византия, начинающаяся с «Торжества Православия» в 843 году, это осуществление идеи Церкви-Империи с Ее началами священства и царства в конкретной форме учения о «богомудрой двоице» – императоре и патриархе выраженного в Эпанагоге Василия I Македонянина и, вполне возможно, сформулированного святым патриархом Фотием. Вот как характеризует учение «Эпанагоги», являющееся квинтэссенцией византизма, выдающийся русский византолог И.И. Соколов. «Церковь и государство – один сложный и нераздельный организм. Государство – материя, Церковь – форма. Верховным Законодателем-Судьей и Правителем церковно-государственного организма является Сам Господь Иисус Христос. Его наместники на земле – царь и патриарх, из коих первый управляет телом, а второй – душой, но оба они суть великая и необходимейшая основа государственной жизни. В частности царь есть законодатель, высший правитель и судья людям. Конечное назначение царя – творить добро, посему царь и называется благодетелем; самая природа царской власти извращается, когда царь ослабевает в совершении добрых дел. По отношению к Церкви царь есть хранитель благочестия и правоверия, точный исполнитель и покровитель церковных догматов и канонов; он должен среди всех отличаться ревностью о Боге. Но вся вообще власть царя находит предел в церковном и нравственном законе, установленном Верховным Законодателем и Судьей – Христом… Будучи равным царю членом церковно-государственной организации, патриарх вместе с тем есть живой и одушевленный образ Христа, делами и словами выражающий истину. Его назначение состоит в спасении вверенных ему от Бога людей, в жизни во Христе и сораспинании миру. Патриарх управляет Церковью на основании канонов, причем ему принадлежит исключительное право толкования этих канонов. Он должен безбоязненно свидетельствовать об истине даже перед царем, а последний, устанавливая и толкуя законы, не должен противоречить церковным канонам и вообще должен иметь предел своей законодательной власти не только в догматах, но и в канонах» (3). Что примечательно в этой, повторимся еще раз, квинтэссенции византизма? Она является попыткой ответа на то догматическое и идеологическое смущение, которое внесено иконоборчеством. Причем в ключе прямо противоположном римскому папизму. Столкновение патриарха Фотия, так или иначе бывшего идеологом «Эпанагоги», с папами в этом смысле было неизбежно. Там, где папство попыталось заменить живое церковно-имперское тело клерикальной бюрократией, там византийская мысль вводит наряду с персоналистичной и харизматичной фигурой царя, наследника равноапостольного Константина, осуществляющего епископство внешних дел Церкви, столь же харизматичную, живую и полную живой связи со Святым Духом фигуру Патриарха. Это дополнение потребовалось не столько потому, что императорская власть значительно дискредитировала себя в период двух «изданий» иконоборчества. Никакого ощущения «дискредитированности» императоров в глазах православных, необходимости «ограничения» их власти священниками, в византийских памятниках не ощущается. Тем более, что «патриаршая» теология могла развиваться лишь в церковных кругах, связанных с патриаршим престолом, а эти круги были достаточно далеки от критики императорского вмешательства в догматы и каноны, которая была характерна, например, для «зилотов» во главе с преп. Феодором Студитом. Дело скорее в другом, в необходимости противопоставить живой христианский реализм тому иерархическому символизму оригенистов, который подтолкнул иконоборческую мысль. Недостаточно считать императора «образом» Христа, а Церковь-Империю «образом» Царства Небесного. Необходимо рядом с императором и, во многом, в укор ему, поставить фигуру Христа живого, конкретного, жизненного и боговдохновенного обличителя неправды, умело сочитающего гнев и милость, акривию и икономию. Идея Вселенского Патриарха в «Эпанагоге» – не византийский папизм, а прямая противоположность папизму. Патриарх – образ Христа живого, Христа страдающего, Христа обличающего, Христа свидетельствующего. То мученичество, изгнания, сведения с престола, которое сопутствовало жития большинства выдающихся патриархов Византии в определенном смысле входило в «правила игры». Готовность навлечь на себя гнев императора и, ценой этого гнева, добиться исправления царского нрава была первосвятительской обязанностью византийских патриархов. При этом первосвятители рисковали и подвергнуться смерти (впрочем казнен императором был только константинопольский патриарх Константин II, соучастник Константина V Копронима в гонении на иконопочитателей и разорении монастырей, так что его скорее постигла кара по делам его) и не редкостью были избиения, как в случае с патриархом Евфимием, утеснения в ссылке, как с Николаем Мистиком. Этот образ патриарха был, одновременно, и резюме уже сложившейся исторической традиции – традиции св. Григория Богослова, св. Иоанна Златоуста, св. Флавиана, св. Германа, св. Тарасия, св. Никифора, св. Мефодия, и, в то же время, программой на будущее – святители Фотий, Николай Мистик, Полиевкт, Филофей Коккин. Последнему принадлежит замечательная по тонкости самохарактеристика, дающая представление о самосознании этого выдающегося патриарха-исихаста, ученика св. Григория Паламы: «Если бы мне можно было самому лично обходить все находящиеся на земле города и веси и проповедовать в них слово Божие, то я неопустительно делал бы это как свое дело. Но поелику одному немощному и слабому человеку невозможно обходить всю вселенную, то мерность наша избирает лучших и отличающихся добродетелью лиц, поставляет и рукополагает их пастырями, учителями и архиереями…» (4). Здесь, в довольно тонкой стилистический форме, Филофей явно указывает на призвание патриарха, как оно понимается им. По сути – это тот же пример и образец апостола Павла, которым вдохновляются со времен Константина Великого и императоры. Но образ Павла берется в другом аспекте, аспекте «подражания Христу», мы видим апостола проповедующего всей вселенной и «пребывающего в муках рождения» доколе в его духовных чадах не изобразится Христос. В единое целое здесь увязываются проповедь и жертва. Патриаршество «по Эпанагоге» становится, таким образом, другим символом, другим смыслом византизма, в рамках все той же парадигмы Церкви-Империи, Империи как материального осуществления Церкви. Там где император носитель законной власти, соединенной с харизматическим служением Христу в качестве «друга Жениха», там патриарх – икона самого Христа, не только прославленного, но и страдающего. При этом речь не идет ни в коем случае о «разводе» двух властей по латинскому образцу. И власть императора и власть патриарха – это не власть «над Империей» и «над Церковью», а напротив – власть над всей вселенной, ойкуменой. Как и в логике Юстиниана различается не «подлежащее» – Церковь, которая и есть Царство, Царство, которое и есть Церковь, – а «сказуемое». Одно сказуется в связи с устроением мирских дел, и тогда относится к ведению императора. Другое, в связи с устроением дел духовных, и тогда относится к ведению Патриарха. Хотя иногда в византийской политической теологии появляются и тенденции к «разделению властей», по крайней мере на словах. Возникают они в контексте антилатинской полемики, в противоположность учению о «двух мечах» и звучат в на удивление современном, «конституционалистском» духе. Именно таковы формулировки Иоанна Комнина в его послании к папе: «Во всем моем управлении я признавал две вещи, как существенно отличные друг от друга: первая есть духовная власть, которую верховный первосвященник мира, царь мира Христос, даровал своим ученикам и апостолам, как ненарушимое благо, посредством которого они, по божественному праву обладают властью вязать и разрешать всех людей. Вторая же есть светская власть, заведующая делами временными и обладающая по божественному установлению одинаковым правом в своей сфере. Обе эти власти, господствующие жизнью человека, отдельны и отличны друг от друга». Звучит впечатляюще, но здесь мысль императора оказывается на той тонкой грани, которая отделяет «различение» двух властей от их «разделения», противного духу и смыслу «византийского догмата». Сочетание разумного и властного правления императора и христоподражательной жертвенности патриарха в едином организме Церкви Империи было, конечно, гораздо более византийской и православной идеей, чем «разделение ведомств». (1) Грабар, Андре. Император в византийском искусстве… – С. 85 (2) Грабар, Андре. Император в византийском искусстве… – С. 186 (3) Соколов И.И. О византизме в церковно-историческом отношении. Издбрание патриархов в Византии с середины IX до начала XV века (843–1453). Вселенские судьи в Византии. – СПб., «Издательство Олега Абышко», 2003. С. 21–22. (4) Грамота патриарха Филофея к русским князьям с увещаниями повиноваться митрополиту. Июнь 1370 г. // Протопресвитер Иоанн Мейендорф. История Церкви и восточно-христианская мистика. – М., Институт ДИ-ДИК, 2000. С. 530 ВИЗАНТИЙСКИЙ ДОГМАТ. Часть 5 Миссия Патриарха в последние века «царства ромеев» Продолжение. См. также: Часть 1 – http://www.rpmonitor.ru/ru/detail_m.php?ID=8722 Часть 2 – http://www.rpmonitor.ru/ru/detail_m.php?ID=8418 Часть 3 – http://www.rpmonitor.ru/ru/detail_m.php?ID=8236 Часть 4 – http://rpmonitor.ru/ru/detail_m.php?ID=9430 Религиозно-политическая компетенция патриарха распространялась в Византии не только на духовные, но и на чисто мирские вопросы. Правом печалования патриарх может вторгнуться практически в любую область. Правом духовного «соправителя» империи он принимает на себя ответственность и за мирское управление в эпоху кризисов, не исполняя его, конечно ex officiis, что было прямо запрещено канонами. Именно это подражание Христу и покорило сердцам византийских патриархов тот православный славянский мир, то блестяще описанное Дмитрием Оболенским «Византийское содружество», которое начало формироваться вокруг Византии с кирилло-мефодиевской миссии и во всю проявил себя в эпоху после четвертого крестового похода и первого падения Константинополя. Уже для болгарского царя Симеона, горделиво притязавшего на титул «императора Ромеев», патриарх Николай Мистик оказался единственным достойным внешнеполитическим противником и партнером, только усилиям святителя Византия была обязана спасением от болгарского завоевания в начале X века. Попытка Симеона провозгласить себя «императором Ромеев» натолкнулась со стороны Николая на решительную отповедь. Он готов был уступать в любых политических, дипломатических, экономических вопросах, но не в этом. «И ты не боишься Божьего суда? Не боишься лелеять замыслы овладения этой имперской властью, которую Христос вознес над Землей?» – восклицает патриарх в письмах к болгарскому «тирану» (1). Покушение болгарского и, позднее, сербского, владык на императорский титул, на звание «василевса ромеев» были для византийцев сродни ереси и расколу – не просто войне, не просто конфликту, но попыткой разодрать «Тело Христово», каковым была Церковь-Империя. Отношение Василия Болгаробойцы к побежденным болгарам не понять без того, что эти носители конкурирующих имперских притязаний были с точки зрения «византийского догмата» почти еретиками. И если острота этого конфликта постепенно снижается (хотя никогда не исчезает), то лишь потому, что в самом церковно-имперском единстве религиозное по мере ослабления империи выходит на первый план перед политическим. После 1204 года, в заключительные два с половиной столетия жизни Византии скорее патриарх и его авторитет, нежели император, был той скрепой, которая собирала содружество вместе. Как отмечал выдающийся византолог Георгий Острогорский: «Константинопольский патриархат оставался центром православного мира; ему подчинялись митрополичьи и архиепископские кафедры Малой Азии и на Балканах – территориях ныне потерянных для Византии, – равно как и на Кавказе, Руси и в Литве. Церковь оставалась самым прочным элементом в Византийской империи» (2). Протопресвитер Иоанн Мейндорф отмечает то исключительное дипломатическое искусство, с которым вселенские патриархи на руинах разгромленной латинянами Византии поддерживали и укрепляли византийский престиж, прежде всего как престиж патриархата. Признав «национальные» по сути болгарский и сербский патриархаты, в Печи и Тырново (последний – в противовес старинному и классически-византийскому в Охриде, бывшему теперь церковной организацией конкурировавшего с Никейской империей Эпирского деспотата), патриархи обменяли прямую административную власть на духовный и политический престиж. «Идея всеобщего христианского мира в XIII в. не исчезла. В Нике и после 1261 г. в возвращенном Константинополе её свидетелем и носителем будет патриархат, а не сама империя. Если прямая административная власть патриарха теперь и уменьшилась…то патриархат продолжал оставаться центром православного мира. При назначении патриарха за императором еще оставалось последнее слово, но патриархат как учреждение обладал большей моральной силой и намного более широким полем деятельности, чем имперская канцелярия. Нередко он заявлял о своей международной и всемирной ответственности. Иногда он брал на себя роль идеологического защитника императора» (3). В последнем случае Мейендорф имеет в виду знаменитое письмо Константинопольского патриарха Антония великому князю Московскому Василию Дмитриевичу, прекратившему литургическое поминовение императора. Василий, если так можно выразиться, решил привести литургический вес василевса и патриарха в соответствие с реально политическим. В ответ последовала суровая отповедь патриарха Антония еще раз изложившего основополагающий византийский догмат – царство есть Церковь, Церковь есть царство. Даже если царство унижено, а Церковь пребывает в гонении, что для нее не является новостью еще со времен апостолов, то Тело Христово по-прежнему превыше всякого естества. А значит Respublica Christiana, которую представляет собой Церковь-Империя Ромеев сохраняет прежнюю силу и значение. Послание Антония – это еще одно средоточие идеи и политической теологии византизма на его закате. Теперь уже патриаршество, сколько может, поддерживает своим международным весом Империю, с тем, чтобы не допустить отступления от «византийского догмата»: «За что ты показываешь пренебрежение ко мне, патриарху, и не воздаешь мне той чести, какую воздавали твои предки, великие князья, напротив – неуважительно относишься и ко мне и к моим людям, которых я туда посылаю, так что они не получают у вас той чести и места, какое всегда имели патриаршие люди? Ужели ты не знаешь, что патриарх занимает место Христа, от Которого и посаждается на владычнем престоле? Не человека ты уничижаешь, но Самого Христа! И, наоборот, кто чтит патриарха, чтит Самого Христа. Если мы, за общие грехи, потеряли города и земли, то отсюда не следует, что мы должны терпеть презрение от христиан: пусть мы уничижены в мирской власти, но христианство проповедуется повсюду и мы имеем ту же честь, какую имели апостолы и их преемники. И они не имели человеческой славы и мирской власти, напротив были гонимы и оскорбляемы нечестивыми, так что ежедневно умирали; но их величие и власть, которые они имели у христиан, были превыше всякой чести. Поэтому, сын мой, пишу, внушаю и советую твоему благородию, чтобы ты также чтил патриарха, как Самого Христа… Говорят, ты не позволяешь митрополиту поминать божественное имя царя в диптихах, т. е. хочешь дела совершенно невозможного, и говоришь: “мы-де имеем Церковь, а царя не имеем и знать не хотим”. Это нехорошо. Святой царь занимает высокое место в Церкви; он не то, что другие, поместные князья и государи. Цари в начале упрочили и утвердили благочестие во всей вселенной; цари собирали вселенские соборы, они же подтвердили своими законами соблюдение того, что говорят божественные и священные каноны о правых догматах и о благоустройстве христианской жизни, и много подвизались против ересей; наконец, цари, вместе с соборами, своими постановлениями определили порядок архиерейских кафедр и установили границы митрополичьих округов и епископских епархий. За все это они имеют великую честь и занимают высокое место в Церкви. И если, по Божию попущению, язычники окружили владения и землю царя, все же до настоящего дня царь получает тоже самое поставление от Церкви, по тому же чину и с теми же молитвами помазуется великим миром и поставляется царем и самодержцем Ромеев, то есть всех христиан. На всяком месте, где только именуются христиане, имя царя поминается всеми патриархами, митрополитами и епископами, и этого преимущества не имеет никто из прочих князей или местных властителей… И если язычники окружили землю царя, то христианам не следует презирать его за это; напротив, это самое да послужит для них уроком смирения и заставит их подумать, что если великий царь, господин и начальник вселенной, облеченный такою силою, поставлен в столь стеснительное положение, то что могут потерпеть разные другие местные властители и мелкие князья? Вот и земля твоего благородия часто страдает и терпит набеги и опустошения от нечестивых, но несправедливо было бы нам презирать за это твое благородие; напротив, мерность наша и святой царь пишем тебе, по старому обычаю, и в своих грамотах, извещениях и чрез своих послов оказываем тебе ту же честь, какую имели прежние великие князья. Итак, нет ничего хорошего, сын мой, если ты говоришь: “мы имеем Церковь, а не царя”. Невозможно христианам иметь Церковь, но не иметь царя. Ибо царство и Церковь находятся в тесном союзе и общении между собою, и невозможно отделить их друг от друга. Тех только царей отвергают христиане, которые были еретиками, неистовствовали против Церкви и вводили развращенные догматы, чуждые апостольского и отеческого учения. А высочайший и святой мой самодержец, благодатию Божиею, есть православнейший и вернейший, поборник, защитник и отмститель Церкви; поэтому невозможно быть архиереем и не поминать его. Послушай верховного апостола Петра, говорящего в первом соборном послании: “Бога бойтесь, царя чтите”, не сказал “царей”, чтобы кто не стал подразумевать именующихся царями у разных народов, но – “царя”, указывая на то, что один только царь во вселенной. И какого это? – Тогда еще нечестивого и гонителя христиан! Но как святой и апостол, провидя в будущем, что и христиане будут иметь одного царя, поучает чтить царя нечестивого, дабы отсюда поняли, как должно чтить благочестивого и православного. Ибо если и некоторые другие из христиан присваивали себе имя царя, то все эти примеры суть нечто противоестественное, противозаконное, более дело тирании и насилия». И в этом страдании и нищете находящейся на грани падения некогда великой империи по прежнему звучат и достоинство и догматическая непреклонность византийской политической теологии. Эта непреклонность произвела в Москве настолько сильное впечатление, что теперь уже даже к постыдному казусу с Флорентийской унией русские относятся с величайшей деликатностью, неоднократно увещевают отступивших от веры и патриарха, и царя, и лишь не получив вразумительного и православного ответа ставят новым митрополитом святителя Иону. Собственно, именно отступление от Православия, подписание Флорентийской унии императором и патриархом уничтожили то конкретное истолкование политико-теологического догмата, которым более тысячелетия жила Византия. После 1453 года императоров больше не было, а патриархи были безнадежно скомпрометированы (прежде всего в глазах русских) своим падением во флорентийскую унию. Если и не все на Руси были уверены в том, что у греков православие «испроказилось», то все понимали падение Царьграда как следствие не столько политической, сколько агиополитической слабости, кару за вероотступничество. (1) Цит. по. Оболенский, Дмитрий. Византийское содружество. Шесть византийских портретов. М., Янус-К, 1998. С. 119 (2) George Ostrogorsky. History of the Byzantine State. New Brunswick, N.J., 1969. P. 487 (3) Протоиерей Иоанн Мейендорф. Византийское наследие в Православной Церкви. С. 106-107 Византизм как чудо Христиане против магов «Не надейтеся на князи, на сыны человеческие; в них же несть спасения». Пс. 145, 3 «Взбранной Воеводе победительная, яко избавльшеся от злых, благодарственная восписуем Ти Град Твой, Богородице, но яко имущая державу непобедимую, от всяких нас бед свободи, да зовем Ти: Радуйся, Невесто Неневестная». Великий Акафист Патриарху российской византинистики Г.Г. Литаврину принадлежит замечательная формула, которой он подвел своеобразный итог своих многолетних исследований Византии: «Теперь я склонен больше интересоваться вопросом не о том, почему империя погибла, а о том, где она черпала силы, чтобы в течение тысячелетия противостоять обстоятельствам, находясь почти непрерывно в экстремальных условиях». И в самом деле — тысячу с лишним лет, с 11 мая 330 года по 29 мая 1453 в Восточном Средиземноморье существовала великая империя, наследовавшая Римской Империи Цезаря Августа (эта последняя как державный геополитический организм просуществовала лишь шесть столетий, а «официально» — пять). Почти все это время (с перерывом лишь 1204-1261) столицей и символом империи как целого был Новый Рим (Nea Roma), или, по-гречески, просто Град (Πόλις). Впрочем, в литературной традиции, ориентировавшейся на древнегреческие образцы чаще употреблялось прежнее название — «Византий», а граждане города назывались «византийцами», так же, как русских, к примеру, именовали «тавроскифами» — отсюда и взялось современное название «Византия» считать которое совсем уж неправомерным — несправедливо. Из тех государств, которые возникли одновременно с Византией на развалинах Римской Империи не дожило до XV века ни одно. Многие могущественные империи, например — Арабский Халифат, империя Карла Великого, империя Чингисхана, возникшие позже Византийской и частично её потеснившие, уже сошли в могилу, а Град всё еще стоял, пусть и не в прежней силе, но в прежнем необычайном великолепии. Всё это достаточно неожиданно и необычно — и для судьбы великих империй, и для судьбы государств, находившихся в столь экстремальных условиях, как Византия, на протяжении всей своей истории непрерывно подвергавшаяся агрессивным варварским нашествиям. Эта необычная живучесть великой империи требует определенного объяснения. Можно долго перечислять социальные, политические, экономические, религиозные, культурные факторы, которые способствовали живучести Византии. Можно указать на то, что византийцы были самым культурным (а значит и военно-образованным) народом своей эпохи. Можно указать на совершенство византийского бюрократического механизма, позволявшего империи действовать как согласованному политическому организму. Можно отметить, что огромную роль в живучести империи играла ее валютно-финансовая система, установившаяся после восстановления Константином Великим римского «золотого стандарта» — финансовая мощь помогала византийцам покупать и откупаться тогда, когда не было уже сил воевать. Можно вспомнить о неотразимой притягательности древней культуры вместе с очарованием великой Веры, которые превращали варваров в ромеев. Но всех перечисленных выше объяснений будет недостаточно. В истории Византии не раз и не два возникали ситуации, когда судьба Города, а с нею и судьба Империи висела на волоске, когда достаточно было соломинки, которая переломила бы спину верблюда. Но, раз за разом, этой соломинки не находилось. В таких случаях в обыденной речи говорят: «чудом». Однако в жизни Византии чудо в течение многих столетий было системой.Не случайностью, и не совпадением, а, как говорится в известном анекдоте, «привычкой». Эта привычка к чуду была настолько существенной, что когда она «подвела» в 1204 году, потрясенный Никита Хониат написал: «О всех этих событиях с царственным городом не было предуказано никаким знамением, ни небесным, ни земным, какие прежде во множестве являлись, предвещая людям бедствия и смертоносные наваждения зол. Ни кровавый дождь не шел с неба, ни солнце не обагрялось кровию, ни огненные камни не падали из воздуха, ни другого чего-либо необыкновенного в каком-нибудь отношении не было заметно. Многоногая и многорукая правда, не шевельнув пальцем, подкралась к нам совершенно беззвучными шагами и, напавши на город и на нас, как неутомимая карательница, сделала нас злосчастнейшими из людей». В основе византийского мировоззрения лежал взгляд на мир, на жизнь человека и, особенно, на историю как на область могущественных деяний Божиих. Не было на свете народа более далекого от деистического представления о Боге как о «часовщике», чем византийцы. Как не было на свете и народа менее склонного верить в августиновское (или какое-то еще) «предопределение» как в неизменность индивидуальной судьбы и, соответственно, полную бессмысленность истории и богочеловеческого действия в ней. Византийцы верили в историю своей Империи и своей Церкви как в новозаветное продолжение библейской священной истории в которой Бог ради ведомых Ему целей возвышает и уничтожает царства, передвигает народы, призывает к себе людей на служение. Тот комплекс идей, представлений и мнений, об истории и политики и влиянии на них Бога и святых, мы можем обозначить словом (несколько, быть может, модерным) «агиополитика». Именно агиополитические взгляды и теории, равно как и богатая агиополитическая практика, в полной мере унаследованная средневековой Русью, великой Россией и (поразительный факт!) даже сталинским СССР военных лет, были наиболее выдающимся вкладом византийцев в религиозную и политическую мысль человечеаских цивилизаций. Именно агиополитическое содержание было наиболее оригинальным из того, что дала Византия. И оно же оказалось и наиболее забытым, оттесненным в область «суеверий» и экзотики. Между тем, ни суеверием, ни экзотикой агиополитика для византийцев не была, она была именно повседневной исторической реальностью. Агиполиртические объяснения были столь же естественны (а главное — действительны) для них, как для нас — объяснения, связанные с конъюнктурой мировых рынков или с деятельностью спецслужб. Давайте попристальней вглядимся в некоторые эпизоды агиополитической истории Византии, начав с позднего Рима, собственно — с момента перехода Империи от римского «эона» к вихантийскому. БОГ И РИМСКИЕ ИМПЕРАТОРЫ Римская Империя еще до обращения императоров в Христианство, уже стала для Церкви исключительно значимым объектом и субъектом геополитики. Уже апостол Павел употребил загадочное выражение «катехон» — «удерживающий», обозначив так силу, которая препятствует открытию в мире «мистерии аномии» — «тайны беззакония». По наиболее авторитетным святоотеческим толкованиям и, прежде всего, толкованию Иоанна Златоуста, он имел в виду римскую власть, чей железный порядок препятствует воцарению хаоса, выходом из которого станет власть антихриста. Заинтересованность христиан в существовании Pax Romana служила для христианских апологетов важным аргументом, обосновывавшим лояльность христиан к Империи и заинтересованность в её существовании: «Мы знаем, — писал Тертуллиан, — что устрашающие бедствия, грозящие миру в конце его, отсрочены, пока стоит римское государство. Мы не хотим этих страхов и молимся о многолетии римского государства». Однако «богословие империи» не исчерпывалось этим отрицательным аспектом, пониманием империи как силы порядка, посреди моря хаоса. Не менее, а может быть и более существенным, было понимание миссии империи, её мистического предназначения как инструмента провидения, как той политической среды, которая предназначена для существования Церкви и распространения веры Христовой. Представление о провиденциальной миссии империи не было какой-то частностью, малораспространённым и поздним мнением некоторых авторов — но, напротив, широко распространенным убеждением. Христиане были искренне убеждены, что мир, порядок и благоденствие Римской Империи принесены ей именно рождеством Спасителя в пределах римских, являются благодатью, сошедшей с Христом на империю, а с другой стороны — они же являются условием распространения евангельской проповеди. «Наша философия окрепла и утвердилась сначала у варваров; расцвет же ее у твоего народа приходится на великое царствование Августа, твоего предка. — писал Марку Аврелию один из выдающихся церковных апологетов Мелитон Сардийский, — Она принесла счастье твоей империи: с тех пор росли и мощь, и слава Рима. Ты желанный наследник их и пребудешь им вместе с сыном, храня философию, которая возросла вместе с империей и получила начало с царствованием Августа; предки твои чтили ее, как и прочие религии. А вот неоспоримое доказательство, что на благо счастливо начавшейся империи росло и крепло наше учение: начиная с царствования Августа на Рим не надвигалось никакой беды, наоборот, по молитвам всех все было прекрасно и славно. Только Нерон и Домициан, подстрекаемые какими-то злодеями, пожелали оклеветать нашу веру и с тех пор, по бессмысленному обычаю доносить, на нас льются потоки лжи. Твои благочестивые предки старались исправить это невежественное представление: часто отправлялись письменные выговоры тем, кто осмеливался вводить какие-то новшества относительно христиан». Обратим внимание на логику Мелитона. Вопреки исследованиям новоевропейских протестантских ученых, видевших в гонениях регулярную практику Римской Империи, естественно вытекающую из её языческой теократической природы, христианские апологеты (и обратного мнения у них мы практически не найдем) смотрели, в полном согласии с античной политической теорией, на гонения как на проявление тирании. Гонения воспринимались как практика худших, а не лучших императоров, практика тех, чье имя было проклято и уничтожено сенатом после тираноубийства. Строго говоря, большинство гонений рассматривалось христианами как результат заговора — и, обычно, по факту им являлось. Именно такая точка зрения последовательно проводится и апологетами, и Евсевием Кесарийским в его «Церковной истории», и Лактанцием в его «О смерти гонителей». Составляющими элементами этого заговора были иудеи, клеветавшие на христиан везде, где могли и как только могли, языческие философы и особенно жрецы, видевшие в христианах опасных конкурентов и разрушителей их духовной монополии, и беснующаяся кровожадная толпа, которая и верила клевете о «людоедских обрядах» христиан, и желала попользоваться от разграбления их имущества и, что особенно важно, развлечься жестокими казнями. Мы, кстати сказать, ничего не поймем в мученических актах, в их сути и в форме их изложения, если не будем помнить о крайней завороженности римлян цирком и амфитеатром, бывших, по справедливому замечанию А.Ф. Лосева в его работе об эллинистически-римской эстетике, высшей квинтэссенцией римской идеи и римского эстетического чувства, синтезом идеи абстрактной вселенской власти и конкретной кровавой жестокости. Римляне были поистине упоены жестокостью звериных травль и гладиаторских боев и мучение христиан воспринималось ими как одна из форм этого наслаждения. Но, что интересно, так же воспринимали дело и многие христиане — публичные мученичества они рассматривали как состязание с язычниками и демонами, в которых носители истинной веры одерживают блистательную победу. Многим из первых христиан был присущ даже своеобразный восторг мученичества, как, например, св. Игнатию Антиохийскому: «Хорошо, если бы звери были мне уже готовы; молюсь, да будут готовы послужить мне. Я буду ласкать их и уговаривать поскорее съесть меня (они со страху до некоторых не дотрагивались — Е.Х.), а если они не захотят, я их заставлю… Пусть огонь, и крест, и стая зверей; пусть разбросают мои кости, отрубят члены, смелют в муку все тело; пусть придут на меня муки диавола — только бы встретить Иисуса Христа». Сутью этой победы было лишение язычников их обычного удовольствия — наслаждения мучением как властью. Львы и другие дикие животные отказывались прикоснуться к мученикам, христиане, поджариваемые на жаровнях, задыхающиеся в смраде собственной опаленной плоти, повторяли только своё обычное исповедание: «Christianus sum». Наверное древнейший и лучший образец «циркового» мученичества — акты лионских мучеников, это победная песня цирковой победе гладиаторов Христовых над ненавистью и кровожадностью толпы. «Матура, Санкта, Бландину и Аттала бросили в амфитеатре зверям и языческой бесчеловечности, как зрелище; ради наших был назначен особый день травли. Матур и Санкт прошли в амфитеатре через все мучения, будто раньше вообще ничего не претерпели; вернее, как уже одолевшие противника во многих схватках и ведущие борьбу за самый венок, они перенесли опять принятый в тех местах переход от бичевания к бросанию зверям и вообще всё, что со всех сторон требовал обезумевший народ. Их, наконец, посадили на железное кресло; чад от поджариваемых тел окутал их… Так как мученики в этом длительном состязании по большей части оставались живы, то в конце концов их закололи. В течение этого дня вместо пестрого разнообразия звериной травли зрелищем служили только мы. Бландину решено было подвесить к столбу на съедение зверям. Вид ее, словно распятой на кресте, ее горячая молитва внушали много рвения состязавшимся: благодаря сестре телесными глазами увидели они Распятого за нас; да убедятся уверовавшие в Него, что каждый пострадавший за Христа находится в вечном общении с Богом живым. Так как ни один зверь не прикоснулся к Бландине, то ее сняли со столба и опять отправили в тюрьму. Она сохранялась для другого состязания: да одержит победу во многих схватках и сделает неизбежным осуждение коварного змия; да одушевит братьев она, маленькая и слабая, ничтожная — и великий непобедимый борец за Христа, одолевшая врага во многих схватках и за эту борьбу увенчанная венцом бессмертия». Мы совершаем большую ошибку, когда представляем себе Римскую Империю эпохи принципата как централизованное бюрократическое государство, в котором всё делалось по слову императора. Подобное суждение бесконечно далеко от истины. Империя представляла собой федерацию независимых в своих внутренних делах и организации полисов, соединенную лишь общей военной властью, а также императорским авторитетом, подкреплявшимся довольно слабой финансовой и судебной администрацией. Даже деспотичнейшие из императоров были деспотами прежде всего по отношению к сенатскому сословию, в то время как граждане империи воспринимали их благодетельную власть прежде всего как апелляционную инстанцию в случае тех или иных недоумений. Именно с этим, кстати, было связано и обилие апологий, адресованных императорам, — на них смотрели не как на инициаторов гонений, а наоборот — как на силу, к которой можно апеллировать на произвол местных властей. До Марка Аврелия гонения на христиан и в самом деле если и существовали — то, прежде всего, произволом местных общин или же тиранией худших из императоров. Мало того, на период правления Адриана и Антонина Пия приходится очевидное смягчение не только политики императорской власти, но и мнения её о христианах, что невозможно не связать с иудейским восстанием Бар-Кохбы в Палестине, в ходе которого восставшие расправлялись над всеми христианами, не признавшими лжемессию. Императоры уже научились воспринимать отличие христиан от иудеев, осознали их как противников — и антииудейская политика Адриана не могла, конечно, потакать подстрекательствам против христиан. ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА В ИМПЕРИИ Лишь начиная с Марка Аврелия, «императора-философа», гонения некоторых императоров против христиан принимают более централизованный, осознанный и однозначный характер. Никакого парадокса здесь нет. Репутация Марка как «лучшего из императоров», основана на странном недоразумении — писать философские трактаты еще не значило быть хорошим правителем. Как не значило и быть минимально честным в философской дискуссии, — именно при Марке Аврелии по доносу киника Крискента был казнен философ Юстин, представитель пифагорейско-платонической традиции и основатель христианской философии. Марк был приверженцем магических культов, как и большинство императоров-гонителей после него. И именно со стороны магов велась против Церкви систематическая война, продолжавшаяся весь III век. Ставший (и на этот факт не могли не указать апологеты) веком чудовищного и во многом загадочного кризиса империи. По сути мы можем говорить о длившейся почти полтора столетия и закончившейся победой христиан духовной гражданской войне, сопровождавшейся всеми обычными ужасами гражданской войны — политическими переворотами, грабежами, убийствами, насилием, внешней интервенцией, чудовищной деградацией хозяйственной и культурной жизни. Не так уж и неправ был Э. Гиббон, когда приписал упадок классической Римской Империи столкновению с Христианством. Но вот только приписывание им при этом христианам роли агрессора — совершенно несправедливо. Против христиан, добропорядочных римских граждан, была начата война со стороны магов — и там, где при Адриане и Антоние Пие царило казавшееся идеальным благоденствие, воцарилась отныне мерзость запустения. При этом, поскольку война шла, разумеется, прежде всего духовными средствами, оружия христиане в ней не применяли, то вступил в действие тот поразительный агиополитический эффект, который Лактанций обозначил как «смерть гонителей». Марк Аврелий (161-180)— в его правление на империю обрушилось наводнение, нашествие квадов, маркоманов и сарматов, сам император скончался от чумы в походе. К его правлению относится чудо о дожде: войско императора изнемогало от засухи и жажды и это грозило его поражением, как вдруг внезапно пошел ливень, утоливший жажду воинов. Христиане считали, что чудо произошло по молитве воинов-христиан одного из легионов, язычники — что по заклинаниям египетского мага Арнуфиса. Спор вокруг происхождения этого чуда стал одним из первых «залпов» в своеобразной информационной войне двух религиозных систем. Коммод (180-192)— император-гладиатор (несмотря на его крайнюю разнузданность в личной жизни и недостойные забавы его двенадцатилетнее царствование) оказалось на удивление беспроблемным в отношении внешнего спокойствия и благоденствия и удивительно контрастировало с царствование отца. Не было ли тут причиной то, что к христианам Комод относился с благодушием, которое приписывалось современниками его «боголюбивой наложнице» Марке? Впрочем, Коммод, считавший себя земным воплощением Геркулеса, и сам, похоже, весьма скептично относился к экспансии новых магических культов. Известно его распоряжение жрецам восточных членовредительских культов исполнять их без «послаблений», — чтобы жрецы Беллоны и в самом деле отрубали себе руки, а жрецы Исиды и в самом деле забивали себя в грудь до смерти. При «гладиаторе» война имперской власти против христиан, начатая «философом», прекратилась, сохранились лишь «инициативы на местах». Колебаниями была отмечена политика императоров династии Северов, при которых положение империи удерживалось еще в некоторой стабильности. Септимий Север (193-211), в первые годы своего царствования, относился к христианам благоприятно, будучи исцелен рабом-христианином. Однако затем в нем, видимо, возобладал страх перед распространением христиан и усилением влияния Церкви — и он запретил обращение в христианство под страхом смерти. Это было гораздо более сильной мерой, чем просто гонение прежних лет: это была попытка запереть христиан в своеобразном гетто. Логично связать эти меры Септимия с его занятиями магией и астрологией. При преемниках Севера — Каракалле, Гелиогабале и Александре Севере (222-235) христианство стало мощнейшим фактором в жизни империи: произошла, по сути, легализация Церкви. Каракалла, даровав гражданство всем подданным Империи, по сути значительно ограничил применение пыток и местный произвол по крайней мере по отношению к высшим социальным слоям. Это сказалось на судьбах мучеников в середине III века — сколько бы не кричала толпа в Карфагене «Киприана ко львам!», но знаменитого предстоятеля христиан власти могли казнить только мечом. Александр Север был если и не крипто-христианином, то человеком чрезвычайно сочувствующим христианству: он охотно представлял христиан к выборным должностям. Его мать Мамея специально пригласила к себе Оригена и с большим интересом беседовала с ним. Хроистиане наконец могли вести открытую жизнь и проповедь, — то есть, казалось, получили то, чего добивались апологеты. Реакцией на царствование Северов было жестокое царствование Максимина Фракийца (235-238), развязавшего активную фазу римского «смутного времени» продлившуюся полстолетия. Максимин ввел жестокую систему военной тирании, систематического ограбления сенаторов и муниципальной аристократии и обрушился с гонениями на христиан. Прежде всего оно коснулось «глав церквей», так что мы можем предположить, что этот солдафон воспринимал христиан как часть ненавистной ему римской аристократии и вообще политического сообщества, бывшего главным противником руководимой им милитаристской фракции. Максимин был убит через три года после начала его кровавого правления. Гонения на христиан прекратились при Гордиане и его кратковременной династии, а затем к власти пришел Филипп Араб (244-249), который, по всей видимости, был членом Церкви. Во всяком случае в церковном предании осталась о нем следующая история, переданная Евсевием Кесарийским: «Рассказывают, что он был христианином и захотел в последнюю предпасхальную всенощную помолиться в Церкви вместе с народом, но тамошний епископ разрешил ему войти только после исповеди и стоять вместе с кающимися на отведенном для них месте. Не сделай он этого, епископ не допустил бы его по множеству взводимых на него обвинений. Говорят, что Филипп сразу же согласился и на деле доказал, что он искренне благочестив и боится Бога». Довольно закономерно, что победивший в очередном туре гражданской войны первого императора, считавшего себя христианином, фанатичный язычник Деций (248-251) развернул в империи первое в истории всеобщее гонение на христиан. Это была атака по всем правилам политики. Речь шла не столько о потакании цирковым инстинктам толпы, сколько о попытке морально сокрушить враждебную партию. Во всех провинциях составлялись списки совершивших жертвоприношение в честь императора, удары гонений обрушивались прежде всего на епископат и влиятельных членов общин, причем их убивали не сразу, а пытались вынудить к отречению пытками и как-то дискредитировать в глазах паствы. Царствование Деция продлилось всего два года и погиб он весьма позорной смертью — во время похода против вторгшихся во Фракию готов он был разгромлен и утонул в болоте. При преемнике Деция — Галле (251-253), последовал весьма выразительный тур духовной гражданской войны. Гонение сперва прекратилось, но затем на империю обрушилась жестокая моровая язва, длившаяся 15 лет. Мы не знаем, была ли она наказанием за нечестие Деция, или же вызвана была действиями магов, но вновь беснующиеся толпы язычников требовали всеобщих очистительных жертвоприношений Аполлону. И здесь христианами была одержана новая блистательная моральная победа. «Когда опустошительная эпидемия коснулась Карфагена, — пишет Болотов, — то языческое общество, как совершенно деморализованное, показало себя с самой жесточайшей стороны. Каждый эгоистически заботился только о своей собственной жизни. Узы родства и дружбы, прежде самые тесные, были порваны. Всех заболевших без жалости выбрасывали из домов на улицу; те, которые погибали, оставались на улицах без погребения, и, таким образом, скопившаяся груда разлагающихся трупов угрожала кроме эпидемии новым бедствием от заражения воздуха. В это время Киприан обратился к верующим в Карфагене с проповедью, в которой напоминал им, что в это время искушения они должны показать себя достойными своего звания, должны показать, насколько крепки связывающие их узы братской любви; мало этого, должны обратить свое сострадание и на самих язычников. Под влиянием убеждений Киприана в Карфагене произошло такое нравственное возбуждение, что богатые стали жертвовать своим имуществом, бедные охотно предоставляли в распоряжение руководителей церкви свои услуги. Таким образом, в короткое время улицы Карфагена были очищены от заразительных трупов, которые были похоронены, и, таким образом, новая опасность от заражения воздуха прошла сама собою». При императоре Валериане (253-259) конфликт христиан и магов вылился уже в открытую вражду, последние перестали скрывать, что именно они являются главными инициаторами гонений. Поначалу Валериан относился к христианам мирно и дружелюбно, но в 257 году с ним произошла разительная перемена, описанная современником — епископом Александрии Дионисием: «Удивительны два облика Валериана, особенно если подумать, как всё шло сначала, как он был кроток и расположен к людям Божиим. Так милостив и благожелателен к нам не был никто из императоров; даже те, о ком говорили, что они открыто стали христианами, не принимали нас с таким явным дружелюбием и любовью, как он в начале царствования. Весь дом его был полон благочестивых людей; это была Церковь Божия. Но его учитель, глава египетских магов, постепенно убедил его избавиться от них. Он посоветовал ему казнить чистых и благочестивых мужей и гнать, как врагов, тех, кто был помехой для его мерзких, отвратительных заклинаний (есть ведь и были люди, которые могли одним своим присутствием и взглядом, даже только вздохом и звуком своего голоса разрушать все козни демонов‑губителей). Он предложил ему совершать нечистые посвящения, преступные колдовские обряды, богослужения, неугодные Богу, убедил губить несчастных детей, приносить в жертву младенцев несчастных родителей, рассматривать внутренности новорожденных, разрубать и разрывать создания Божии, будто бы ради собственного счастья». Как можно судить из посланий священномученика Дионисия, этим «архисинагогом» египетских магов был правитель Египта Макриан. Именно ему, желавшему получить царскую власть для своих сыновей, и приписывается подстрекательство Валериана к гонению. Однако судьба Валериана, как и ранее судьба Деция, продемонстрировала участь гонителей со всей наглядностью — в походе против зороастрийского Ираншахра Валериан был разгромлен и взят в плен (при этом Дионисий считает, что сам же Макриан из своих интересов его и предал). Он жил в позорном плену у шаха, и должен было держать тому стремя, когда Шапур садился на коня. «Когда же он закончил эту презренную жизнь в таком позоре, — пишет Лактанций, — с него содрали кожу и извлеченными внутренностями окрасили в красный цвет. Затем ее выставили в храме варварских богов в память о славнейшем триумфе и всегда демонстрировали нашим послам, чтобы римляне не слишком доверяли собственным силам после того, как лицезрели у их богов содранную кожу плененного принцепса». Устранив одного императора, архисинагог начал немедленную войну против его сына и соправителя Галлиена (253-268), для этого провозгласив императором своего сына, тоже Макриана, и начал поход на Рим. Однако эта авантюра была разгромлена полководцами Галлиена. Этот император, по выражению церковных историков «даровал церквям мир». Мало того, своими указами он не только отменил гонения, введенные Валерианом, но и возвратил христианам назад их кладбища, места богослужения и признал за христианскими обществами права «коллегий». Интересно, что против Галлиена языческими писателями явно была развязана информационная война. У «писателей историй августов» (собрания всевозможных сплетен об эпохе римского кризиса) он выведен слабым и безвольным эстетом, «грязнейшей из женщин». Значительно более благоприятную оценку дает Галлиену крупнейший русский антиковед М.И. Ростовцев: «представитель сенатской аристократии, человек с широкими духовными интересами и хорошо образованный». Именно он, по мнению Ростовцева, начал перестраивать империю как военную централизованную монархию. Позитивна оценка Галлиена и у советской исследовательницы В.Д. Нероновой: «Галлиен пытался выправить положение Империи. Он оказывал поддержку городам, стремился ограничить произвол чиновников, прекратил преследования христиан, провел реформу конницы…». Реформы Галлиена вызвали сепаратистские движения в провинциях и все царствование императору пришлось бороться с многочисленными узурпаторами (прозванными «тридцатью тиранами»), «каждый, кто мог, выскакивал в императоры». И, тем не менее Галлиену удалось удержать власть рекордные для той эпохи 8 лет. Занимавшие один за другим после убийства Галлиена императоры Клавдий Готский (268-270), Аврелиан (270-275), Проб (276-282) не предпринимали против христиан ничего дурного. Как можно судить — связано это с тем, что они были язычниками или митраистами, но никак не приверженцами магических культов. Мало того, именно с Аврелиана началась традиция участия императоров во внутрицерковных спорах. Когда епископы востока обратились к нему с просьбой вынудить освободить церковные здания еретика Павла Самосатского, который был отлучен, но которого поддерживали правители сепаратистской Пальмиры, Аврелиан, убедившись, что римский епископ выступает против Павла, принудил того церковную собственность отдать. Лишь в самом конце правления поклонявшийся Sol Invictus император отдал (или собирался отдать) распоряжение о принуждении христиан к язычеству, но почти немедленно погиб от руки убийц. Возможно, что среди этих императоров были и криптохристиане, в частности известно, что первый епископ Константинополя св. Митрофан был племянником императора Проба. СМЕРТЬ ГОНИТЕЛЕЙ Поддержка христиан и опора на них была одним из залогов успехов императоров, пытавшихся навести в империи порядок. При этом надо понять, что в самой Империи христиане представляли не революционный, а напротив — консервативный элемент. Революционерами в Риме III века были милитаристы, армейские круги, укомплектованные преимущество крестьянством из недороманизированных провинций. Основную задачу эти круги воспринимали как превращение Империи в рабовладельческое поместье при армии — чрезвычайные реквизиции и регулярные военные налоги (annona) разоряли население, представители городской аристократии — куриалы, разбегались под тяжестью возложенных на них повинностей. Магические суеверия находили свою почву именно в этой среде, провинциальная солдатня более чем кто-либо верила магам и манипулирующим ими бесам. В то же время Христианство — было, прежде всего, городской религией, религией среднего класса полисов, религией предпринимателей, юристов, риторов и учителей, медиков и землевладельцев, религией среднего образованного слоя. Оно выражало настроения тех слоев общества которые наиболее заинтересованы были в порядке и ограничении солдатского своеволия. Мало того, христиане были наиболее надежным для правительства кадровым и управленческим элементом. Как можно судить — большую часть своего правления, с которым было связано восстановление в Империи порядка, император Диоклетиан (284-305) опирался именно на христианские элементы. Казалось, Империя и Церковь достигли максимально возможной гармонии. «У нас не хватит сил достойно рассказать о том, каким уважением пользовалась до нынешнего гонения вера в Бога Вседержителя, возвещенная Христом всем людям, эллинам и варварам, и как свободно ее проповедовали. — пишет Евсевий Кесарийский, — Об этом свидетельствуют и благосклонные к нам указы императоров, и поручения нам управлять провинциями, и избавление нас от мучительной необходимости приносить жертвы: императоры очень расположились к нашей вере. Что сказать о лицах, живших при дворе, и о самих государях? Своим близким, женам и детям, их близким они разрешали свободно в их присутствии говорить о Боге, разрешали держаться в жизни христианских обычаев; им почти разрешали хвалиться свободным исповеданием веры; служителей‑христиан предпочитали другим. В числе их был и знаменитый Дорофей, самый преданный, самый верный слуга, за это особенно чтимый людьми, стоящими у власти. Таким же уважением за свою веру в Бога пользовались известный Горгоний и другие. С каким доброжелательством относились к предстоятелям Церквей прокураторы и правители! Как описать эти многотысячные собрания в каждом городе, эти удивительные толпы людей, стекающиеся в дома молитвы! Старых зданий было мало; по всем городам воздвигали новые обширные церкви. Так шли в то время наши дела: с каждым днем наше благополучие росло и умножалось; ничья зависть нам не мешала, и злобный демон не мог ни очернить нас, ни подстроить людские козни, пока над нами была рука Божия, охранявшая народ, этого достойный». В семье самого Диоклетиана все, кроме лично императора, были христианами, его двор, находившийся в Никомедии, на Востоке, где Христианство было распространено достаточно широко, так же состоял в значительной степени из христиан. Однако, поскольку сам Диоклетиан христианином не был он стал жертвой очередного тура магической реакции. Сохранился рассказ о том, как некий человек являлся Диоклетиану во сне каждую ночь и требовал от него власти. В конечном счете Диоклетиан воскликнул: «получай власть, которой ты требуешь у меня каждую ночь, и не докучай своему императору, когда он отдыхает». По вполне обоснованному предположению А.Б. Рудакова речь в этом эпизоде идет об инициаторе «диоклетианова» гонения, сыне бежавшей из варварских земель колдуньи Галерии (293-311), получившем от августа Диоклетиана достоинство младшего императора — «цезаря». Как и следовало ожидать, против христиан были выдвинуты не гражданские или политические обвинения (которые склонны присочинять современные историки, в упор не понимающие менталитета людей древности), сколько обвинения чисто магического характера. «Когда он [Диоклетиан] находился в восточных областях, — сообщает Лактанций, — то, чтобы изучить из страха будущие события, он приносил в жертву скот и по их печени старался узнать грядущее. Тогда некоторые из служителей, знавшие Господа, когда присутствовали среди приносящих жертвы, стали осенять чела свои бессмертным знаком, от действия которого из-за бегства демонов таинства нарушались. Гаруспики заволновались, так как не видели во внутренностях привычных знаков и, как бы получив недоброе предзнаменование, приносили жертвы вторично. Но закланные жертвенные животные ничего не показывали, пока глава гаруспиков Таг, то ли по подозрению, то ли разглядев что, не сказал, что жертвы не отвечают потому, что в священнодействиях участвуют непосвященные. Взбешенный (император) приказал тогда, чтобы не только те, что прислуживали при обрядах, но и все бывшие во дворце принесли жертвы, а если кто откажется, наказывать тех плетьми». Вслед за двором, где Диоклетиан был запуган страхом не получить магическую помощь «древних богов», гонения распространились на армию, в которой в наибольшей степени удерживалось магическое мировоззрение. Однако Диоклетиан ограничился лишь увольнением солдат-христиан с военной службы, и лишь под давлением Галерия, император начал и всеобщие гонения. «Старик долго противоборствовал ярости [Галерия], показывая, что было бы опасно беспокоить державу, проливая кровь многих людей, ведь обычно они охотно идут на смерть; будет достаточно того, что он оградит от той религии только дворцовых служащих и воинов. Однако он не смог отвести безумие этого буйного человека…» Окончательное распоряжение о гонениях было получено Диоклетианом от оракула Аполлона. Таким образом, заключительное общее гонение было вновь открытым проявлением шедшей в Риме уже более столетия гражданской войны между приверженцами Христа и всевозможными магами и колдунами. Маги ощущали постоянное беспокойство от атмосферы экзорцизма, которую всюду приносили с собой христиане, и стремились противодействовать доступными им методами, через власть правительства, безумие толпы, клевету в исторических и ораторских сочинениях, откровенные подделки, вроде распространенных в ходе последнего гонения «Актов Пилата». При этом следует заметить, что большинство гонительских вспышек было кратковременным, поскольку императоры-гонители на удивление быстро и неприятно уходили со сцены — в болоте погиб Деций, в персидский плен попал Валериан, не продлилось и 10 лет гонение Галерия, причем закончилось оно фактической капитуляцией не перед христианами как земной общиной, а перед Богом Христиан, который, как понял Галерий, оказался сильнее его богов. Уход Галерия, ответственного за кровь наибольшего числе мучеников, чем когда-либо знало Христианство до того, описан Лактанцием весьма красноречиво: «Бог поразил его неизлечимой болезнью. У него возник злокачественный нарыв во внешней части гениталий, который расползался все дальше. Врачи вскрыли и залечили его. Но зарубцевавшаяся было рана прорвалась, а кровотечение из лопнувшей вены грозило смертью. И все же кровь с трудом удалось остановить. Пришлось лечить снова, пока, наконец, не появился рубец. Однако от легкого движения тела он вновь открылся так, что крови вышло больше, чем раньше. Сам он побледнел и измучился от истощения сил; правда, тогда кровотечение и прекратилось. Рана перестает воспринимать лекарства, все вокруг нее поражается раком и, сколько б ни срезали опухоль, она нарывает все сильнее, и сколько б ни лечили, все увеличивается…. Отовсюду приглашают знаменитых врачей, но руки человеческие ничего не могли изменить. Прибегают к помощи идолов, взывают к Аполлону и Асклепию, выпрашивая лекарства. Аполлон проявляет заботу — и болезнь становится еще хуже. Порча не уменьшилась, она поразила уже все нижние органы. Снаружи мясо сгнило, и седалище все разложилось от язв. Однако несчастные врачи не престают лечить и обмывать воспаленные места без надежды на поправку. Болезнь уничтожает пораженный изнутри костный мозг и охватывает внутренние органы, внутри заводятся черви. Смрад от этого распространяется не только по дворцу, но и по всему городу. И это не удивительно, ведь на теле уже слились выходы кала и мочи. Пожираемый червями и сгнивающий заживо, он переносил нестерпимые боли… К дряблому седалищу прикладывают жаркое и свежеиспеченную дичь, чтобы жар исторг червей. Когда это снимали, там кишело неисчислимое множество червей, но гораздо большее число паразитов производила тлетворная зараза. Вследствие отвратительной болезни части тела уже утратили формы. Сверху восковая кожа вплоть до язвы иссохла и из-за страшной худобы застряла глубоко между костей, а снизу и без того раздутые ноги разрослись непомерно. И это продолжалось в течение всего года, до тех пор, пока, наконец, сломленный болезнями, он не был вынужден признать Бога. Терзаемый все новыми страданиями, он время от времени громко кричал, что восстановит храм божий и сполна воздаст за злодеяния». Капитулировавший Галерий издал эдикт о прекращении гонений и требовавший от христиан молиться за него и государство. «Автор этого указа, после своего признания, вскоре избавился от своих страданий и скончался». Северо-Запад империи еще ранее был избавлен от гонений, правивший там цезарь, а затем август Констанций Хлор (293-306), не допустил никаких преследований христиан, для вида лишь разрушив церковные здания, не допускалось гонений и при его сыне Константине. Зато на Востоке, в Сирии и Палестине правил фанатичный язычник Максимин Даза (305-313), гонения которого были наиболее изощренными — он использовал не только казни и пытки, но и провокации (типа публикации клеветнических «Актов Пилата»), организовал движение «гражданского общества» — представители городов сами подавали ему прошения об изгнании с их территории христиан. Лидером этого антихристианского движения стал некий маг Феотекн, занимавший должность куратора Антиохии. Он не только всеми способами гнал христиан, но и организовал в Антиохии новый языческий мистериальный культ «Дружественного Зевса», «придумал в его честь какие‑то нечестивые таинства, чудовищные мистерии, преступные очищения». Делал Максимину Дазе какие-то предсказания, и вообще использовал весь магический инструментарий ради искоренения Христианства. Необразованный Максимин, в своих указах, написанных за него жрецами, утверждал, что гнев богов на христиан является причиной бедствий и как только христиане будут изгнаны наступят мир, процветание и благоденствие. Небесные благодеяния за гонение превзошли все обещания Дазы. Вот как описывает их Евсевий Кесарийский: «Обычные во время зимы ливни и дожди не орошали землю в прежнем количестве; неожиданно обрушились голод, чума, к тому же появилась новая болезнь — язва, сопровождавшаяся огненным жаром и за эту особенность названная «антракс». Распространяясь по всему телу, она грозила великой опасностью. Проявлялась она преимущественно на глазах и сделала слепыми бесчисленное множество мужчин, женщин и детей. К этим бедствиям присоединилась еще война с армянами; их, людей, издавна бывших друзьями и союзниками Рима, притом христиан, и христиан ревностных, этот богоборец попытался принудить к жертвоприношениям идолам и демонам и этим сделал их вместо друзей врагами и вместо союзников — неприятелями. Все это обрушилось сразу, в одно и то же время, посрамляя богопротивную кичливость самонадеянного тирана, дерзко утверждавшего, что при нем не будет ни голода, ни чумы, ни войны, ибо он чтит идолов и теснит нас… Сам он вместе со своими войсками терпел неудачи в войне с армянами; жители подвластных ему городов были вконец замучены чумой и голодом: мера пшеницы стоила 2500 аттических драхм. Тысячи людей умирали в городах, а еще больше в деревнях и селах; из цензовых списков, куда раньше внесено было большое число земледельцев, пришлось чуть ли не всех вычеркнуть: почти все погибли от недостатка еды и от чумной болезни. Обменивали у более зажиточных самые любимые свои вещи на крохотное количество пищи; распродав по мелочам свое имущество, доходили до крайней нищеты; жевали клочки сена; съев иногда, не разбирая, ядовитые растения, разрушали свое здоровье и гибли. Знатных горожанок нужда заставила забыть стыд: они выходили на площади и просили милостыни; краска стыда на лице и изящество одежды говорили о том, что они получили хорошее воспитание. Люди, иссохшие, похожие на призраки, боролись со смертью; шатаясь, скользя, не имея сил стоять, они падали на улицах и, лежа ниц, молили подать им кусок хлеба; до последнего вздоха выкрикивали они, что голодны: сил у них хватало только на этот горестный вопль. По площадям и улицам много дней валялись без погребения голые мертвецы — зрелище для глядевших весьма жалостное. Некоторые даже стали пищей для собак. Остававшиеся в живых стали убивать собак, боясь, как бы они, рассвирепев, не сделались людоедами. Чума наравне с голодом пожирала целые семьи, особенно те, которые, имея запасы съестного, не страдали от голода. Поэтому правители, военачальники и многочисленные магистраты, жившие в достатке, словно нарочно оставленные голодом в добычу чуме, умирали мучительной и скорой смертью. Везде стенания — на улицах, рынках и площадях, всюду только плач, обычные звуки флейт и биение себя в грудь. Таким образом, воюя двумя названными орудиями: чумой и голодом, — смерть за короткое время скосила целые семьи: из одного дома выносили сразу двух‑трех умерших». Посреди этого кошмара, охватившего, впрочем, только сирийско-египетский Восток, как гром пронеслась весть о чудесной победе Константина (306-337) над узурпатором Максенцием, которую даровал ему христианский Бог. Эта победа — отдельный и важнейший агиополитический сюжет, поэтому мы ею займемся далее, теперь же коснемся лишь дальнейшей судьбы Максимина Дазы. После того как Константин и август Востока Лициний (308-324) провозгласили в Милане режим благоприятствования к христианам, Максимин ненадолго его принял, но затем развязал против Лициния войну. В ходе этой войны войска Лициния, как и ранее войска Константина, одержали прежде всего духовную победу, превратившуюся в победу военную (в этот момент Лициний, как и Константин был призван под особое божественное покровительство, на высоте которого однако не удержался). Вновь дадим слово Лактанцию: «Максимин дал своеобразный обет Юпитеру, что если он одержит победу, то имя христиан он сотрет и уничтожит до основания. Тогда же, в последнюю ночь (перед сражением), пред спящим Лицинием предстал ангел божий, увещевая его скорее подняться и молиться всевышнему со всей своей армией; если он сделает это, то его будет победа. После этих слов ему показалось, будто он поднялся и встал рядом с тем, кто его увещевал, а тот учил его, каким образом и какими словами ему следует молиться. Проснувшись, он приказал привести писца и прочитал ему следующие слова, согласно услышанному: «Боже всевышний, тебя мы молим, святый Боже, тебя мы молим, всю справедливость тебе вверяем, все благо тебе вверяем, всю империю тебе вверяем. Благодаря тебе мы живем, благодаря тебе существуем в довольстве и счастье. Всевышний, святый Боже, услышь наши молитвы. К тебе руки простираем, услышь, святый всевышний Боже». Их записывают в многочисленных письмах и рассылают препозитам и трибунам, чтобы каждый учил своих солдат. Воодушевились все, кто поверил, что победа была возвещена с неба… В лагеря донесли, что Максимин приближается. Солдаты хватают оружие и выступают навстречу. Посредине пролегало бесплодное и голое поле, называемое Серенским. Ряды воинов уже видят друг друга. Лицинианцы отбрасывают щиты, развязывают завязки шлемов, простирают руки к небесам и, выйдя перед препозитами, вслед за императором повторяют молитву. Обреченное войско слышит шёпот молящихся. Повторив эту молитву трижды и преисполнившись мужества, они вновь надевают на головы шлемы и поднимают щиты… Лицинианцы, устремившись в атаку, нападают на противника. Те же в панике не пытаются ни выхватить мечи, ни бросить копья. Максимин принялся кружить вокруг войск и соблазнять солдат Лициния то просьбами, то дарами. Но его нигде не слышат. Подвергшись нападению, он бежит к своим. Его войска начинают безнаказанно избивать — столь большое число легионов и столь великая воинская мощь истреблялись малыми силами. Никто не помнил ни званий, ни доблести, ни старых заслуг, словно они пришли на жертвенную смерть, а не на битву — так Бог всевышний предал их врагам и обрек на заклание. огромное (их) число уже было повержено». Как и прежде Галерий, загнанный в угол Максимин запоздало заметался, начал отменять указы против христиан и делать вид, что он устраняет злоупотребления, о которых прежде не знал: «Тот, кто совсем недавно считал нас губительной язвой для всех, нечестивцами и безбожниками, для которых закрыты были и города, и деревни, и даже пустыни, — пишет Евсевий, — теперь издавал постановления и законы в пользу христиан. Недавно перед его глазами христиан жгли, закалывали, бросали в пищу зверям и птицам, всячески мучили, обрекая на жалкую смерть, как безбожников и нечестивцев; теперь они получают от этого же тирана согласие на свое богослужение, позволение строить церкви и признание некоторых своих прав. После этого признания, как бы в награду, он пострадал меньше, чем следовало бы ему пострадать. Пораженный сразу бичом Божиим, он погиб во втором сражении. Умер он не так, как умирают военачальники, руководящие ходом войны, храбро сражающиеся за своих близких и ради славы; они мужественно умирали славной смертью на поле битвы. Этот же нечестивый богоборец в то время, как войско его стояло в поле, готовое биться за него, оставался дома и, скрываясь, понес заслуженное наказание: бич Божий внезапно хлестнул его по всему телу; в страшных, невыносимых страданиях лежал он навзничь и почти умирал от голода; всё тело его таяло в невидимом огне, посланном Богом; целиком исчез, словно растаял, прежний его облик, остались одни сухие кости, нечто вроде старого скелета. Все присутствовавшие смотрели на его тело не иначе, как на могилу души, погребенной в совершенно разрушившемся трупе. Огонь, исходивший из самого мозга, жег его еще сильнее; глаза выкатились у него из орбит — он стал слепым. Однако он еще дышал и призывал смерть, исповедав Господа. Наконец, осознав, что он справедливо страдает за жестокость к христианам, он испустил дух». Трудно сказать, был ли Максимин отравлен, или покончил с собой неудачным способом, выпив так подействовавший яд, как считает Лактанций. Наказание постигло и самого Дазу, и память о нем — он был провозглашен тираном и все его изхображения и надписи были уничтожены, и всю его магическую «команду». «Лициний, прибыв в Антиохию, стал разыскивать чародеев и, пытая пророков и жрецов новоявленного идола, старался выведать, как сумели они придумать этот обман. Те, измученные пытками, не могли умолчать и объявили, что вся мистерия — это обман, придуманный Феотекном. Все понесли заслуженное наказание; первым казнен был Феотекн, а затем, после многих пыток, и прочие сообщники его волшебства». Старика Диоклетиана, не враждовавшего лично против христиан, но допустившего начало гонения, повторившего по сути поступок Пилата и Иуды, — предавшего верно служивших ему людей, и постигла иудина судьба. Получив от Константина и Лициния письменный упрек за поддержку Максенция и Максимина Дазы, он вообразил, что его ждет позорное публичное наказание и покончил с собой. Грандиозная гражданская война, раздиравшая Империю, была безоговорочно выиграна христианами. Победа была тем более поразительной, что христиане составляли меньшинство (правда, организованное меньшинство) и, за исключением последнего этапа, не использовали мирского оружия, напротив, охотно шли на жертву жизнью за одно лишь имя Христа. И, однако, их оружие — молитва и защита Бога — были гораздо эффективней. Не только христианские, но и языческие авторы не могли не отметить удивительный характер тех бедствий, которые обрушивались на гонителей, то неизменное военное и политическое поражение, которым заканчивалось всякое гонение. Конечно, и благоприятствовавшие христианам императоры гибли в результате заговоров и мятежей. Обычно это было убийство их солдатами, представлявшими магически-милитаристскую партию. Это вполне соответствовало условиям шедшей в империи гражданской войны и анархии. Но ни один из прохристианских императоров не был позорно разбит в битве на болоте как Деций, не был унижен пленом как Валериан, не утонул в Тибре как разбитый Константином Максенций, не умер в таких мучениях как Галерий и Максимин Даза. Так или иначе, именно окончательная победа христиан во главе с Константином Великим в длительной язычески-христианской религиозной гражданской войне положила основание византизму. Сменилось не просто царствование, сменился «эон», сменилась столица империи, ее духовные и идеологические основания, трансформацию пережила армия, установлены были новые начала государственного управления. В общем сложилось всё то, что позднее названо было византизмом. Идеология возникшей одновременно с Рождеством Христа Империи наконец совпала с той миссией, которую с самого начала усмотрели для нее христианские апологеты. И сложилась та ситуация, в которой Византия из политической превратилась в агиополитическую реальность, суть которой выражена была в рождественской стихире: «Августу единоначальствующу на земли, многоначалие человеков преста: И Тебе, вочеловечшуся от Чистыя, многобожие идолов упразднися. Под единым царством мирским гради быша, И во едино владычество Божества языцы вероваша. Написашася людие повелением кесаревым, Написахомся вернии именем Божества Тебе вочеловечшагося Бога нашего. Велия Твоя милость, Господи, слава Тебе». 1