Н. И. Никонов КНЯЗЬ-ОБОРОТЕНЬ Историческая сага Часть I. Менский поход I Только что отшумели Святки, и временами князю Владимиру Всеволодовичу Мономаху казалось, что все еще продолжается безумие святочных гуляний. Он не любил этих буйных полуязыческих празднеств, и у себя в Смоленске не допускал, чтобы они совершались в городе столь явно. Но в тот 1078 год, когда он сел на стол черниговского княжения, в городе, который лишь осенью вынужден был брать приступом, не желал сразу же заводить свои, непривычные горожанам порядки. Поэтому на княжьем дворе чинно славили Христово Рождество греческие псалты, пели стихиры и ирмосы рождественской службы, вторили им по-славянски архиерейские соборные певчие, и сам князь со всей семьей щедро одаривал к праздникам дружину и челядь. А за стенами княжеского подворья разливалось пьяное огненное веселье. Всюду на улицах и торжищах горели костры, в больших котлах варили общую брагу. Уже к полудню даже степенные горожане бывали изрядно навеселе, а к ночи и в смехе девок слышалось шальное дыхание хмеля. Все кругом кипело отчаянной одержимостью бесшабашного разгула, суетливой толкотней и пьяным горлопанством. Чадили смоляные светильники, пахло дымом, горелым суслом, паленым рогом и жареной свининой. Свиней били здесь же, по дворам, здесь же рубили парное горячее мясо и сразу отправляли в стоявшие у ворот жаровни. Поросячий визг мешался с нестройным пением, псы лакали красный от свиной крови снег и дрались за требуху и шкуры, рыча и вцепляясь друг другу в холки. Всюду видны были скоморохи, по улицам толпами валили ряженые. То и дело мелькали надетая кем-то рогатая козья харя, нацепленная мехом наружу медвежья или волчья шкура, вывернутый наизнанку зипун. Гудел бубен, поминутно сбиваясь с такта, резко зудели рожки, и надутая пузырем дуда, топорща мокрые космы козлиной шерсти, захлебывалась однообразным, одуряющим переливом тонкой свирелки и перхала низким трубным голосом деревянного подгудка. Но хмельному гулянью всякая музыка была хороша — только бы погромче! Всяк пел свой напев, не слыша и не слушая соседа, всяк плясал свое колено, не замечая, что влез в сугроб и отстал от прочих — нагонят другие гуляки, не скучнее прежних! Владимир Всеволодович из уважения к горожанам выходил на улицы с дарами — но только лишь днем, пока народ не пропивал еще рассудка. Князь хмурил черные брови, слушая заплетающиеся здравицы в свою честь, понемногу пригублял брагу или горячее вино с травами из подаваемых ему братин, и рассеянно кивал головой на хмельную лесть. Ни к чему было настраивать против себя ни сановитых, ни посконных, и десятники выставляли на улицах бочки с пивом от имени князя, потчуя каждого встречного бражника под одобрительный гуд похмельных обывателей. А под утро княжеские стражники проходили переулками посада и берегами Десны, подбирая сонных гуляк, чтоб не застыли насмерть на морозе — и те, проспавшись, бывали благодарны. Ближе к Крещенью1 народ утихомиривался, веселье выдыхалось как опустевший мех из-под вина. Сочельник встречали рассолом и сочивом, и по реке далеко и звонко пели об лед топоры — рубили Иордани. Крещенской ночью крестные ходы сходились у прорубей, и черная вода слегка курилась паром в морозном и ломком лунном свете. Как будто тихая благодать задерживала тогда на мгновение время между вдохом и выдохом, и все зачаровано следили за тем, как в проруби белый круг луны колет вдребезги серебряный крест. А потом ледяная вода смывала с души последний хмель, и все тело пронзала иглистая бодрость, обновляя его целиком, до последней живинки! Так бы и вернулась жизнь в обычную колею до самой Масленицы, но под вечер Собора Ивана Предтечи2 в Чернигов въехал едва державшийся в седле гонец. Весть, привезенная им, будто снова заставила все завертеться в обратную сторону, к пьяному кромешному загулу — однако теперь голову пьянил не хмель, а гнев. Известие же заключалось в том, что коварный полоцкий князь Всеслав Брячиславич в самые Святки напал на Смоленск и держит его в осаде, выжигая кругом посады и окрестные села. Узнав об этом, Мономах тут же бросился о дву конь с одной лишь Черниговской дружиной защищать родные вотчины. Каждый воин гнал в поводу второго коня, потому весь путь скакали на рысях, останавливаясь только для самого краткого отдыха на охапке лапника под попоной. Двести с лишком верст, что отделяли Чернигов от Смоленска, конница князя одолела с неслыханной быстротой. Но Всеслава под Смоленском уже не было. Здесь Мономаха встретили черные проплешины пожарищ на месте посадов и городские стены, залитые смолой, закопченные и покрытые толстой наледью от застывшего вара, грязными ледовыми горами громоздившегося у их оснований. Город устоял, но на погостах еще горели костры, оттаивая промерзшую землю под могильные ямы скудельниц, мычала скотина, большую часть которой надо было забить из-за бескормицы, а черные как грачи посадские растаскивали на пепелищах горелые балки, расчищая места, где только полторы седмицы назад еще стояли их дома. Вид разоренного города, где он княжил столько лет, которому отдал столько сил и заботы, где княжий терем совсем недавно был согрет теплом его семьи и помнил рождение одного за другим детей его, отозвался в душе Мономаха горечью и гневом. Но здравомыслие не оставляло его. Посланные вдогон Всеславу разведчики сообщали, что полоцкий князь, несмотря на взятый полон и скотину, движется быстро, как только может, и уже давно достиг своих пределов. Миновав Копысь и Друцк, где оставил скот и часть полонян, он не свернул на Полоцк, но через Логойск и Лукомль двинулся к Менску. Из этих донесений Мономаху стало очевидно, что надо готовиться не просто к стремительному наезду, для которого хватило бы и Черниговской дружины, но к осаде городов. Впрочем, как ни спешил он к Смоленску, необходимые распоряжения на случай похода в Полоцкую землю Мономах отдать успел, так что на подмогу ему уже двигалось по промерзшим за зиму рекам конное войско, усиленное тремя сотнями половцев-читеевичей. Следом тянулись воловьей тягой обозы со стенобитной приспособой, шли пешие воины черниговского ополчения. Выйдя из Чернигова, они за Любечем пустились по Днепру, круто забрав по нему к восходу и полуночи там, где отдвоился от него Сож, и где встретил их Мономах с дружиной, пополненной смолянами. Днепр привел их к Березине, а уж от той запетляла к Менску звонкая ледяная нить Свислочи. Здесь, в верховьях Птичи, на мыске впадающей в нее Менки, зубатил над валами частоколы старый город дреговических князей, въевшийся в берег, как лошадиная челюсть. Настороженный, чующий нависшую над ним опасность, город притих за двойными стенами укреплений. Посады стояли пустые, покинутые жителями, укрывшимися в городе или в лесных убежищах среди замерзших болот, и только над городскими стенами курились печные дымы. А городские окрестности уже чернели, набухая стекавшимися сюда войсками Мономаха, словно темной кровью, готовой хлынуть и затопить своею яростью улицы и торжища ненавистного города. Смоляне рвались отомстить, и не в силах самого князя было бы остановить их жестокую жажду. Приступ начался, как только прибыл обоз. Менск защищался отчаянно, зная, какая участь его ждет. Менчане жгли осадные пороки, лили черную пузырящуюся смолу на головы осаждающих, не жалея ни камней, ни стрел, ни копий. Но разъяренных воинов Черниговско-Смоленской дружины невозможно было задержать силами человеческого мужества. Упорно и неистово шли они на приступ волна за волною, и потери лишь больше разжигали их гнев. К концу первого дня осады уже повсюду пылала первая стена и ее дубовые укрепления растаскивали вереницами волов, а в проломленные ворота текли все новые и новые воины с высокими осадными лестницами и таранами. Ночь металась над городскими стенами, как обезумевшая рыжая кобылица, вся в сполохах пожаров и горящей смолы, увязая в глубоких лужах размешанного множеством ног талого снега, черной земли и черной крови. Мономах сам руководил осадой, и порою ему как-то странно мнилось, что здесь, под стенами Менска, все еще длится давешний святочный разгул. Так же горели везде костры, суетились люди, нестройные голоса мешали в один гул крики, стоны, брань и молитвы — только вместо козьих харь и вывороченных шкур на головах виднелись стальные шишаки, и пламя растекалось отсветами по забралам и кольчужным рубахам. К утру осаждавшие ворвались в несчастный город, разом пробив все трое его ворот. Теснясь на малом городище, где уж и не размахнуться было в полную силу мечом, они порубили всех оставшихся в живых мужчин, а всех женщин и детей побрали на щиты3. Они искали полоцкого князя, но Всеслава в городе не оказалось, и никто из насмерть перепуганных пленных не мог ничего о нем сказать. Через день вернулись посланные соглядатаи, и с их слов выходило, что Всеслав, получив известие о разорении Менска, заметался по княжеству со своей дружиной, спешно собирая полки и бросая их навстречу войскам Мономаха. Мешавший ему полон он оставил в Логойске и Лукомле, а сам засел со своими полками за крепкими стенами Друцка. Осада Друцка продолжалась неделю. Укрепленный лучше Менска, он успел и основательнее подготовиться к приступу, сам спалив свои посады, окружавшие его с севера, запада и востока. С юга в глубоком русле лежала замерзшая Друть, воды которой чернели и в крепостных рвах, опоясывавших трехсаженные валы окольного городища. Лед на рвах поломали и растопили кострами, и теперь, прежде чем подойти к валам, надо было преодолеть ледяную воду глубиною в две-три сажени. А за окольным городом вздымались на десятисаженную высоту валы детинца, обнесенные крепкими осадными стенами. Первая ярость Мономаховых войск успела уже несколько поутихнуть после того, как в Лукомле и Логойске удалось вернуть большую часть смоленского полона. Но мысль о том, что в стенах Друцка укрепился коварный Всеслав, вновь закалила стальное острие гнева. Только теперь он был темен и холоден, как ледяная вода Друти, безмолвно стынувшая в черных провалах рвов. Город брали неторопливо и основательно — наводили крепкие переправы через рвы, подводили к воротам пороки, день и ночь стучавшие в перетянутые коваными полосами дубовые створы, пока укрывшиеся за щитами и фашинами лучники держали под постоянным обстрелом защитников городских стен. И лишь когда пали ворота, пошли на приступ, быстро заняв окольный город. После еще два дня бились за крепкий детинец, но, наконец, пал и он. Пробираясь среди беспорядочно застроенного детинца, воины обшаривали каждый дом в поисках Всеслава Брячиславича. Но ни князя, ни ближайших воинов его дружины в городе не оказалось, хотя горожане уверяли, что во время осады князь был среди защитников. Однако в последнюю ночь перед падением детинца среди городских стен вдруг раздался призывный волчий вой, который заставил с тревожным изумлением вздрогнуть и осажденных и осаждавших. Черниговцы, стоявшие ближе всех к южным воротам, вспомнили, как ранним утром накануне последнего приступа видели стаю из трех десятков волков, бежавшую по льду Друти прочь от города. Матерый вожак с сивым загривком обернулся вслед обреченному городу и издал последний вой. Столько было в нем злобы и тоски, что воины сочли бы его дурным знаком, но вскоре начался приступ, и толковать было уже некогда. Зато после, когда в разоренном Друцке не оказалось Всеслава, черниговцы уверяли, будто ясно слышали в волчьем вое человечью речь, и некоторые божились даже, что разобрали слова проклятий Мономаху и всем его воинам. Потекли толки о том, что Всеслав Брячиславич давно уж слывет Чародеем, и что десятью годами раньше он точно так же скрылся от войск Изяслава4, покинув Белгород в образе волка. Припомнили и еще много чего, и всюду усталые воины, сидя у костров, приводили на память всякие бывшие с оборотнями случаи. К вечеру того же дня во всем лагере ни у кого не было сомнений, что сивый вожак был именно Всеслав во главе дружины своих воинов-оборотней. Все были убеждены, что проклятый Чародей снова скрылся от справедливой кары с помощью известного ему волхвования. II Расползшиеся по войску перетолки повергли князя Владимира Всеволодовича в раздумья. Сидя в своем шатре перед походным столиком, на котором стояли резанные из рыбьего зуба шахматы5, князь неторопливо переставлял фигуры лишь ему понятной партии. В этой игре государей он сейчас играл с прошлым, и ходы подсказывали воспоминания, которые надо было заново осмыслить, выстроив в четкую картину расстановки сил на черно-белом поле. Шахматы, что стояли сейчас пред ним, привезла Гита Гаральдовна6 с Вританийских островов и уже после замужества подарила ему. Должно быть, безвестный мастер из норвежской колонии в Дублине или в Денло7 резал когда-то эти затейливые вещицы для знатного ярла или конунга. Король и королева были одеты в скрепленные цепями плащи. Рядом с ними стояло по епископу в двойных латинских тиарах, дальше два резных берсерка в ярости грызли свои щиты, а на крайних клетках всадники поднимали копья. Пешки в норманнских шлемах наполовину обнажали мечи, заявляя о своей готовности без страха и сомнения вступить в любую битву. Владимир Всеволодович задумчиво коснулся рукой короля с королевой. У бородатого короля при бедре виднелся каролингский меч, королева держала в одной руке короткий кинжал, в другой — лилию. Память уводила князя все дальше, в те времена, когда прадед его, Владимир Святой, был еще молод. Ведь именно тогда завязывались сложные ходы нынешней игры, заканчивать которую выпало ему, Мономаху. * * * Когда-то, даже прежде Рюрика, варяги взяли власть в племени кривичей — кто держал Трубеж, тот владел Путем Серебра. Уже тогда сидели в Паллтесъюборге варяжские князья, и находчики из-за моря правили старым Полтеском кривичей8. Тогда Владимир был еще совсем юн и жил в Новгороде, во всем слушаясь своего дядьку. Его воспитатель Добрыня посватал за него дочь полоцкого князя Рогволода, Рогнеду, прежде уже сосватанную за Владимирова брата Ярополка. Гордая княжна заявила, что не хочет идти за «робичича», презрительно напоминая послам, что и сами они служат сыну рабыни. Снести такой позор было нельзя, и войска Добрыни и Владимира взяли Полоцк. Гордая Рогнеда была насилована на глазах отца, убитого после того. Так одно дерзкое слово заносчивой варяжки разрушило княжество и погубило властительный род. Рогнеда стала женой Владимиру, родив ему несколько детей — в том числе Изяслава и Ярослава. Быть может, Рогнеда, смирившись, стала бы севшему на киевский престол Владимиру доброй княгиней — советчицей в делах и зоркой хозяйкой в доме, откуда, как известно, нередко растут злодейские ковы и лихие умыслы против хозяина. Ради того, чтобы сделаться властительницей в огромном государстве, грозившем на юге могучей Византии, на западе — ляхам и чехам, а на востоке недавно сокрушившем царство хазар, можно было постараться забыть прежние жгучие обиды. Но Владимир не мог удовольствоваться одной женщиной, он быстро завел себе других жен и наложниц, перестав обращать внимание на Рогнеду. С этим смириться она уже не могла. Целыми днями сидела она над рукодельем в своей светелке, обиженная невниманием Владимира, или принималась вымещать злость на других обитательницах женской половины дома, пользуясь правами старшинства. Всего же мучительнее были ночи, особенно те, в которые она слышала смех в княжеской опочивальне или на ложе одной из многочисленных полюбовниц. В такие часы она сама не знала, чего хотела бы больше — любви князя или его смерти. И чем дольше продолжалось это, чем громче начинали перешептываться и посмеиваться у нее за спиной сознающие превосходство молодости над родовитостью, тем горше и темнее становились в душе ее ненависть и отчаянье, как перезревший в колоде мед. И вот однажды он пришел к ней поздним вечером, хмельной и ласковый, и будто не видел, что не был с нею больше года. Да и видел ли вправду, что это именно она — Рогнеда, или просто случаем довелось войти именно к ней? Он уснул на смятом ложе, так ни разу и не назвав ее по имени, а она все не могла заснуть. С закаменевшим лицом она лежала подле его ненавистно-жаркого тела и понимала, что сейчас — самый подходящий случай для того, на что она решилась. Наконец, стряхнув оцепененье, она тихо повернулась, достала с висевшего рядом пояса нож, и вгляделась в смутно громоздившуюся в полутьме фигуру, чтобы, ударив наверняка, убить его сонного. Она уже примерилась, вдохнула полной грудью и занесла руку, готовую вонзить по костяную рукоять новгородский клинок в обрывистую ложбинку под левым ребром, где натянулась колеблемая дыханием кожа. Но может вздох, на выдохе которого должна была оборваться его жизнь, может быть чутье на опасность, не оставляющее воина и во сне, а может быть некие другие силы, что хранили его для будущих дел — неведомо уже, что было тому причиной, но только в тот самый миг князь проснулся. Прежде чем сам он успел понять происходящее, рука его крепко схватила запястье Рогнеды и сжала так, что нож выпал из побелевших пальцев, скользнул по меховой полости и покатился во тьму. Тут только князь вгляделся в ее лицо и понял то, чего не хотел понять все эти годы. Словно в открытой книге прочел он в нем память всех минувших лет и чувств, что горькими складками застыли у губ и в глазных полукружьях. Молча накинул он рубаху, обулся и ушел, не взглянув более на княгиню. Но сердце его смутилось, и темная дума тяготила и занимала его ум, доколе не понял он, что покоя не будет до тех пор, пока жива Рогнеда. Рассудив, что лучше всего будет убить ее самому тайно, вечером третьего дня он послал сказать ей, чтобы она надела лучшие одежды и ждала мужа в своей спальне. Рогнеде не трудно было догадаться, что за честь решил оказать ей князь своим приходом. Понимая, что ей не пережить грядущей ночи, княгиня решилась на крайность. Потому, когда вечером при свете масляных светильников раскрылась дверь в ее опочивальню и князь тихо приблизился к ней, она была спокойна и даже надменна, хотя дыхание лишь едва поднимало грудь, а бледность лица скрывали тени головного убруса и височных колец. Князь молча глядел на нее, держа руку на перевязи с мечом, а она, не отрываясь, снизу вверх смотрела глаза в глаза. Однако прежде чем князь успел что-либо сделать, за спиной у него раздался шорох, заставивший его резко отпрянуть назад, едва не опрокинув ложе. Из-за дверного полога опочивальни вышел Изяслав — ему было не более десяти, он был бледен, и в руках его был, пожалуй, слишком тяжелый еще для него меч. Владимир недоуменно смотрел на старшего сына, но тот не отвел взгляда и кратко сказал по-варяжски: «Ты здесь не один!» Владимир глянул на Рогнеду, опустившую на сей раз взгляд вниз, усмехнулся и, не сказав ни слова, вышел из опочивальни. Рогнеда осталась жить, и даже родила Владимиру еще детей. Но старшего своего сына князь с тех пор как-то особенно выделял среди прочих. При виде его во взгляде князя мелькало порою недоумение, словно он и годы спустя все еще удивлялся поступку сына, и в отношении его к первенцу с некой уважительнÐ