Н. И. Никонов КНЯЗЬ-ОБОРОТЕНЬ Историческая сага Часть I. Менский поход I Только что отшумели Святки, и временами князю Владимиру Всеволодовичу Мономаху казалось, что все еще продолжается безумие святочных гуляний. Он не любил этих буйных полуязыческих празднеств, и у себя в Смоленске не допускал, чтобы они совершались в городе столь явно. Но в тот 1078 год, когда он сел на стол черниговского княжения, в городе, который лишь осенью вынужден был брать приступом, не желал сразу же заводить свои, непривычные горожанам порядки. Поэтому на княжьем дворе чинно славили Христово Рождество греческие псалты, пели стихиры и ирмосы рождественской службы, вторили им по-славянски архиерейские соборные певчие, и сам князь со всей семьей щедро одаривал к праздникам дружину и челядь. А за стенами княжеского подворья разливалось пьяное огненное веселье. Всюду на улицах и торжищах горели костры, в больших котлах варили общую брагу. Уже к полудню даже степенные горожане бывали изрядно навеселе, а к ночи и в смехе девок слышалось шальное дыхание хмеля. Все кругом кипело отчаянной одержимостью бесшабашного разгула, суетливой толкотней и пьяным горлопанством. Чадили смоляные светильники, пахло дымом, горелым суслом, паленым рогом и жареной свининой. Свиней били здесь же, по дворам, здесь же рубили парное горячее мясо и сразу отправляли в стоявшие у ворот жаровни. Поросячий визг мешался с нестройным пением, псы лакали красный от свиной крови снег и дрались за требуху и шкуры, рыча и вцепляясь друг другу в холки. Всюду видны были скоморохи, по улицам толпами валили ряженые. То и дело мелькали надетая кем-то рогатая козья харя, нацепленная мехом наружу медвежья или волчья шкура, вывернутый наизнанку зипун. Гудел бубен, поминутно сбиваясь с такта, резко зудели рожки, и надутая пузырем дуда, топорща мокрые космы козлиной шерсти, захлебывалась однообразным, одуряющим переливом тонкой свирелки и перхала низким трубным голосом деревянного подгудка. Но хмельному гулянью всякая музыка была хороша — только бы погромче! Всяк пел свой напев, не слыша и не слушая соседа, всяк плясал свое колено, не замечая, что влез в сугроб и отстал от прочих — нагонят другие гуляки, не скучнее прежних! Владимир Всеволодович из уважения к горожанам выходил на улицы с дарами — но только лишь днем, пока народ не пропивал еще рассудка. Князь хмурил черные брови, слушая заплетающиеся здравицы в свою честь, понемногу пригублял брагу или горячее вино с травами из подаваемых ему братин, и рассеянно кивал головой на хмельную лесть. Ни к чему было настраивать против себя ни сановитых, ни посконных, и десятники выставляли на улицах бочки с пивом от имени князя, потчуя каждого встречного бражника под одобрительный гуд похмельных обывателей. А под утро княжеские стражники проходили переулками посада и берегами Десны, подбирая сонных гуляк, чтоб не застыли насмерть на морозе — и те, проспавшись, бывали благодарны. Ближе к Крещенью1 народ утихомиривался, веселье выдыхалось как опустевший мех из-под вина. Сочельник встречали рассолом и сочивом, и по реке далеко и звонко пели об лед топоры — рубили Иордани. Крещенской ночью крестные ходы сходились у прорубей, и черная вода слегка курилась паром в морозном и ломком лунном свете. Как будто тихая благодать задерживала тогда на мгновение время между вдохом и выдохом, и все зачаровано следили за тем, как в проруби белый круг луны колет вдребезги серебряный крест. А потом ледяная вода смывала с души последний хмель, и все тело пронзала иглистая бодрость, обновляя его целиком, до последней живинки! Так бы и вернулась жизнь в обычную колею до самой Масленицы, но под вечер Собора Ивана Предтечи2 в Чернигов въехал едва державшийся в седле гонец. Весть, привезенная им, будто снова заставила все завертеться в обратную сторону, к пьяному кромешному загулу — однако теперь голову пьянил не хмель, а гнев. Известие же заключалось в том, что коварный полоцкий князь Всеслав Брячиславич в самые Святки напал на Смоленск и держит его в осаде, выжигая кругом посады и окрестные села. Узнав об этом, Мономах тут же бросился о дву конь с одной лишь Черниговской дружиной защищать родные вотчины. Каждый воин гнал в поводу второго коня, потому весь путь скакали на рысях, останавливаясь только для самого краткого отдыха на охапке лапника под попоной. Двести с лишком верст, что отделяли Чернигов от Смоленска, конница князя одолела с неслыханной быстротой. Но Всеслава под Смоленском уже не было. Здесь Мономаха встретили черные проплешины пожарищ на месте посадов и городские стены, залитые смолой, закопченные и покрытые толстой наледью от застывшего вара, грязными ледовыми горами громоздившегося у их оснований. Город устоял, но на погостах еще горели костры, оттаивая промерзшую землю под могильные ямы скудельниц, мычала скотина, большую часть которой надо было забить из-за бескормицы, а черные как грачи посадские растаскивали на пепелищах горелые балки, расчищая места, где только полторы седмицы назад еще стояли их дома. Вид разоренного города, где он княжил столько лет, которому отдал столько сил и заботы, где княжий терем совсем недавно был согрет теплом его семьи и помнил рождение одного за другим детей его, отозвался в душе Мономаха горечью и гневом. Но здравомыслие не оставляло его. Посланные вдогон Всеславу разведчики сообщали, что полоцкий князь, несмотря на взятый полон и скотину, движется быстро, как только может, и уже давно достиг своих пределов. Миновав Копысь и Друцк, где оставил скот и часть полонян, он не свернул на Полоцк, но через Логойск и Лукомль двинулся к Менску. Из этих донесений Мономаху стало очевидно, что надо готовиться не просто к стремительному наезду, для которого хватило бы и Черниговской дружины, но к осаде городов. Впрочем, как ни спешил он к Смоленску, необходимые распоряжения на случай похода в Полоцкую землю Мономах отдать успел, так что на подмогу ему уже двигалось по промерзшим за зиму рекам конное войско, усиленное тремя сотнями половцев-читеевичей. Следом тянулись воловьей тягой обозы со стенобитной приспособой, шли пешие воины черниговского ополчения. Выйдя из Чернигова, они за Любечем пустились по Днепру, круто забрав по нему к восходу и полуночи там, где отдвоился от него Сож, и где встретил их Мономах с дружиной, пополненной смолянами. Днепр привел их к Березине, а уж от той запетляла к Менску звонкая ледяная нить Свислочи. Здесь, в верховьях Птичи, на мыске впадающей в нее Менки, зубатил над валами частоколы старый город дреговических князей, въевшийся в берег, как лошадиная челюсть. Настороженный, чующий нависшую над ним опасность, город притих за двойными стенами укреплений. Посады стояли пустые, покинутые жителями, укрывшимися в городе или в лесных убежищах среди замерзших болот, и только над городскими стенами курились печные дымы. А городские окрестности уже чернели, набухая стекавшимися сюда войсками Мономаха, словно темной кровью, готовой хлынуть и затопить своею яростью улицы и торжища ненавистного города. Смоляне рвались отомстить, и не в силах самого князя было бы остановить их жестокую жажду. Приступ начался, как только прибыл обоз. Менск защищался отчаянно, зная, какая участь его ждет. Менчане жгли осадные пороки, лили черную пузырящуюся смолу на головы осаждающих, не жалея ни камней, ни стрел, ни копий. Но разъяренных воинов Черниговско-Смоленской дружины невозможно было задержать силами человеческого мужества. Упорно и неистово шли они на приступ волна за волною, и потери лишь больше разжигали их гнев. К концу первого дня осады уже повсюду пылала первая стена и ее дубовые укрепления растаскивали вереницами волов, а в проломленные ворота текли все новые и новые воины с высокими осадными лестницами и таранами. Ночь металась над городскими стенами, как обезумевшая рыжая кобылица, вся в сполохах пожаров и горящей смолы, увязая в глубоких лужах размешанного множеством ног талого снега, черной земли и черной крови. Мономах сам руководил осадой, и порою ему как-то странно мнилось, что здесь, под стенами Менска, все еще длится давешний святочный разгул. Так же горели везде костры, суетились люди, нестройные голоса мешали в один гул крики, стоны, брань и молитвы — только вместо козьих харь и вывороченных шкур на головах виднелись стальные шишаки, и пламя растекалось отсветами по забралам и кольчужным рубахам. К утру осаждавшие ворвались в несчастный город, разом пробив все трое его ворот. Теснясь на малом городище, где уж и не размахнуться было в полную силу мечом, они порубили всех оставшихся в живых мужчин, а всех женщин и детей побрали на щиты3. Они искали полоцкого князя, но Всеслава в городе не оказалось, и никто из насмерть перепуганных пленных не мог ничего о нем сказать. Через день вернулись посланные соглядатаи, и с их слов выходило, что Всеслав, получив известие о разорении Менска, заметался по княжеству со своей дружиной, спешно собирая полки и бросая их навстречу войскам Мономаха. Мешавший ему полон он оставил в Логойске и Лукомле, а сам засел со своими полками за крепкими стенами Друцка. Осада Друцка продолжалась неделю. Укрепленный лучше Менска, он успел и основательнее подготовиться к приступу, сам спалив свои посады, окружавшие его с севера, запада и востока. С юга в глубоком русле лежала замерзшая Друть, воды которой чернели и в крепостных рвах, опоясывавших трехсаженные валы окольного городища. Лед на рвах поломали и растопили кострами, и теперь, прежде чем подойти к валам, надо было преодолеть ледяную воду глубиною в две-три сажени. А за окольным городом вздымались на десятисаженную высоту валы детинца, обнесенные крепкими осадными стенами. Первая ярость Мономаховых войск успела уже несколько поутихнуть после того, как в Лукомле и Логойске удалось вернуть большую часть смоленского полона. Но мысль о том, что в стенах Друцка укрепился коварный Всеслав, вновь закалила стальное острие гнева. Только теперь он был темен и холоден, как ледяная вода Друти, безмолвно стынувшая в черных провалах рвов. Город брали неторопливо и основательно — наводили крепкие переправы через рвы, подводили к воротам пороки, день и ночь стучавшие в перетянутые коваными полосами дубовые створы, пока укрывшиеся за щитами и фашинами лучники держали под постоянным обстрелом защитников городских стен. И лишь когда пали ворота, пошли на приступ, быстро заняв окольный город. После еще два дня бились за крепкий детинец, но, наконец, пал и он. Пробираясь среди беспорядочно застроенного детинца, воины обшаривали каждый дом в поисках Всеслава Брячиславича. Но ни князя, ни ближайших воинов его дружины в городе не оказалось, хотя горожане уверяли, что во время осады князь был среди защитников. Однако в последнюю ночь перед падением детинца среди городских стен вдруг раздался призывный волчий вой, который заставил с тревожным изумлением вздрогнуть и осажденных и осаждавших. Черниговцы, стоявшие ближе всех к южным воротам, вспомнили, как ранним утром накануне последнего приступа видели стаю из трех десятков волков, бежавшую по льду Друти прочь от города. Матерый вожак с сивым загривком обернулся вслед обреченному городу и издал последний вой. Столько было в нем злобы и тоски, что воины сочли бы его дурным знаком, но вскоре начался приступ, и толковать было уже некогда. Зато после, когда в разоренном Друцке не оказалось Всеслава, черниговцы уверяли, будто ясно слышали в волчьем вое человечью речь, и некоторые божились даже, что разобрали слова проклятий Мономаху и всем его воинам. Потекли толки о том, что Всеслав Брячиславич давно уж слывет Чародеем, и что десятью годами раньше он точно так же скрылся от войск Изяслава4, покинув Белгород в образе волка. Припомнили и еще много чего, и всюду усталые воины, сидя у костров, приводили на память всякие бывшие с оборотнями случаи. К вечеру того же дня во всем лагере ни у кого не было сомнений, что сивый вожак был именно Всеслав во главе дружины своих воинов-оборотней. Все были убеждены, что проклятый Чародей снова скрылся от справедливой кары с помощью известного ему волхвования. II Расползшиеся по войску перетолки повергли князя Владимира Всеволодовича в раздумья. Сидя в своем шатре перед походным столиком, на котором стояли резанные из рыбьего зуба шахматы5, князь неторопливо переставлял фигуры лишь ему понятной партии. В этой игре государей он сейчас играл с прошлым, и ходы подсказывали воспоминания, которые надо было заново осмыслить, выстроив в четкую картину расстановки сил на черно-белом поле. Шахматы, что стояли сейчас пред ним, привезла Гита Гаральдовна6 с Вританийских островов и уже после замужества подарила ему. Должно быть, безвестный мастер из норвежской колонии в Дублине или в Денло7 резал когда-то эти затейливые вещицы для знатного ярла или конунга. Король и королева были одеты в скрепленные цепями плащи. Рядом с ними стояло по епископу в двойных латинских тиарах, дальше два резных берсерка в ярости грызли свои щиты, а на крайних клетках всадники поднимали копья. Пешки в норманнских шлемах наполовину обнажали мечи, заявляя о своей готовности без страха и сомнения вступить в любую битву. Владимир Всеволодович задумчиво коснулся рукой короля с королевой. У бородатого короля при бедре виднелся каролингский меч, королева держала в одной руке короткий кинжал, в другой — лилию. Память уводила князя все дальше, в те времена, когда прадед его, Владимир Святой, был еще молод. Ведь именно тогда завязывались сложные ходы нынешней игры, заканчивать которую выпало ему, Мономаху. * * * Когда-то, даже прежде Рюрика, варяги взяли власть в племени кривичей — кто держал Трубеж, тот владел Путем Серебра. Уже тогда сидели в Паллтесъюборге варяжские князья, и находчики из-за моря правили старым Полтеском кривичей8. Тогда Владимир был еще совсем юн и жил в Новгороде, во всем слушаясь своего дядьку. Его воспитатель Добрыня посватал за него дочь полоцкого князя Рогволода, Рогнеду, прежде уже сосватанную за Владимирова брата Ярополка. Гордая княжна заявила, что не хочет идти за «робичича», презрительно напоминая послам, что и сами они служат сыну рабыни. Снести такой позор было нельзя, и войска Добрыни и Владимира взяли Полоцк. Гордая Рогнеда была насилована на глазах отца, убитого после того. Так одно дерзкое слово заносчивой варяжки разрушило княжество и погубило властительный род. Рогнеда стала женой Владимиру, родив ему несколько детей — в том числе Изяслава и Ярослава. Быть может, Рогнеда, смирившись, стала бы севшему на киевский престол Владимиру доброй княгиней — советчицей в делах и зоркой хозяйкой в доме, откуда, как известно, нередко растут злодейские ковы и лихие умыслы против хозяина. Ради того, чтобы сделаться властительницей в огромном государстве, грозившем на юге могучей Византии, на западе — ляхам и чехам, а на востоке недавно сокрушившем царство хазар, можно было постараться забыть прежние жгучие обиды. Но Владимир не мог удовольствоваться одной женщиной, он быстро завел себе других жен и наложниц, перестав обращать внимание на Рогнеду. С этим смириться она уже не могла. Целыми днями сидела она над рукодельем в своей светелке, обиженная невниманием Владимира, или принималась вымещать злость на других обитательницах женской половины дома, пользуясь правами старшинства. Всего же мучительнее были ночи, особенно те, в которые она слышала смех в княжеской опочивальне или на ложе одной из многочисленных полюбовниц. В такие часы она сама не знала, чего хотела бы больше — любви князя или его смерти. И чем дольше продолжалось это, чем громче начинали перешептываться и посмеиваться у нее за спиной сознающие превосходство молодости над родовитостью, тем горше и темнее становились в душе ее ненависть и отчаянье, как перезревший в колоде мед. И вот однажды он пришел к ней поздним вечером, хмельной и ласковый, и будто не видел, что не был с нею больше года. Да и видел ли вправду, что это именно она — Рогнеда, или просто случаем довелось войти именно к ней? Он уснул на смятом ложе, так ни разу и не назвав ее по имени, а она все не могла заснуть. С закаменевшим лицом она лежала подле его ненавистно-жаркого тела и понимала, что сейчас — самый подходящий случай для того, на что она решилась. Наконец, стряхнув оцепененье, она тихо повернулась, достала с висевшего рядом пояса нож, и вгляделась в смутно громоздившуюся в полутьме фигуру, чтобы, ударив наверняка, убить его сонного. Она уже примерилась, вдохнула полной грудью и занесла руку, готовую вонзить по костяную рукоять новгородский клинок в обрывистую ложбинку под левым ребром, где натянулась колеблемая дыханием кожа. Но может вздох, на выдохе которого должна была оборваться его жизнь, может быть чутье на опасность, не оставляющее воина и во сне, а может быть некие другие силы, что хранили его для будущих дел — неведомо уже, что было тому причиной, но только в тот самый миг князь проснулся. Прежде чем сам он успел понять происходящее, рука его крепко схватила запястье Рогнеды и сжала так, что нож выпал из побелевших пальцев, скользнул по меховой полости и покатился во тьму. Тут только князь вгляделся в ее лицо и понял то, чего не хотел понять все эти годы. Словно в открытой книге прочел он в нем память всех минувших лет и чувств, что горькими складками застыли у губ и в глазных полукружьях. Молча накинул он рубаху, обулся и ушел, не взглянув более на княгиню. Но сердце его смутилось, и темная дума тяготила и занимала его ум, доколе не понял он, что покоя не будет до тех пор, пока жива Рогнеда. Рассудив, что лучше всего будет убить ее самому тайно, вечером третьего дня он послал сказать ей, чтобы она надела лучшие одежды и ждала мужа в своей спальне. Рогнеде не трудно было догадаться, что за честь решил оказать ей князь своим приходом. Понимая, что ей не пережить грядущей ночи, княгиня решилась на крайность. Потому, когда вечером при свете масляных светильников раскрылась дверь в ее опочивальню и князь тихо приблизился к ней, она была спокойна и даже надменна, хотя дыхание лишь едва поднимало грудь, а бледность лица скрывали тени головного убруса и височных колец. Князь молча глядел на нее, держа руку на перевязи с мечом, а она, не отрываясь, снизу вверх смотрела глаза в глаза. Однако прежде чем князь успел что-либо сделать, за спиной у него раздался шорох, заставивший его резко отпрянуть назад, едва не опрокинув ложе. Из-за дверного полога опочивальни вышел Изяслав — ему было не более десяти, он был бледен, и в руках его был, пожалуй, слишком тяжелый еще для него меч. Владимир недоуменно смотрел на старшего сына, но тот не отвел взгляда и кратко сказал по-варяжски: «Ты здесь не один!» Владимир глянул на Рогнеду, опустившую на сей раз взгляд вниз, усмехнулся и, не сказав ни слова, вышел из опочивальни. Рогнеда осталась жить, и даже родила Владимиру еще детей. Но старшего своего сына князь с тех пор как-то особенно выделял среди прочих. При виде его во взгляде князя мелькало порою недоумение, словно он и годы спустя все еще удивлялся поступку сына, и в отношении его к первенцу с некой уважительной опаской мешалось отчуждение. Он построил в его честь город Изяславль, а после посадил княжить в Полоцке. Но по смерти Владимира в Киеве в обход старшего брата сел княжить Ярослав. Изяслав не боролся с братом за стол. Сила была на стороне Ярослава, а Изяслав отцовою волей уже тогда был изгой. Ярослав установил новый порядок наследования стола, и дети Изяслава навсегда стали изгоями, лишившись прав на киевское княжение9. Так обида между Киевом и Полоцком разделила родственных друг другу князей. Полоцким князьям трудно было смириться с таким исходом. По смерти Изяслава борьбу с Ярославом продолжил Брячислав, который даже похитил на время его жену, шведскую принцессу Ингигерду. От него ненависть к Ярославичам передалась единственному наследнику полоцкого князя — Всеславу. * * * Владимир Всеволодович продолжал переставлять на доске фигуры. Пешки с той и с другой стороны продвигались вперед, и некоторые из них уже оставили поле. Темный всадник угрожал белой королеве, но ее защищал епископ, и тому пришлось отступить, а потом он и сам попал под удар всадника с белой стороны. Немного поразмыслив, Мономах взялся за фигурку темного берсерка и рука его ненадолго задержалась в нерешительности над доской, словно оценивая вес фигуры и пытаясь ощутить таящуюся в ее костяной сердцевине волю… * * * Годы старили Брячислава, но ни один из них все не приносил ему наследника его ненависти. Князь строил обетные храмы, княгиня ходила то к старцам, то к лекарям, однако так и не могла сделаться непраздной. Когда тоска ее стала невыносимой, тогда-то и появился у ворот княжьего терема старик-волхв. Он был стар, сед, утомлен, и по виду ничем не отличался от простого жителя лесной кривической или чудской деревни. Плечи его покрывала вытертая волчья шкура, кожаные поршни были в дорожной пыли. Он сидел там, где обычно располагались ждущие княжьего суда селяне или надеющиеся на милостыню странники, глаза его были прикрыты — казалось, он дремал. Княгиня послала ему с отроком хлеба, сыра и ковш браги. Старик попросил слугу подождать, слепил из хлебного мякиша куклу и велел отнести обратно княгине. Вскоре тот вернулся и пригласил чудного гостя пройти в горницу, где уже ждала хозяйка с хлебной куклой в руках. Глаза ее полнились слезами, которые она едва могла сдержать. Несколько минут гость так пристально всматривался в нее, будто и не княгиня она была вовсе и ему, простому поселянину, позволительна такая дерзость. Под взглядом этим княгиня вдруг и сама ощутила, что не княгиня она, и даже не она это, а какая-то иная женщина. И даже не женщину, казалось, высматривал в ней его взгляд, а дикую землю, которую по весне надо выжечь от леса и очистить от валунов. Или реку, что бьется в камнях и затихает в чащобах, разливаясь в старицы и озерца, где плещет рыба, гнездится утка и на водопой приходят тяжелый лесной вепрь и задумчивый лось. Там часами смотрится в карие воды рыбак с костяной острогой и охотник таится с рогатиной и луком среди камыша и валежника. Так, без всякой мысли, как лес и река, сидела перед своим гостем княгиня, покуда он не спросил у нее таким внезапно близким голосом, что она невольно встрепенулась, как поднятая в лет с гнездовья кряква: — Так ты хочешь сына, княгиня? Она ответила молчаливым кивком, и он, обернувшись к стоявшему при дверях отроку, повелительно бросил: — Сходи-ка позови сюда князя! Князь слушал волхва, хмуря брови и глядя в тесовый пол. Он мог бы бросить старика в поруб или просто приказать гридням зарубить его на заднем дворе, где забивают скотину. Но даже мысли такой не приходило в его голову. Волхв говорил властно и строго, и голос его был памятью влажной земли и ночных плясок на пахнущих смятым разнотравьем лугах и лесных полянах. Этот голос привык говорить с травами и камнями, ветрами и водами, богами и духами, и князь с княгиней не находили в себе сил перечить его сумрачной власти. — Князь! Зачем оставили вы землю свою вдовою? Зачем осиротили ее и нас? Отчего больше не любите вы, князья, землю свою? Вы ушли от нее, оставили нам лишь того мертвого грека, которому поклонился дед твой Владимир в Киеве! Земля не рожает от мертвого, висящего на кресте! Он чужой ей, из дальней земли! Пусть ваш новый бог живет в земле греков — там его земля, она будет слушать его! Но наша земля ждет вас, князей своих! Князья с княгинями приходили на луга и пашни, и там жены ваши получали свою силу от земли, а земля получала свою силу от вас, князей. Разве ты забыл об этом? Ты поклонился Распятому греку вслед за твоим отцом, но он, когда был молод, еще любил свою землю. Разве он не говорил тебе этого? А я еще помню, как мать твоя плясала в русальную ночь на лугах за Полотью! Если хочешь, чтобы жена родила тебе сына, прежде сам отдай твою силу земле! Приходи через три дня в те же луга за Полотью, что в двух верстах выше города у Ярилиной рощи! Приходи с княгиней, твоя земля ждет тебя там же, где буду и я! Старый волхв кончил свои речи, укутался по глаза в залысившуюся волчью шкуру и тенью скользнул за дверь, не дожидаясь ответа. Князь все стоял, глядя в пол, как в мороке, княгиня нянчила в ладонях хлебную куклу. Наконец он вздрогнул, будто проснувшись, глянул на жену и так же, не сказав ни слова, вышел прочь. * * * Спустя три дня княгиня вышла под вечер одна через калитку заднего двора загородного княжеского дома на Белтичье, кутаясь в простой бурый плащ. Здесь ее уже ждал возок-двуколка, правил которым сам Брячислав, тоже одетый в одежду скромного поселянина. Княгиня села в возок, и они тронулись в путь, держась невдалеке от городских стен. Встречные в сумерках принимали их не более чем за окрестных селян, задержавшихся на городском торгу. Они миновали Витебские ворота, доехали до Усвятских и здесь свернули на Усвятскую дорогу, бежавшую первое время берегами Полоты. Верстах в двух от города они поворотили к берегу. Здесь среди прибрежных плакунов их ожидал в лодке молчаливый косматый чудин. Он перевез их на другой берег реки, где дремал в ожидании столь же сумрачный провожатый, а сам вернулся караулить возок и стреноженную лошадь. Брячислав шагал за проводником по едва приметной тропке с тою же молчаливой решимостью, в которой он пребывал с самого ухода старого волхва. Княгиню же все больше одолевала какая-то неясная истома. То ее петлею захватывали тревожные предчувствия, пригибая к земле с такой силой, что ей казалось, будто на шее у нее ярмо и сама она едва бредет по рыхлому полю, которое ее заставили пахать. Сердце в груди делалось тяжелым и чужим, ноги слабели, и каждый шаг она делала словно в раскрывшуюся впереди черную пустоту внезапного провала. То вдруг от сердца по всему телу бежала сладкая волна тревожной радости, и будущее манило скорым исполнением давних чаяний и надежд, доводя до головокружения. Но где-то в глубине этой радости рождались страх и стыд, разрастались в душе, и снова все в княгине трепетало испугом. Чем дальше они шли, тем мучительней становилось ожидание, сладость и тревога рвали душу и тело пополам. Шли лугами, потом орешником, за которым темнел в зоревом небе лес. Часть пути прошли густой чащей, почти черной от старых, в сединах лишайника елей. Спустились в ложбину, и здесь стало совсем темно, росла высокая папороть и где-то сбоку невидимый журчал лесной ручей. Княгине подумалось, что для урочища сумрачных древних богов здесь самое место. Но вскоре ложбина кончилась, лес стал светлеть, рассыпавшись опушками с редкими дубами и березами, и они вновь оказались в лугах. В гаснущем небе все еще с писком метались стрижи, над высокими влажными травами колыхалась роями мошка. Княгиня оглянулась. Сзади чернелся ельник, спускаясь к лугам по высокому склону, который когда-то, наверное, был берегом ускользнувшей далеко в сторону реки. И слева и справа лес тянулся густыми лещинами до самой Полоты, а между ними, как в чаше, лежал луг. Ручей, ложбина которого вывела их на это место, делил его пополам и скрывался в островке древней дубравы, росшей на речном берегу. По другому берегу вплотную к самой воде подходил бор с густым подлеском, скрывая речную луку от Усвятской дороги, что забирала все дальше к югу от полотских берегов. Одинокая дубрава, по всему, и была древней Ярилиной рощей. В середине ее лежал с незапамятных времен невесть как очутившийся здесь большой камень с глубокой выщербиной, в которой всегда, как в ковше, стояла темная задумчивая вода. Перун гонял здесь Велеса, и в гневе ударил в камень, желая утолить жажду в горячке преследования. С тех пор, как говорили, камень сам выдавливал из себя «вечную воду». Рядом с камнем колечком свился в маленькую заводь ручей, прежде чем вытечь в Полоть, а над ним стоял кряжистый неохватный дуб. Почерненные временем, торчали из него клыки огромных секачей, каких теперь можно было встретить лишь в самых глухих чащобах, а на каждой ветке виднелись подвязанные приношения: шкурки, отрезы полотна и даже дорогих заморских тканей — многие совсем обветшали, иные были поновей или совсем еще свежие. Чем ближе подходили к роще князь с княгиней, тем яснее виднелись в глубине ее отсветы огня, и громче звучала одинокая свирелка. Празднество уже шло, но еще не набрало полную силу. Совсем смерклось, среди деревьев слышны были приглушенные голоса, мелькали чьи-то неясные движущиеся очертания. Провожатый, тихо ступая хорошо знакомым ему путем в густой тени раскидистых веток, вывел их к поляне, где рос священный дуб и лежал Перунов камень. Посреди горел большой костер, неподалеку от которого волынщик дудел в свою козу, пяткой отбивая ритм. Вся поляна полнилась народом, но в сумерках не различить было лиц, пока не падал на них отсвет костра. Все словно ожидали какого-то знака, некоторые из женщин молча пританцовывали, не сходя при этом со своего места. В стороне, близ дуба, стоял давешний старик-волхв с двумя молодыми подручными. Руки его были скрещены на груди, голова опущена, плечи закутаны в волчью шкуру. Подведя князя с княгиней к огню, их молчаливый проводник, скользнув куда-то в сторону, смешался с толпою. Оказавшись в круге мечущегося света, княгиня замерла, невольно прижимаясь к груди мужа. Ей казалось, что все здесь смотрят только на них, и, несмотря на тепло от огня, все ее тело сотрясал тревожный холодный озноб. Она боялась поднять глаза, но и без того ощущала направленные на них с князем испытующие взгляды, и совсем растерялась от страха перед этой толпой и чем-то странным и неведомым, что должно было здесь с ней случиться. Старый волхв встрепенулся, словно выпав из своего забытья, подал какой-то знак, и тотчас все кругом оживилось. Среди народа, что кругами толпился у костра, показались девки и бабы с берестяными кубками в руках, и принялись каждого потчевать брагой, разливаемой из припасенных в тени дубов мехов и кадок. Волхв протянул руку, и один из его подручных вложил в нее большой турий рог, окованный серебром с тянувшейся по нему черной перевязью рун. По-волчьи сутулясь, проворно метнулся он со своего места и через миг уже стоял перед князем и княгиней, протягивая им рог, до краев наполненный жертвенной брагой. Тревожно поглядывая друг на друга поверх серебряного ободка, они попеременно осушили рог, трижды передавая один другому из рук в руки. Согретая брагою кровь бросилась в лицо, застучала в висках, и тело сразу ощутило жар костра, которого они словно бы не замечали прежде в своей растерянности и тревоге. Когда собравшиеся под радостные крики опорожнили принесенные кубки, волхв снова подал знак рукой, и опять смолкли все, кроме волынщика, который еще истовее принялся раздувать мех козы, притоптывая в такт, да еще взялся за бубен один из подручных волхва, и под его рукою запела натянутая на обруч кожа. Лицо старого кудесника скрыла наброшенная сверху волчья голова от висевшей за плечами шкуры, и его глаза блестели сквозь прорези маски. Мелко семеня обутыми в серые меховые пимы ногами, он медленно двинулся вокруг костра, и княгиня не сразу поняла, что так начался какой-то странный, невиданный ею прежде танец. Мерно гудел бубен, захлебывалась дуда, а посреди поляны вьюгой вилась серая волчья шкура, и княгине чудилось, что это живой волк. Он то плавно кружился, крадучись и играя с развевающимся сзади хвостом, то вдруг начинал метаться, будто рыская из стороны в сторону в поисках добычи, то припадая, почти стелился по земле, то, вытягиваясь в прыжке, бросался вверх и вперед и, приземлившись, снова кружился в осторожной волчьей побежке. Танец кудесника завораживал, и княгиня неотрывно следила за ним со страхом и восторгом, чувствуя, что и в ней самой уже живет какая-то забытая сила, в которой есть священная власть над лесом, водой и текущими по небу облаками. Бубен пел все жестче и быстрее, едва поспевал за ним гнусавый гудок, прерывисто хрипел и тужился низкий подгудок, а старик так самозабвенно кружил в своем танце, что будто летал над поляной, не касаясь ногами потревоженных трав. Резко поперхнувшись, умолкла выдохшаяся дуда, следом за ней, раскатившись дробным грохотом, смолк бубен. Старик вытянулся к небу и, запрокинув голову в оскаленной маске, зашелся протяжным призывным волчьим воем. Потрясенные, все стояли кругом недвижно, не проронив и звука, а затем разом закричали от восторга. Закружились трещотки, нестройно бухнули бубны, волынки, спотыкаясь, загудели, пытаясь попасть в такт. Часто дыша высоко заходящейся грудью, старик вновь махнул рукой, и снова всех начали обносить ковшами с брагой. Прихрамывая, волхв подошел к князю с княгиней. В руках у него был все тот же рог, который он протягивал жилистой рукой с набрякшими синими венами. Делая большие глотки, княгиня пила, не сводя глаз с лица кудесника, на котором, дрожа и скатываясь, висли тяжелые крупные капли пота. На этот раз в роге была не брага, а пьянящий мед с какими-то вязкими горьковатыми травами. Все вдруг поплыло куда-то в глазах княгини, когда она, проглотив последние капли, отдала волхву рог — и так это было неожиданно, что даже вскрикнула она и пошатнулась. Поляна, сделав круг у ее головы, снова оказалась на своем месте, а сердце в груди сорвало теплым ветром, словно легкий листок с ветки, и унесло, закружило куда-то вдаль, вместе с нависшим на нем страхом. Так легко и безразлично стало ей, что она рассмеялась, чуя стучащую в жилах, рвущуюся наружу беспокойную силу. Музыка сделалась будто бы ближе, яснее, и княгиня вдруг отчетливо увидала, что эта музыка ― словно лес. Голоса волынок тянулись ввысь, как стволы деревьев, с удара на удар бубна можно было прыгать, как с кочки на кочку, и захотелось убежать в нее, скрыться среди шорохов трещоток и медных тарелочек, звенящих, как листва в лунном свете. Волхв протянул руку и сорвал с княгини ее бурый плащ. Брячислав с удивлением увидел, что под плащом на ней одета лишь широкая багряная рубаха без пояса, с вышитыми золотой битью оплечьем и рукавами, под которыми звенят в несколько рядов витые браслеты его прабабки, матери Рогнеды. «Танцуй, княгиня, танцуй!» ― громко и повелительно крикнул волхв, и княгиня, запрокинув над головой руки в браслетах, сорвалась с места, будто только и ждала этого повеления. Она прошла по поляне, как огненный сполох, так что Брячиславу показалось, что это костер разделился надвое и бросился полыхать из конца в конец под нависшими ветвями дубов. Ноги ее переступали то плавно, то дробно, руки заголились, и браслеты в золотых отсветах костра казались двумя пылающими змеями, что, свиваясь и развиваясь, бешено и жадно рвутся к дрожащей на груди гривне. Откуда-то снизу по хребту Брячислава побежала вверх темная и терпкая волна, разливаясь во всю грудь, и имя ей было ― желание. Ничего уже не видел он пред собою, но только лишь то, как в яростном исступлении пляски трепещет, словно пламя на ветру, багряная рубаха. Все быстрее и безумнее вершилось ее кружение, и казалось, вот-вот уже вцепятся в золотую гривну огненные змеи, и ― такое гибкое! ― колыхалось опьяненное пляской тело княгини. А под дубом хрипел в гневе и страхе спутанный по ногам могучий лесной вепрь, и волхв, снова надев на голову волчью маску, медленно тянул из-за пояса длинный мерцающий клинок. Дернулся щетинистой мордой и затих кабан, в криках и гудении коз и бубнов потонул его предсмертный визг. И когда обессиленные танцовщицы, задыхаясь, остановили пляску, когда смолкли голоса и гул, снова стоял с рогом в руках старый кудесник, а князь Брячислав все еще ничего не видел, кроме своей княгини и ее широко раскрытых глаз, в которых блуждали отсветы огня и неостывшая память безумия. Рубаха ее была насквозь мокра от пота, по телу шла мелкая дрожь. Волхв протянул им рог, и на этот раз в нем исходила паром еще живая соленая на вкус кровь. Кубок за кубком наполнялся хлеставшей из перерезанного горла кабаньей кровью и отдавался жадным рукам, пока каждый не пригубил ее и пока не стекли последние капли, напитав темную лесную землю. Тогда ударил в ладони старик и крикнул всем: «В луга! Бегите в луга! Благословите землю и благословитесь от нее! Отдайте свою силу земле, и она вернет ее вам и вашим женам!» Он накинул волчьи шкуры на плечи князя и княгини, повернул их и слегка толкнул в спины прочь от священного дуба. Держась за руки, они вышли в луга, куда уже устремился и весь народ. Тут и там вспыхивали костры, слышались песни, смех, на ветвях раскачивались качели. Князь бросил в траву плащи и шкуры, и вновь терпкая волна желания дымкой заволокла глаза, и никогда еще не была она яростней и слаще, даже в юности. Утро было пасмурным, но теплым. Трава обильно вспотела росой, шкуры и плащи промокли внутри и снаружи. По лугу здесь и там дымились потухшие кострища, синеватый дым, прядками вплетаясь в седые космы тумана, завиваясь, медленно тек над водой. Княгиня проснулась позже князя. Брячислав, уже одетый, молча сидел спиной к ней и смотрел, как сквозь таявший белый морок неторопливо проступала темная гладь реки. Княгиня выпуталась из волглых шкур и встала, кутаясь в отяжелевший сырой плащ. Вдвоем они молча двинулись к Ярилиной роще, осторожно обходя спавшие в траве пары. На душе было как-то смутно, во рту все еще стоял привкус крови. Ни князю, ни княгине не хотелось говорить о прошедшей ночи, они словно стыдились друг друга, и память была тягостной, как похмелье. Старого волхва нигде не было видно, как и его молодых подручных. Зато на поляне нашелся вчерашний провожатый, все такой же бессловесный, словно глухонемой. Косматый чудин переправил их на другую сторону, скромный возок и неброская лошаденка довезли до дома на Белтичье, на правый берег Двины. За весь путь никто не проронил ни слова. Дома в опочивальне ждали их висевшие над изголовьем ложа нательные кресты, оставленные здесь вчера вечером перед отъездом к Полоти. Надев крест, Брячислав будто сразу почувствовал себя спокойней, разошлась сумрачная глубокая складка меж бровями ― жизнь опять входила в привычное русло, миновав неожиданный и бурный перекат. О прошлом безумье вспоминать не хотелось. Княгиня тоже избегала говорить о случившемся. Но с того утра она несла в себе тихую, все разраставшуюся радость, поскольку знала, что зачала и что в ней уже зреет новая жизнь. * * * В марте, как и ожидалось, княгиня благополучно разрешилась от бремени. Все девять месяцев перед тем дом был полон невысказанного счастья ожидания. Даже буйный нрав Брячислава будто смягчился, и он укрощал свой тяжелый стремительный шаг, проходя мимо покоев княгини. Радость плодоношения омрачалась для княгини лишь время от времени тревожившими ее ночными страхами, о которых она избегала говорить мужу. По ночам ей порою виделся большой сивый волк. Он прокрадывался к ней в спальню, становился передней лапой ей на грудь, подобрав другую лапу, и она совсем близко видела его морду, его глубокие глаза, но не могла ни крикнуть, ни пошевелиться, сдавленная тяжестью нависшего над ней зверя. А волк будто всматривался в нее, вернее, куда-то вглубь нее, где рос ото дня ко дню ее ребенок. Потом волк уходил, княгиня просыпалась и шумно дышала, жадно хватая воздух ртом, словно вынырнув с глубины. Потом она успокаивалась и засыпала, но сон был тяжек и смутен, и в нем она все время пыталась убежать от волка, которого не видела, но тень его давящей тучей ощущала у себя за спиной. Она переживала, что все эти ночные приступы могут сказаться на ребенке, но он родился розовый и здоровенький, и лишь на груди при купании заметили маленькое красное родимое пятно. Княгиня встревожилась, вспомнив, что именно на этом месте сама она ощущала по ночам удушливое прикосновение волчьей лапы. Тревога ее оказалась не напрасной ― к сороковому дню, когда пристала пора крестить младенца, на его груди уже четко был виден волчий четырехпалый след, и такой же точно пылал красной меткой на нежной головке. По этой причине крестины пришлось совершать не в соборе, пышно и с множеством приглашенной родни, знатных людей и дружины, как это пристало бы наследнику полоцкого стола, а в домовой церкви княжеского терема, с одними лишь крестными. Всем прочим было объявлено, что младенец слегка застудился, и княгиня, опасаясь за его здоровье, решила избежать многолюдья. Дружину щедро одарили кольцами, княжьи тиуны во здравие новокрещенного княжича без разбору потчевали и крещеных и нехристей пивом и хлебами и раздавали серебро. Младенец, названный по желанию отца Всеславом, плакал и бился все время, пока совершалось над ним Таинство, и ни мать, никто другой не в силах были его унять. Епископ, читая над ним молитвы чина оглашения, только скорбно качал головой и поджимал губы. Но когда во время отречения от Сатаны плач ребенка перешел в ясно различимый волчий вой, Владыка побледнел и стал часто креститься, с подозрением поглядывая на перепуганных князя и княгиню. Когда же он помазывал дитя освященным елеем перед тем, как погрузить его в святую купель, вглядевшись, он заприметил тот самый волчий следок, из-за которого и пришлось отказаться от приглашения многих гостей. Тут уж подозрения Владыки сделались еще основательней. Поэтому после угощения по случаю крестин, на котором и князь и княгиня были грустны, молчаливы и почти не притронулись к богатым и обильным брашнам, Владыка приступил к ним с расспросами, увещевая открыть ему все на духу. Пришлось во всем открыться. Владыка положил на грешников епитимью и изрек такие слова, задумчиво глядя на измученного минувшими событиями младенца: «Для тяжких страданий попустил Господь прийти ему в этот мир. Врага своего он будет всегда носить в себе самом, и не будет ему покоя, если только не освободит его Христос!» На этом волнения не кончились. Под вечер следующего дня вновь появился в княжьем тереме старый волхв. Стража не хотела пускать его, но он добился своего и, стоя перед князем и княгиней, принялся грозно выговаривать: ― Зачем, князь, посвятил ты своего сына Распятому греку? Не боги ли наши дали тебе его? Знай, что и сам он должен был сделаться богом, и много песен воспели бы люди в его честь! Не слабее Распятого был бы он, и сокрушил бы силу его и в своей земле, и во всей Руси, потому что боги судили ему сесть на столе Киева! Но сам ты, князь, своими руками отверг его судьбу и лишил пророчества силы и истины! Он пойдет тем путем, что начертан ему, но теперь Распятый будет стоять на всех его дорогах! И всегда бог, каким он есть по праву рожденья, будет бороться в нем с силой Умершего на кресте, и много сил заберет в нем эта борьба, и мало он успеет ― меньше, чем прорекли о нем боги! Князь слушал волхва, едва сдерживая гнев, крепко вцепившись в пояс побелевшими пальцами. Он обернулся к княгине и отрывисто бросил: ― Неси сюда княжича! Княгиня посмотрела на него с мольбой и сомнением, но перечить не решилась и бережно принесла в горницу дитя. Князь распахнул пеленки, оголил грудь сына и гневно спросил у волхва, указывая на четкий багровый след: ― Что это за знак? Как жить ему с ним? Волхв ничуть не смутился и спокойно отвечал, словно ожидал именно такого вопроса: ― Это знак его божества! Боги дали ему силу волка. Негоже будет, чтобы все видали мету его дара. На, возьми вот это! С этими словами волхв достал из пазухи науз и протянул его княгине: ― Прикрой следок-то! Князь недоверчиво глянул и спросил: ― Что это? ― Науз. В нем ― сила богов! Не должно снимать его никогда. Если снимете науз ― ваш сын умрет лютой смертью! Не дожидаясь оторопелой княгини, волхв сам ловко нацепил науз на младенца, прикрыв пылавшее пятнышко волчьего следа. Князь глядел на него с бессильной ненавистью и тоскою. ― Он сложен в несколько раз, ― продолжал свои речи волхв, ― как будет дитя подрастать, разворачивайте, и пусть прикрывает божью мету! ― Ах, князь, князь! ― качал он укоризненно головой. ― Лжете вы с княгинею богам земли своей, и сами заплатите цену своей неверности! Вновь, как и прежде, укутался волхв сивою шкурой, будто пологом сумерек, и выскользнул из горницы, не глядя более на князя с княгиней, томных от слов его тягостного пророчества. * * * Дальше, дальше текли думы князя Владимира Всеволодовича, ибо в памяти прошлого тщился он найти отгадку настоящего своего положения, и слишком много фигур еще должны были сыграть свою роль на черно-белом поле. Теперь помыслы Мономаха неотступно следили за фигурой темного берсерка, и память пыталась предугадать его будущие ходы… III Несмотря на все темные пророчества, юный княжич благополучно подрастал в родном Полоцке. Отец его слыл сильным князем, вотчиной своей владел по праву, и никто не покушался на его стол. Княжич был здоров и силен телом, ловок, красив лицом. Портила его только привычка несколько сутулиться и по-волчьи вбирать голову в плечи, так что и поворачивался он обычно, как волк ― всем корпусом, а не одной шеей. Лишь однажды задал он родителям сильного переполоха, будучи едва ли лет пяти. С полудня отправился он гулять на двор, а к вечеру его никак не смогли дозваться. Бросились на поиски ― но где там, не было и следа! Князь с княгиней чуть не решились ума, отыскивая везде свое чадо. Лишь на пятый день привезли его охотники, что ловили зверя аж за самой Оболью. Они сказывали, что сыскали его случаем в волчьем логове, и дивились, что волки не сделали ему никакого худа. Им и в разум не вошло, что это может быть княжич, и только когда прибыли они в Полоцк и прослышали о пропаже, подумалось им смеха ради показать его княжьим людям. Княгиня плакала над любимым сыном, умоляя более никогда не пропадать, не сказавшись, и не ходить одному в лес. Княжич смотрел на нее во все глаза, но ничего не отвечал. Впрочем, больше такого с ним не случалось. Лес он любил, нисколько не боялся оставаться там и в одиночку, и когда подрос, то много времени посвящал охоте. Единственная при сем была в нем странность: сам он никогда не охотился на волка, и не терпел, когда их убивали при нем, пусть даже и случайно. При виде убитого зверя он всегда приходил в бешенство. Отец его Брячислав скончался в 1044 году, еще при жизни Ярослава. Мать-княгиня затворилась в монастыре, замаливая безумства молодости, и Всеслав единоправно утвердился на отцовом столе. Он по-первости не стал ничего менять в заведенных отцом порядках, оставил всех прежних доверенных людей на своих местах, и все успокоились, решив, что в делах управления ждать от него подвохов и глупостей не приходится. Все приглядывались, помня темный шепоток, что с младенчества всегда тихонько сопровождал имя молодого князя. Но тот был осторожен, вкрадчив и ладить пытался со всеми. Как и положено христианскому князю, он строил новые храмы, давая деньги из казны, хотя сам заметной ревности о вере не проявлял, выстаивая службы лишь в великие праздники, а в прочие дни решая дела или охотясь. Опять же не уличен он был в явном нечестии, хоть и велась за ним слава ведуна. Разве что язычники, которых было еще довольно, без помех справляли свои праздники ― правда, не в городах, а в лесных кумирнях, священных рощах и тайных урочищах. Но такой терпимости могла требовать и простая осторожность, тем паче, что и Брячислав не спешил излишней ревностью раздражать своих подданных-язычников. Но было, было нечто волчье в князе Всеславе! Умел он подолгу таиться, умел осторожно выжидать, а потом стремглав бросаться и рвать куски мяса из живой еще плоти. Во всей его повадке чуялась сила вожака, в котором решительность тем опасней, что соединена с осторожностью, а безжалостность ― с коварством и непредсказуемостью. Его любовь к войне и крови удивляла и привычных к сражениям старых рубак, но она же создала ему славу удалого и отчаянного вождя. Эта слава приводила в его дружину все новых бойцов, среди которых было много чуди и вожан10, относившихся к Всеславу с особенным суеверным трепетом. Так, терпеливо выжидая и накапливая мощь, за полтора десятка лет князь Всеслав собрал под свою руку такие силы, с которыми нельзя уже было не считаться. Постепенно сделался он полноправным владыкой своего удела, которого равно трепетали и подданные, и соседи. С одинаковой равнодушной жестокостью он подавлял внутренние смуты, карал должников в своей земле и разорял внезапными нападениями земли сопредельных княжеств. Заветной целью его был стол Киева, которого не допускала ему добиться законным порядком Правда Ярославичей11. Вся надежда его была на воинскую удачу и собственную хитрость. Он вступал в любые союзы, если они сулили поживу, и без раскаяний ломал их, если этого требовала собственная выгода. В 1060 году он в союзе с тремя старшими Ярославичами12 ходил разорять земли степных торков13, откуда вернулся со славой и добычей. Но уже четыре года спустя его войска осадили Псков, пока Ярославичи были заняты борьбой с тмутараканским мятежником Ростиславом14. Город взять ему тогда не удалось, но он удовольствовался тем, что разграбил и выжег его посады, разорил волость и с добычей ушел обратно в свои земли. На следующий год он появился у стен Новгорода так внезапно, что город не успел собраться для сколько-нибудь решительного отпора. Всеслав полонил жителей и скрылся, оставив за спиной опустелые улицы, снесенные ворота и сожженные дворы. Город будто онемел от внезапно свалившегося на него великого бедствия: Всеслав снял и вывез колокола соборной звонницы. Этого ему показалось мало, и он даже поснимал паникадила в церквях ― так далеко зашли его алчность и неразборчивость, удивительные в князе того времени. Такой дерзости Ярославичи спустить ему уже не могли. Объединенное войско Изяслава, Святослава и Всеволода в яростные зимние холода двинулось к Менску и взяло приступом крепость. Князья искали Всеслава, но его не нашлось среди горожан, и войско двинулось дальше в поисках врага. Встреча войск Ярославичей и Всеслава случилась на льду Немиги, и ратники бились почти вслепую, потому что густой снегопад не давал видеть и на вытянутую вперед руку. Тем не менее, сеча была жестокой и кровавой, и белый снег ложился на землю уже красным от разлетавшихся из-под мечей и топоров кровавых брызг. Но когда битва была окончена и победившие воины Ярославичей шли по грязно-бурому от крови льду, добивая оставшихся в живых людей Всеслава и разыскивая его самого, князя вновь не оказалось на поле боя. Вместе с ближней своей дружиной он скрылся в снеговой глуши, и только поземка заметала разбегавшиеся в разные стороны цепочки волчьих следов да слышался в отдалении протяжный, тоскливый и яростный вой. Всеслав сделал то же, что делал и всегда. Он укрылся в одному только ему ведомых схронах и логовах среди непроходных чащоб и болот, пережидал и копил силы. Потом он вновь выполз бы из своих укрытий, чтобы по-волчьи наброситься на врага, когда он меньше всего ожидает того, и снова рвать клыками и оружием добычу, прокладывая путь к заветной цели, указанной еще его отцом. Изяслав Ярославич, князь стольного Киева, слишком хорошо это понимал ― ведь его-то в первую очередь касались честолюбивые замыслы коварного оборотня. Внезапное исчезновение неуловимого Всеслава, темная слава его, как наследника древнего загадочного ведовства, временами смущали старшего из Ярославичей каким-то суеверным страхом. Видимо, этот-то страх и толкнул его на не слишком благовидный поступок. В июле месяце, когда Всеслав уже зализал зимние раны и выбрался из недоступных лесных дебрей, вернувшись в Полоцк, старшие Ярославичи послали к нему переговорщика. Они звали князя встретиться с ними на границе его родовых владений ― за Днепром пониже Копыси. В удостоверение, что не сделают князю ничего худого, Ярославичи целовали крест. Трудно было поверить в наивность столь осторожного всегда Всеслава. Ярославичи мало надеялись, что им удастся заманить хитрого волка в такую простую западню. Тем удивительнее было им услышать, что Всеслав поверил им и с двумя старшими сыновьями-подростками едет на переговоры. Ясное дело, что едва лишь переплыл он Днепр и вошел в поставленный для встречи шатер, как тут же был схвачен, доставлен в Киев и брошен в поруб. Тогда Ярославичам мнилось, что они легко одолели опасного врага и могут отныне спокойно править своими уделами. Но теперь, по прошествии более чем десяти лет, Владимир Всеволодович Мономах, чей отец также участвовал в наивном коварстве своих братьев, склонен был видеть прошедшее по-иному. Шахматная доска лежала пред ним такая же ясная и открытая, как ладонь крестьянина перед гадалкой. И князь Владимир видел, как далеко продумывал Всеслав свои ходы, как жертвовал он пешками, чтобы подбираться к королям, и как непредсказуемы и непонятны были его поступки для остальных игроков, не имевших того же волчьего чутья на опасность и на добычу. Он должен был вновь затаиться, усыпив бдительность врагов, даже если приходилось делать это в холодном и тесном порубе. Ведь и темница не может удержать того, чья сила всегда с ним… * * * Всеслав сидел в узилище, Ярославичи ― на своих престолах, но что-то невозвратное и грозное совершалось уже над Киевом и всей Русской землей. Толки и слухи ходили из дома в дом, тяжкие предчувствия томили неясной угрозой смущенные сердца, и все ото дня ко дню наполнялись ожиданием не то Суда, не то немыслимых бедствий. Каждую ночь в небе сочилась больным багровым светом яркая звезда, как налитое кровью злобное око. Дошло до того, что жители возненавидели ночь, хоть и приносила она прохладу. Всем казалось, что само небо напускает на них сглаз, пялясь сверху кровавой звездой, как одноглазая ведьма. Мычал скот, гоготали гуси, и в народе говорили, что все это не иначе, как к мору или нашествию иноплеменных. Видать, сидевший в киевском порубе князь-волхв был еще и облацегонитель, раз и небо слушалось злой его воли. Скоро уже и день омрачился его мрачным колдовством: солнце скрылось неведомо куда, оставив на небе лишь малый огрызок, не больше молодого месяца. А как-то под вечер рыбачьи сети выволокли на берег Сетомли страшного урода. Рыбари так были напуганы им, что, едва разглядев, забросили обратно в реку со всем уловом и целую седмицу не показывались на берегу. Добиться от них удалось лишь того, что по виду был он как детище, но взамен лица у него оказались срамные уды. Нечего и говорить, что новость эта обошла все досужие уши, угодив напоследок даже в летописи, и лишь укрепляла всеобщее ожидание неминуемых бедствий. Ясное дело, что всем этим событиям должна была найтись какая-то вина, и в поисках виновного народ обратил свои взоры к князю Изяславу. Преподобный старец Антоний Печерский15 прямо сказал, что все это Божий гнев за преступление крестной клятвы, чем вызвал княжью немилость и вынужден был укрыться в Чернигове. Но на всякий роток не накинешь платок ― толки шли, Изяславу припоминались прежние неправости и обиды, и народ готов был смотреть с сочувствием на узника-Всеслава, как еще одну жертву великокняжьего произвола. Что, понятно, весьма на руку было коварному волхву и на что он, похоже, и рассчитывал, так легко предавая себя в руки своих противников. Чем слыть всеобщим врагом, сидя в Полоцке, лучше вызывать у всех сочувствие в Киеве, куда и стремился попасть Всеслав и куда собственными руками доставил его Изяслав, думая, что захватил пленника, на самом же деле открыв сердце города своему недругу. Надо было лишь выждать дальнейших событий, а они не заставили долго себя ждать. Народное ожидание бедствий не было обмануто. Вскоре из Заднепровских степей ринулись на Русь в огромном множестве поганые половцы16. Ярославичи с дружинами вышли им навстречу, но были разбиты на реке Альте. Князья, бежав, затворились по городам, а половцы бросились разорять никем не охраняемые земли. Раздосадованные поражением князей, киевляне подняли мятеж против Изяслава. Предвидя его исход, воеводы князя советовали ему поскорее разделаться с Всеславом, но было уже поздно. Толпа бросилась к темнице, вывела узника на свободу, и Изяслав вынужден был бежать в Польшу. Так исполнилась давняя мечта Всеславова рода и предсказание, сделанное о нем в детстве волхвом. Всеслав сел на золотой стол первого из русских городов. А на доске Мономаха темный берсерк после сложной цепочки задолго продуманных ходов ставил шах белому конунгу. Но, видать, не дано было исполниться в этом мире замыслам древних лесных богов о Всеславе. Препятствовала им иная какая-то Сила, не судившая совершиться их торжеству. Всего семь месяцев правил Киевом чародей Всеслав, едва лишь копьем успев прикоснуться к его золотому престолу. Изяслав вернулся на Русь с войсками польского короля Болеслава17 и шел на Киев, полный решимости отомстить и согнать с княжения дерзкого находчика из полоцких лесов. Киевляне рвались в бой с законным князем, зная, что если он вернется, то бунтовщикам несдобровать. Всеслав возглавил их полки и двинулся навстречу противнику, дойдя до Белгорода. Что здесь случилось с ним ― никому не известно. Может, виной всему была его волчья осторожность, может, волхвованием открылась ему неминуемая погибель, если вступит он в бой с сильными ляхами, может, иной какой умысел ― но только ночью Всеслав бежал из Белгорода со своей полоцкой дружиной. Синяя мгла укрывала их волчье обличье, и молва говорила, будто за ночь достигли они Полоцка, что не по силам ни человеку, ни коню. Изяслав, вернувшись в Киев, казнил немалое число горожан, среди которых много оказалось и невинных, а затем не преминул ополчиться на Всеслава. Поход на Полоцк завершился новым бегством Всеслава, заставившим его вновь кануть неведомо куда. Снова он таился, но неуемный дух, что давно поселился в нем, не мог оставить в покое ни его самого, ни тех, кто не имел сил воспротивиться тому водовороту, в который втягивала их его одержимость. Всего спустя несколько месяцев после исчезновения Всеслав был уже в окрестностях Новгорода, окруженный толпами вожан. Одетые в звериные шкуры, с волчьими мордами на головах, вожане с воем неслись к городским посадам за боготворимым ими Всеславом. Сам князь, в надвинутой на лицо волчьей маске, сквозь прорези пустых глазниц которой по-волчьи сверкали его беспощадные глаза, метался впереди этой дикой орды на своем скакуне, и за его спиной развевалась сивая шкура. На этот раз город успел отбиться, новгородцы посекли множество води, захватив и самого Всеслава. Но дикий князь успел внушить им такой суеверный ужас, что ни у кого не поднялась рука причинить ему какой-либо вред. Отпущенный новгородцами на свободу, князь гордо проехал среди них с остатками своей дружины, так и не сняв волчьей личины, и вся его прямая посадка выражала не смирившееся с поражением презрение. Он и в правду не смирился. Казалось, что норов этого человека был выкован из стали. Каждое очередное поражение, которых немало потерпел он за минувшие годы, только крепче и острее закаляли клинок его ненависти. Сами неудачи словно делали его еще яростнее и сильней, и воины, что обычно ценили в вожде в первую очередь удачу, вновь и вновь собирались под его руку, словно завороженные тем, как непреклонно поднимался он после каждого сокрушительного удара. Был он одержим каким-то священным безумием войны, и за эти годы, похоже, совсем уже отвык от мирной жизни и нисколько не ценил ее. Оружие, леса, походы, охота, дружина ― вот все, чем жива была его душа. Все остальное ему сделалось безразличным. В дорогой одежде спал он у костра, завернувшись в волчью шкуру, и не переменял платья, бывало, месяцами, пока не начинало оно само разваливаться прямо на нем. Кусок плохо прожаренного на костре мяса и ковш воды или браги служили для него достаточной едой, другой он не искал. В людях ценил он лишь доблесть воина, а в воине превыше всего для него были бесстрашие и безжалостность. Так текли его годы, и теперь уж изморозь седины должна была бы остудить беспокойный дух, но он все таился и нападал, волхвовал и строил ковы, лил кровь друзей и врагов, движимый той бешеной силой, что разрушала все, к чему только ни прикасался этот получеловек-полуволк. Теперь на острие его ярости оказался Мономах, как потомок Ярославичей и ближайший к киевскому престолу князь. Ясно, что именно против него начал он плести сложную сеть волхвований и заговоров, и на каждом шагу непредсказуемый Всеслав мог подготовить волчью яму или западню. Поэтому сейчас, после взятия Друцка, князю необходимо было наконец-то перевести дух и спокойно обо всем размыслить, чтобы не дать обмануть себя кажущейся слабости противника. Земля князя Всеслава Брячиславича была изрядно опустошена, войска разбиты, но самого его взять не удалось. Было ясно, что он, как и прежде в таких случаях, укрывается на труднодоступных болотных городищах — природных крепостях, огражденных чащобами и болотами. «Нет никакого смысла гоняться за ним лесными тропами, — рассуждал Мономах, — тем более, с таким большим войском. Прежде чем удастся его найти, в чем нельзя быть уверенным, наступит весна, болота растают, и вся собранная сила завязнет в них бессмысленно и невозвратно, в то время как ловкий оборотень вновь исчезнет в какое-нибудь следующее тайное укрывище, откуда будет снова и снова нападать на растянувшиеся по дорогам, рассыпанные по лесам войска. Да и вообще следует уходить. Нет времени ненадежнее марта. Солнце набирает силу — грянет нежданная оттепель, начнется ледоход на реках, распутица на дорогах, и придется ждать тепла и суши в разоренной враждебной стране. Тяжелый обоз, полон, в котором много женщин и детей — они не смогут двигаться быстро. Дай Бог прежде весеннего беспутья добраться до Смоленска и Чернигова! Воины тоже уже спешат домой. Смолянам надо восстанавливать порушенное хозяйство, готовиться к весеннему севу. Надо делить добычу, оплачивать наемников, выплачивать виру семьям убитых. Самому надо следить за починкой и укреплением стен в городах — князья-изгои могут снова собрать недовольных под свои знамена, не говоря уж о половцах, что повадились по весне, как подрастет трава, делать набеги на Русь». Князь уже давно ускакал бы вперед с малой дружиной, не дожидаясь медлительного обоза, но проклятый оборотень оставался занозой, и так ясно виделось в свете смоленских пожаров, что надо раз и навсегда покончить с его разбойными вылазками. Если вновь оставить его в покое, все повторится, как уже было не раз, — он переждет, скрываясь в глуши, потом выползет на полоцкий стол, и снова примется по-волчьи вырывать из соседей куски живого мяса. Надо было успеть принять решение до того, как войска покинут пределы дреговической земли18. Мономах опять окидывал задумчивым взором стоявшую перед ним шахматную доску. Перевес, кажется, на его стороне, но он ничего не значит: темный берсерк все еще не оставил поле. Ход за ходом неторопливо взвешивал князь в уме всю эту партию, и чем дальше, тем понятнее становились ему путанные, загадочные замыслы Всеслава и то, какими должны быть фигуры, что смогут принести победу в игре. Зажимая в кулак черную бороду и согласно кивая своим мыслям головой, Владимир Всеволодович двигал вперед по доске, навстречу темному конунгу и его затаившемуся берсерку, отполированные до белизны частыми прикосновениями фигурки. Вот шагнул вперед белый всадник, вот сдвинулся со своего места белый берсерк, вот готов к своему ходу белый епископ в двойной тиаре… Надо было только найти их здесь, рядом, раз они уже есть на доске… Нужен был знак, который позволил бы связать воедино шахматную партию и мир за пределами доски. IV Нужный знак не заставил себя долго ждать. Мономах еще сидел в задумчивости, склонив голову над шахматной доскою, когда в его шатер вошел молодой гридня из княжьей дружины — Никита Якунович, по прозвищу Нурман. Князь поднял голову и вопросительно посмотрел на вошедшего. Никита был совсем молод, небольшая светло-русая борода еще только обогнула прямой подбородок, а усы были такие светлые и мягкие, что почти и незаметны над верхней губой. Держаться, тем не менее, Никита всегда старался спокойно и с достоинством, как и пристало воину княжьей дружины, но князь ясно видел, сколько мальчишеского еще есть в нем. Черты лица его были ровные, хоть и мелковатые, а кожа белая и нежная, как у девицы, почти совсем не принимавшая загара, но зато то и дело покрывавшаяся румянцем, говорившим о чувствах больше, чем внешняя непроницаемость черт. Сам Нурман, должно быть, втайне досадовал на это, отчего его светло-серые глаза всегда смотрели прямо и с вызовом, и весь он был ершистый, занозистый, скорый на дерзость, вмиг лишавшую его напускного спокойствия. — Дозволь сказать, княже! Мономах молча кивнул, не сводя взгляда с лица воина. — Вернулись дозорные. — Что говорят? — Ничего нового. Не знают, кого ловить. Людских следов нет, а волчьих-то в лесу и так полно. Можем, говорят, наловить для князя волков, да те ли будут, что надо, — не знаем. Кто-де разберет, который из них полоцкий князь? Губы Никиты скривила презрительная усмешка, и он развел руками. Мономах сощурился на него: — А сам ты что думаешь? — Да трусят они или к бабам своим спешат — навоевались! — Чего же трусить-то? Ухмылка Никиты стала еще шире и презрительней: — Оборотня! Только и разговоров, что о нем! — Что же о нем говорят? — Да уж чего только не врут! Все старые байки растрясли, что еще лесным дедам гнилые пни понашептали! Что, дескать, всегда с этим Всеславом так, и что изловить его никак невозможно, потому-де как его нечистая сила боронит! Мол, и в прошлые разы всегда он волком оборачивался и ускользал, а после с новыми силами опять являлся! — А ты, что же — толкам этим не веришь? В глазах Никиты промелькнуло на миг сомнение — всерьез ли князь говорит это, или шутит над ним — он почти рассмеялся и помотал головой из стороны в сторону: — Да как всему верить, что темный народ говорит?! Лицо Мономаха просветлело от догадки: — Так ты, стало быть, оборотней не боишься? — Чего же бояться? Помню, отец рассказывал, что прадед его, Хальвдан, у Харальда Косматого19 был в дружине берсерком. Тоже все в волчьей шкуре ходил и лют был в бою — кидался, как волк, в самую схватку! Бывало, что прямо зубами вцеплялся врагу в горло. А все равно сгинул — и шкура не помогла. Он ее оставил своему сыну, Ториру, — и того она тоже не спасла. А уж дед мой как покрестился в Царьграде, так про волчью шкуру своего отца и не поминал и себе не искал таких доспехов. Мечу своему верил да Богу! — Никита похлопал ладонью по рукояти старого франкского меча, что висел у него при бедре. Мономах, прищурясь, глядел на оплывавшую в ставце свечу. В уголках его губ перебегала едва приметная улыбка. Он думал о словах Никиты, и что-то в его душе говорило, что это-то и есть знак, которого он ждал, и что выход найден! Прозвище Никиты было родовым и зацепилось еще за его родителем, означая норвежское происхождение. Отец Никиты был варяг Хакон, пришедший из Норвегии на Русь еще совсем юным вместе с Олафом Святым20. Потом он вместе с Олафом сражался при Стикластадире, где пал конунг. Но Хакон остался жив и бежал в Новгород. Сюда же спустя год явился знаменитый викинг Харальд Хардрада21 и взял Хакона на службу в свою дружину. Вслед за Харальдом Хакон отправился в Царьград, нанялся в службу к ромеям и следующие десять лет гонял по всему Средиземному морю пиратов, славно дрался с болгарами и сарацинами, воевал в Южной Сицилии и Палестине. С добычей и славой вернулся он с Харальдом в Новгород осенью 1042 года, и здесь оба они нашли свою судьбу, но она навсегда развела их в разные стороны. Зимой 1043 года Харальд взял в жены Эллисив — Елизавету, дочь Ярослава Мудрого22. А Хакону глянулась в Новгороде молодая словенка Ждана, да так глянулась, что он и смотреть больше ни на кого не хотел и не мог. Отец девушки, по совету с родней, ответил знатному викингу, что отдаст свою дочь ему в жены с одним лишь условием — если тот переселится из Варяжской слободы. Его дочери, сказал он, не нужен муж, который вечно будет пропадать в далеких викингах на чужой стороне да так и сгинет там, гоняясь за славой, от которой ей нет никакого проку. Так вот и вышло, что Харальд Хардрада пошел добывать себе норвежский престол без одного из своих соратников по восточным походам. А варяг Хакон женился на словенке, покинул Варяжскую слободу и сделался на новгородский лад Якуном, но нисколько о том не сожалел. Он стал служить Ярославу, но уже не в наемной варяжской дружине, которая почти вся отправилась за Харальдом, а в славянской, и перебрался в Киев вместе с женой, решившейся переменить северный Новгород на покровительство Великого князя в стольном граде. Брак их был счастлив, но только не детьми. Лишь в 1056 году, уже после смерти Ярослава, родился у них сын Никита — единственный из всех, кого смерть не взяла при рождении или в младенчестве. Десять лет спустя жена Хакона скончалась. Он промаялся почти два года, но так и не смог жить в доме, где все напоминало ему о ней. Харальд к тому времени уже погиб в битве при Йорке, и потому старый викинг, взяв с собой сына, отправился не на север, а на восток — в Царьград. Здесь он отдал сына учиться книжной премудрости в Студийский монастырь23, а сам вновь нанялся в варяжскую гвардию — охранять покой то и дело сменявшихся на престоле повелителей Великого Города. В Студийском монастыре Никита провел четыре года, выучившись свободно читать и петь по-гречески. Но прохлада монастырских келий не смогла остудить в нем бойцовского духа его предков. В том, что он будет воином, как отец и дед, у него никогда не было никаких сомнений, поэтому он упросил отца забрать его из монастыря, угрожая побегом. Однако служить в дворцовой охране, где теперь состоял отец, оказалось совсем не столь увлекательным делом — тем более что тут было немало старых вояк, помнивших совместные походы с Харальдом. Слушая их рассказы, Никита сравнивал их с нынешней размеренной жизнью и понимал, что душа его просит настоящего дела, а не жизни в варяжской колонии с ее пьянками, скучной рутиной и грубыми удовольствиями. Хакон и сам видел, что сын его смолоду киснет при дворе, и опасался, как бы тот со скуки не пустился в глупые авантюры. Это опасение да и надвигавшаяся старость побудили его после восьмилетнего пребывания у ромеев вернуться на Русь. В Киев они прибыли в 1077 году, когда столом его недолгое время правил Всеволод, отец Мономаха24. Никита сразу поступил в великокняжескую дружину, а старый Хакон поселился в доме, где прошли его лучшие дни. Из Киева Никита уехал за Всеволодом в Чернигов и так оказался в дружине Мономаха. Здесь положение его оказалось несколько двусмысленным. С одной стороны, слава отца не позволяла Владимиру поставить Никиту в один ряд с простыми воинами или назначить всего лишь десятником. С другой — боевого опыта для командования, скажем, сотней, у него было маловато, да и человек он был новый, хоть и хорошо показал себя в прежних делах. Поэтому Мономах приблизил Никиту к себе и сделал своим стремянным, чтобы дать ему возможность набраться толку да попривыкнуть к Руси, которой он не видел с ребячества. И теперь, глядя на Никиту и приводя себе на память обстоятельства его жизни, Владимир Всеволодович понимал, что именно Никита как никто другой подходит для того дела, которому никак не мог он сыскать исполнителей. Он учился сначала в Киеве, в одной из Владимировых школ, затем у греков в Студийском монастыре — стало быть, он крепок в вере и чужд суеверий народа, который мало еще и знал. Он молод, честолюбив, а недостаток опыта восполнят в нем жадное желание воинской славы и ясно читаемые в лице ум и сметка. «Решено!» — сказал себе Мономах, а вслух поддел Никиту вопросом: — А что, Никита Якунович? Если мне тебя послать — изловишь мне этого вурдалака? Никита нахмурился, ища в словах князя подвох или намерение заподозрить его в нелепых страхах, и с некоторым вызовом ответил: — А то! Владимир Всеволодович пропустил этот вызов мимо ушей и деловито продолжил: — Вот и ладно! На сборы тебе день. Возьмешь полсотни людей — десятка два из половцев да десятка три черниговцев и смолян. Подбери сам тех, в ком уверен, а я прослежу, чтоб и остальные были надежны. А то мне тут с обозом вязнуть никак не с руки — март скоро, реки могут вскрыться, да и дороги раскиснут. А ты оставайся да гоняй Всеслава по лесам пока или не изловишь, или не убьешь — мне все равно, лишь бы не мешался, хоть на цепь его посади! От быстрого взгляда Владимира Всеволодовича не укрылось, как встрепенулся Никита, одушевленный доверием князя и тем, что наконец-то ему предложено настоящее дело, да еще с полной самостоятельностью в исполнении его. Для Никиты это был хороший случай отличиться перед князем и дружиной, добыть себе воинскую славу победой над неуловимым Всеславом и тем доказать, что он не только сын знатного витязя, но и сам добрый воин. «Или сгинет, или зубами Всеслава выгрызет!» — с удовлетворением подумал Мономах, украдкой замечая разлившуюся по лицу Никиты краску радостного возбуждения. Князь встал, и стало заметно, что он выше ростом и шире в плечах. Роста Никита был чуть выше среднего, но гибок, мускулист, и во всей его стати ощущались крепость и упорство. Мономах положил руку ему на плечо, слегка толкнул его и мягко сказал: — Ну, ступай, собирайся! Завтра успеем о деле потолковать! Никита вышел, а Мономах долго еще стоял над шахматной доской и, улыбаясь в бороду, думал о том, что он сделал верный ход, и скоро, совсем скоро уже сами собою начнут двигаться по полю фигуры, загоняя в угол темного берсерка и ставя черному конунгу шах и мат. * * * Назавтра по войску было объявлено, что поход заканчивается и что князь распорядился готовиться в обратный путь. Большая часть воинов, особенно из ополчения, приняла эту весть с радостным облегчением, отложила толки касательно оборотня-Всеслава, и принялась деятельно собирать обозы в дорогу. Везде царило оживление, мычали запрягаемые волы, ржали лошади, десятники распределяли понурый полон — кому ехать в возах, кого гнать в пешем строю, делили дорожные припасы и корма для скота. Нашлось и несколько недовольных, говоривших, что уходить вот так, оставив на свободе Всеслава, все равно что не вырвать гнилой зуб — рано или поздно опять заболит, да так, что взвоешь! Таких брали на примету, и уже к полудню Мономах о каждом разузнал и набрал, кого посчитал нужным, в Никитину полусотню. Большей частью это были смоляне, которым некуда было возвращаться, поскольку семьи их и имущество погибли в набеге Всеслава. Все они хотели посчитаться с оборотнем и об опасностях не рассуждали. Нашлось и несколько черниговцев из самых отчаянных голов, что не верили ни в сон, ни в чох, ни в конский бег25. Таким образом, руси набрали три десятка человек, как и собирались. Владимир сам проследил, чтобы среди них не было двоеверов. Остальные два десятка взяли из половцев-читеевичей, среди которых было трое полукровок-толмачей, да и прочие хоть немного понимали по-русски. В проводники отряду Владимир Всеволодович выбрал Криушу Бирюковича — молодого воина чуть старше Никиты, местного уроженца. Он не только хорошо знал окрестные леса и болота, но и не раз встречался с Всеславом Брячиславичем, так что мог бы при случае сразу его опознать. Прежде бывший охотником, слыл он хорошим следопытом и человек был отчаянный и ретивый. Козней Всеслава он нисколько не опасался, уверяя, что от оборотней знает всякие средства. Для предстоявшего дела был он особенно ценным приобретением, и Владимир Всеволодович наказывал Никите всячески его беречь, держать при себе и во всем советоваться. Познакомившись с Криушей, Никита обошел и всех остальных воинов его полусотни, перебравшихся из своих полков и дружин в небольшой лагерь, поставленный наособицу от всего войска. Многие здесь были ему знакомы, в первую голову те, кто вызвался идти с ним из черниговской дружины. Десятником здесь был Лука Невежа, бывалый воин лет сорока, с которым Никита встречался еще в Царьграде, где тот несколько лет служил по найму в одной из славяно-варяжских дружин. Лука изрядно повоевал в восточных походах, приобретя там привычку красить свою густую и долгую бороду хной и заплетать ее в две косицы, подобно варягам. Был он хоть и не родовит, но опытен и за то уважаем в дружине. Под стать ему был и другой славный не родом, но твердостью в деле воин Савватий Силыч, за несгибаемую прямоту нрава и сухость тела прозванный Кость. Высокий, жилистый, он был украшен рыжей бородой почти по пояс, которую красить необходимости не было — хоть и вышло Савватию крепко за сорок, но седины еще не было ни в бороде, ни в собранных в длинную косу волосах. Присутствие в отряде двух этих опытных рубак радовало Никиту, но не менее рад он был тому, что с ними вызвался идти Тур Миронежич — подлинный богатырь, известный силой во всей черниговской дружине. Крепок он был чрезвычайно, широк в кости, но не грузен, а весь словно стянут сплетением могучих мышц. Спокойный и рассудительный, когда надо бывал он быстр и сметлив, и в каждом движении его заметна была воинская порода — род его с давних времен служил в княжьих дружинах, обнажая мечи еще за Святослава Игоревича26. Он и сам будто пришел из дружины Святослава — с бритой головы свисала долгая черная чуприна, вся в серебре ранней седины, сверкавшей и в длинных вислых усах. Рядом с Туром Миронежичем старался держаться Яромир Твердиславич, младший сын бывшего новгородского посадника — воин хоть и несколько моложе, но с ранней юности привычный к походам. Ходил он и на торков, и на половцев, а на руках и могучей шее его виднелись свежие следы от ожогов, полученных при осеннем взятии Чернигова. Как и Миронежич, бороду и голову он брил, оставляя лишь усы и чуприну. Почти тех же лет, что и Яромир, были еще два воина — Радим Послух и Давыд Мстиславич Черный. Первый был сирота, много помыкавший горя в чужих людях, но зато приобученный многим рукомеслам и промыслам. В шестнадцать лет сбежал он из Василькова в Тмутаракань, где пристал к местным смутьянам, но после сечи на Нежатиной Ниве27 попросился в черниговскую дружину. Слыл он несколько чудным, и в нечесаной голове его всегда полно было какого-то сору, но сама голова была сметлива, а кроме того, был он большой рукодельник и обладал небывало чутким слухом, за что и получил свое прозвище. Второй, Давыд Мстиславич, был выходец с Волыни и, по всему, из знатного рода, но за высокомерие и жесткость воины держались от него стороной, да он и сам не стремился быть с кем-либо в особенной дружбе. Оказалось среди черниговцев и несколько человек молодежи. Первым вызвался ближайший Никитин приятель — боярский сын Звенислав Всеволодович, Звеня, — парень прямой и открытый. За ним потянулись еще трое — Назарко Гордеич, киянин, посланный своим отцом, старым дружинником князя Всеволода Ярославича, учиться ратному делу в дружину Мономаха, а с ним и Купря Поздеич и Сиверко Серкович — все трое лет двадцати с небольшим. Еще двое молодых воинов пришли в черниговскую дружину за Мономахом из Смоленска — Твердило Щербак, прозванный так за глубокий след от стрелы на правой щеке, и его родич Калина Тимофеич. У обоих в Смоленске оставалась родня, отчего они и попросились в полусотню — посчитаться с волками Всеслава. Никита был рад присутствию черниговцев и благодарен князю за то, что отпустил с ним столь добрых воинов. Хороши были и смоляне. С ними пошли два опытных десятника, оба годами за сорок — Некрас Кобылка и Тит Тужилович, степенные и немногословные. При том внешне были они мало схожи. Некрас — худ и легок, волос рус, с заплешинами, борода не долгая, но густая. Он рано овдовел и боле уж не женился, всю жизнь проведши в походах смоленских князей. Тит Тужилович же был широк и тяжел в кости, голову имел бритую, усы рыжие, вислые, а лицом был красен, заветрен. Под Смоленском потерял он жену и двоих детей. Жена погибла, а детей надеялся он найти среди полона, но, так и не сыскав, остался в отряде, надеясь прознать что-либо о них да еще поквитаться за порушенную жизнь. Рядом с десятниками держался еще один матерый боец, тех же лет, что и они, пришедший в отряд по собственной просьбе Мономаха — Ждан Воинежич. Высокий, грузный, бороду он подрезал, а темные прямые волосы коротко стриг в кружок. Взгляд его темных навыкате глаз был тяжел, но к Никите обращался Ждан с почтением, как того требовало его положение. Другим ветераном в этой дружине был Антип Истомич Полулоб, старый вояка лет пятидесяти. Смолоду был он в Смоленской дружине, но потом оставил службу ради торгового дела, которое имел на посаде. Прозвище свое получил он по давнему удару клинка, изуродовавшему верхнюю часть головы: придясь вскользь по черепу, он срезал левую бровь и часть лобной кости с кожей вокруг виска, отчего и левый глаз наполовину закрылся. Три года пришлось ему быть в половецком плену, пока не выкупился, так что половецкую речь он понимал вполне сносно, хотя половцев, понятно, не жаловал. Впрочем, как и Всеслава, пожегшего все его лавки с товаром. Вместе с Антипом в отряд пошли еще двое. Его сродник Соколко был совсем молоденький, лет шестнадцати, скромный паренек. А гридня Антипы Василько Гудец, напротив, был развеселый парень лет двадцати с небольшим, балагур и любитель поиграть в гудец, всегда висевший у него в заплечной суме и давший ему таковое прозвище. В приятелях у Васильки ходил его одногодок Неумой Белуга, смоленский рыбник, метко бивший копьем здоровых днепровских белуг. В полусотню он пришел со своим дядькой Матвеем Аникеичем Шея, пятидесятилетним рыбником. Вместе были они на промысле, когда пришел под Смоленск Всеслав, вместе вернулись на пепелище и пошли выручать из полона родню. Старшую дочь с тремя детьми Матвей разыскал в Менске, отправил ее домой под приглядом братьев, а сам с Неумоем попросился к Никите. Сыскался и среди смолян свой богатырь, под стать Туру Миронежичу, — Силушка Поспелыч, шалопай и гуляка тридцати двух лет, к полусотне приставший из одной лишь удали, поскольку ни кола ни двора у него нигде не было. Светло-русый, розовощекий и дебелый, был он проворен и ловок, несмотря на грузность. Во всем, кроме ратных дел, ума он был детского. На случай, если придется искать Всеслава среди чуди или западнее, в литве, предусмотрительный Мономах выбрал в полусотню двух ратников, которым хорошо сведомы были тамошние обычаи и языки. Кумец Нежилович, смолянин лет тридцати, оказался наполовину литвин, а Вейко Кейдович, тридцатичетырехлетний карел, говорил, почитай, на всех чухонских наречиях. Познакомился Никита и с остальными бойцами. Почти все смоляне имели личные счеты к Всеславу. Третьяк Доможирович, коренастый круглый крепыш, потерял под Менском родного брата. Косма Белоус, высокий худой парень двадцати семи лет из давно крещеного смоленского рода, вызволял в Лукомле из полона невесту брата и остался взыскать за честь семьи. Немил Козаринович, смуглой чернявостью похожий, и правда, на козарина, пришел из поднепровского сельца, пограбленного людьми Всеслава. Нечай Зазноба, красивый и ладный, но скрытный воин лет двадцати восьми, тоже, по разговорам, потерял в Смоленске кого-то из родни. Еще из смолян в полусотню попали Векша Шестакович, молодой охотник из окрестного с городом села, и двое братьев-близнецов, Чаян и Нечай Ляхи. Отец их, выходец из Польши, осел в Смоленске, женившись на местной. Детей долго не было, и потому долгожданного первенца отец назвал Чаяном. Но через час роженица разрешилась еще одним сыном, о котором никто и не догадывался, отчего младший близнец и получил имя Нечай. Братья были между собой столь схожи, что Никита поначалу не брался различить, кто из них кто — оба невысокие, темноволосые, сероглазые, с чуть лишь начавшими пробиваться бородками. Были еще половцы, ставшие лагерем отдельно и от своих, и от смолян с черниговцами. Старшим над ними был Ахмыл, воин лет сорока, которого в полусотне сразу переназвали Ухмылом. Всем остальным тоже сразу начали подбирать прозвища взамен непривычных имен. Трое из них вполне бегло изъяснялись по-русски. Боратей, степняк лет тридцати, очень живого ума и способный к языкам, сразу стал откликаться на имя Бориска. Порух выучил русский, пока был в плену в Чернигове, а Кутуз оказался не половец, а торчин-полукровка, рожденный от русской полонянки. Никита остался доволен полусотней. Он со всеми перезнакомился и, кратко пересказав суть дела, поручаемого им Мономахом, отдал распоряжение готовиться назавтра в поход. Вечером, когда отряд Никиты был уже собран и снаряжен, Мономах в своем шатре давал ему последние советы и наставления. Он полагал, что Всеслав может двинуться к западу, в глухие места на рубежах с Литвой. Но для этого ему надо будет пройти землями, которые только что были опустошены войной и где трудно сыскать корма лошадям и куска хлеба людям. Потому вероятней все же казалось, что он пойдет на север, в Задвинье, мимо нетронутого Витебска и Усвят, и засядет в тамошних лесах, где много чуди, среди которой он всегда находил поклонение и поддержку. Потому Владимир Всеволодович советовал прежде всего определиться, в каком направлении мог двинуться полоцкий князь, а для этого покружить пока по ближней округе, стараясь поскорее напасть на его след. Прощаясь, князь благословил Никиту литым образком. — Знаешь, кто это? — спросил он, протягивая ему небольшой, в половину ладони, образ на кожаном гайтане. Никита вгляделся. На образе читалось полустертая фигура человека в кольчуге, хлещущего бичом уродливого карлика с хвостом и крыльями. — А-ги-ос Ни-ки-тас… — присмотревшись, разобрал он буквы греческого письма. — Великомученик Никита! Мономах кивнул головой: — Никита-Бесогон. Молись ему, он тебе помощник! И не кручинься, если станет совсем худо… Никита нахохлился и глянул исподлобья на князя, подозревая в нем недоверие. Но лицо Мономаха было спокойным, и он закончил голосом, в котором слышны были и мягкая задумчивость, и надежда: — Помощь часто приходит, откуда не ждешь! Помни, Никита Якунович — помощь часто приходит откуда не ждешь! И даже тогда, когда ты уже ее не ждешь… Растянувшиеся обозы уходили прочь поочередно, чтобы не создавать в пути толкотни и неразберихи. За каждым из них следовал сильный отряд, впереди далеко выдвигались дозорные — все были напряжены, ожидая в любой час нападения коварного Всеслава, все еще рыскавшего на свободе. Никто не обратил внимания на оставшуюся полусотню Никиты, полагая, что она будет сопровождать последний из обозов или нагонит всех позже, в дороге. Войско растянулось длинной черной чередой, над которой курилось в морозном воздухе сизое облако пара из тысяч ртов и с дымящихся боков тягловой скотины. Удаляясь все дальше, щелкали бичи возниц, затихали протяжные дорожные песни, визжали полозья саней на растоптанном множеством ног и копыт, залитом желтыми пятнами воловьей и конской мочи пути. Войско двигалось на юг, уходя от идущей по пятам оттепели, что наточит до остроты клинка ломаемый копытами наст, вскроет реки и затопит пути грязной жижей весенней распутицы. Войско ушло, а полусотня Никиты еще на одну ночь задержалась в опустелом лагере среди раскиданных головешек и жухлого лапника, отмечавшего места, где еще несколько часов назад стояли десятки шатров. Наутро предстояло начать поиски коварного и опасного врага — но для Никиты именно это и казалось счастьем. V Первую ночь Никита провел беспокойно, в радостном предвкушении дела, как жених накануне свадьбы. Но первый день поисков не принес никаких новых известий о Всеславе. Столь же бесплоден был и второй. Часами пробирались они глубокой снежной целиной, увязая в сугробах по конское брюхо, не встречая ни следов, ни слухов. Окрестные деревни меж Лукомлем и Друцком стояли пустые, притихшие. Жители, если их не побрали в полон, все еще сидели по лесам, скрываясь от нашествия войск черниговского князя. Начиналась оттепель, ветер обдавал лицо влажным теплом, волоча с юго-востока по беспросветно-серому небу тяжелые разбухшие облака, словно низко провисший над землей нескончаемый невод. Снег под ногами тоже был рыхлым и тяжелым, то и дело приходилось спешиваться, ведя лошадей в поводу, когда он становился слишком глубоким. Серые дни быстро сгущались в серые сумерки, поиски приходилось прекращать, чтобы высушить у костров насквозь мокрую, преющую одежду и обувь. Был третий день поисков, когда Криуша, ехавший в голове отряда рядом с Никитой, вытянулся, привстав в стременах, и глубоко потянул носом воздух. Никита, который в нетерпении начал уже раздражаться бесплодием поисков и думать, что от проводника нет никакого проку, оживился и спросил: — Что там? — Костер. Недалеко. — Поедем туда — может, чего разузнаем! Криуша покачал головой: — Нет, сперва пойду один — погляжу. Он спешился, бросил поводья и, крадучись, легко и бесшумно скрылся из виду. Вернулся он спустя четверть часа, и Никита вздрогнул от неожиданности, услышав вдруг рядом с собой его негромкий голос: — Они в овраге, за теми кустами. Всего шесть человек и один тяжелораненый в санях. На всех одна лошадь — та, что везет раненого. — Они с оружием? — Да, но драться, думаю, не будут. Это бедолаги-ополченцы Всеслава. Они даже не выставили дозорного — дружинники не будут так беспечны. Никита обнажил меч и хотел уже тронуть коня, но Криуша удержал его руку: — Не надо! Услышат всадников — разбегутся. Возьмем десять человек, этого довольно. Как и говорил Криуша, в овраге оказалось шесть человек и один тяжелораненый, лежавший в санях. Никто даже не успел взяться за оружие, когда в овраге с двух сторон вдруг появилась дюжина воинов с обнаженными мечами. Хмуро исподлобья глядя на пришельцев, шестеро жались к костру, подняв над головой руки. Вид у них был не слишком грозный, скорее потрепанный. Кольчуга была лишь у одного, вооружены они были только рогатинами и тесаками да парой боевых топоров. Почти у всех заметны были раны, замотанные грязными окровавленными тряпками, на серых, закопченных дымом лицах ясно читались голод и усталость. Двое были совсем молодые, почти мальчишки, трое старше, а один — худощавый старик с совершенно седой бородою. Он держал под уздцы лошадь, запряженную в сани, на которых в беспамятстве лежал молодой человек с заострившимся бескровным лицом, заботливо укрытый зипуном. Вглядевшись, Никита заметил у всех в лицах нечто общее, как у родни. Видя, что драки не будет, он снял шлем и строго спросил: — Кто вы? И где Всеслав Брячиславич? Ответил за всех старик: — Из Орши мы, молодой господин! Эти трое — мои сыны, те двое — внуки. А в санях — четвертый мой сын, он сильно ранен под Лукомлем. Их всех забрал в ополчение князь Всеслав Брячиславич, а я услыхал, что сын мой вовсе плох, и приехал забрать его. Не гневайтесь, мы люди под властью, князю перечить не можем! — И где теперь ваш князь? Старик пожал плечами: — Не знаем! Окрест Лукомля о нем с самой битвы не слыхали. Ни в Оршу, ни в Копысь ни он, ни его дружинники не появлялись. Прячется, верно, где ни то. — Так, может, здесь где-нибудь и прячется? Ты не к нему ли ехал? Старик грустно поглядел в нетерпеливое лицо Никиты: — Что вы, господин воин! Куда же я кроме дома с ним с таким поеду? Он махнул рукой на сына и продолжил: — Мы люди простые! У нас землицы немного да керамельное дело в Орше — тем и живы, спросите в Орше кого хотите! А князя Всеслава точно здесь нет — мы бы знали, если кто-нибудь от него в Орше появился бы. Думаю, что он на север пошел — к Витебску или дальше. Есть там где ему укрыться! — А если он на запад двинулся? Старик покачал головой: — Не думаю, господин воин! Там по пути разорено все. Мои дети из тех краев идут — от Лукомля до Логойска все пусто — ни жилья, ни человека! Все, кто цел, хоронятся по лесам. Он хоть сам и волк, а все же коням его есть что-нибудь надобно! Где он корма для них найдет? Если вам нужен князь Всеслав — ищите его к северу, за Двиною! Старик униженно поклонился Никите: — Не делайте нам худа, господин воин, отпустите нас! Если надо — возьмите наше оружие, только лошадку оставьте — а то, боюсь, не довезу сына до дому! Младший он у меня и неженатый — жаль мне его очень! Никита пожал плечами и махнул рукой. Вернувшись к лошадям, он спросил у Криуши: — Что думаешь: не врет старик? — Зачем ему? Я и сам так же понимаю — к северу надо князя искать! Мы теперь знаем, что ни в Орше, ни в Копыси он не был, значит, можно отсюда уходить! — И куда тронем? — Вниз Оболянкой до Лучесы. Там посмотрим, куда он пойдет: или Лучесой вниз к Днепру, или по Витьбе дальше на север — к Витебску! * * * Решено было двигаться на север. Довольно быстро вышли к Оболянке, и ходко поскакали по крепкому еще льду неширокой лесной речки. Миновали безлюдную дорогу между Лукомлем и Оршей, пролегавшую зимою прямо через замерзшую реку, и сразу за ней Криуша поднял руку, призывая остановиться. Соскочив с коня, он закружил по льду, внимательно всматриваясь в узор следов. Никита подъехал к нему и окликнул: — Что там? — Есть! Три десятка коней, и все с седоками! Думаю, кроме Всеслава некому и быть! Опережают нас дня на три. Хорошо, что снега не было: следы четкие, каждую подкову как в книге читай! Он перебегал с места на место, припадая на колени и вглядываясь в следы подков, чтобы запомнить особенности каждой. Потом вскочил в седло и с беспокойством окинул взглядом серое небо: — Ну ничего — лишь бы дальше снегом занести не успело! До того как Оболянка с Лучесой сольются, ему отсюда деться некуда! Никита, встревоженный словами о том, что они отстают на три дня, пустил коня вскачь, следом за ним рванулась и вся полусотня. Ехали до самой темноты, то переводя усталых лошадей на шаг, то снова пуская вскачь. Кратко перехватили сна и засветло были уже у впадения Оболянки и Лучесы в Витьбу. Здесь на холмистом мысу стояла деревенька, проехать мимо которой незамеченным было бы трудно. Криуша пошел осмотреться, а Никита вдвоем с рыжебородым черниговцем Лукою Невежей завернул во двор, что ближе всего стоял к реке. Ворота усадьбы оказались на запоре, и они долго стучали, пока с той стороны их не окликнул настороженный голос: — Кого надо? — Отопри, хозяин, хлеба хотим купить! — Не пекли нынче! — Ну молока тогда продай! Корова есть, чай? — В запуске все, не доим уже! Никита взорвался: — Открывай добром, перетолковать надо! Не захочешь сам — у меня здесь полсотни под копьем, с воротами и без тебя справлюсь! Хозяин нерешительно потоптался, буркнул «Ладно!» и отодвинул засов. Никита с Лукою, держа ладони на рукоятях мечей, вошли на двор. Кроме хозяина, плешивого коренастого мужичка с чернявой, наполовину седой бородою, здесь никого не было. Трем десяткам всадников укрыться тут явно было негде, но Никита на всякий случай решил проверить, нет ли чужих, и спросил хозяина: — Что, здесь толковать будем, что ли? С избою у тебя никак тоже, скажешь, случилось чего? Хмурый хозяин потупился, повернул к дому и махнул рукой, делая знак идти за ним, но на ходу продолжал оправдываться: — Там у меня сноха на сносях — не ждали чужих-то… Прошли в горницу с одним простым крестом в красном углу, полутемную и тихую. Никого из домочадцев видно не было. Вошла высокая и сухая хозяйка в овчинной поддевке поверх серого льняного платья, не взглянув на гостей, молча поставила на стол крынку молока и деревянное блюдо с крупно нарезанными ломтями хлеба. Молоко было парное, хлеб свежий — пекли, самое позднее, вчера утром. — А что, хозяин, — заговорил Никита, отрывая кусочками мягкий хлеб от ломтя, — нет ли кого чужих в деревне? Хозяин стоял, все так же хмуро потупившись, и отвечал, не глядя в лицо: — Нема и не слыхали! — А князь Всеслав Брячиславич или кто из дружины его не заезжал? — Как же, был князь! — А сейчас он где? — встрепенулся Никита. — Того не знаю! — степенно отвечал хозяин. — Два года не видали уже! — Тьфу ты, бестолочь! Он днями должен был проезжать! — Ну, то вы знаете! А мы два года князя не видали! — Ну, может, отряд видали? Тридцать всадников третьего дня мимо не проезжали? Хозяин помотал головой: — Не видал никого! — Может, жена видела? Зови ее! Мужик обернулся к кухонной завеске: — Мать, поди сюда! Снова вошла хозяйка, поклонилась и встала рядом с мужем, прямая и тощая, как сухая ель. Оба стояли, глядя в пол. — Скажи-ка, хозяюшка, — сдерживая сердце, взялся расспрашивать ее Никита, — не проезжал ли тут кто? От вашего дома хорошо по реке видать-то! — На то и дорога, чтоб проезжали! — А отряд в тридцать всадников днями не проезжал тут? — Никого не було. Вы первые за всю неделю. А ежели кто другой проезжал, так я реке не сторож — не видала, не слыхала да имен не спрашивала! Никита переглянулся с Лукою, тот пожал плечами. Встали из-за стола, перекрестились на красный угол и вышли, сухо попрощавшись с хозяевами. Когда вернулись к отряду, там уже ждал Криуша, сразу спросивший Никиту: — Ну, что говорят? Подавленный неудачей Никита должен был сказать, что Всеслава здесь не видали уже два года. — Брешут! — уверенно ответил Криуша. — Всеслава боятся — он на расправу лют! Он был здесь недавно — не дальше как позавчера вечером. Там, ниже по Витьбе, стоит растащенный стог сена, и к нему идут те же самые следы, что и давеча на Оболянке. Стало быть, они пошли к Витебску, как я и ждал! Еще двое из отряда были в деревне — думаю, брали у жителей еду и хорошенько их припугнули. Может, Всеслав чует погоню — у него нюх на опасность, недаром волк! Уверенность Криуши подбодрила Никиту. В последнее время он все больше и больше проникался доверием к проводнику. Его уже перестало задевать то, что Криуша иногда держит себя столь решительно и независимо, словно это он ведет отряд. Никита чувствовал, что в этом не было желания оспорить его права и подчинить себе полусотню. Он вел себя так легко и без всякой задней мысли, просто потому лишь, что того требовало само дело, которым он был увлечен, и Никита уже не тяготился, когда надо было просить совета. Напротив, он как-то стал привязываться к проводнику, расспрашивал о том и о сем и сам порою в свободную минуту рассказывал что-нибудь о себе и тех дальних странах, которые видел. Криуша был немногим старше его самого, а выглядел и того младше. Волосы у него были совсем светлые и негустые, как у чудина. Он их собирал на затылке в тощенькую косичку-пучок. Борода у него не росла почти вовсе — только на самом подбородке торчало в разные стороны несколько волосин да над губой пробивался белесый пух. Открытое наивное лицо с большими светлыми глазами и темными приметными жилками в подглазьях дополняло ощущение, что принадлежит оно не воину и мужчине, а совсем еще мальчику. Но это впечатление было обманчивым. На самом деле Криуша был привычен и биться на мечах, и попадать костяной стрелою в беличий глаз, и выходить с луком и рогатиной на любого зверя. Одежда его была простая и потрепанная, как у обычного лесного охотника, но все снаряжение и оружие было хоть и не богато но всегда тщательно вычищено и подогнано так, чтобы при ходьбе не слышно было ни звука. Был он ловок, проворен и сметлив, все движения его были быстрыми и точными, а силой и выносливостью он не уступил бы и самым матерым бойцам. Кроме того, за свою не очень еще долгую жизнь Криуша успел вдосталь побродить по разным местам, имея в характере какое-то вечное бродяжье беспокойство. Жил и на севере Руси, и на юге и в полдюжине княжеств нанимался на службу к разным князьям. Оттого с ним всегда было о чем поговорить. Вот и теперь, когда они двинулись дальше по ледяной дороге Витьбы, переводя на шаг умаянных скачкой лошадей, Никита продолжал расспрашивать Криушу о той жизни, которой почти не знал, проведя всю юность в Византии. В особенности его интересовал полоцкий князь, о котором ходило столько загадочных толков, что он решил спросить: — А что, Криуша, чем тебе так Всеслав ненавистен, что ты вызвался за ним гоняться? — Да ничем! — легко отозвался тот. — Дела просто хочется — такого, чтоб себя попытать, на какую мерку скроен! — Вот и мне, пожалуй, того же надо! — вздохнул Никита. — А говорили, будто ты его видал? — Конечно, видал! Я все здешние леса с малолетства исходил. Батя мой знатный был охотник — любого зверя знал, со всей повадкой. Прослышал о нем князь, позвал к себе в ловчие. Всеслав-то охоту разве только меньше войны любит — неделями в лесах пропадал! И отец тоже вместе с ним ходил нередко, а бывало, что и меня брали, как я постарше стал. — Так ты, стало быть, в милости у Всеслава был? — Да на кой мне его милость? Я вольный человек, в холопах не был. А милость его… Какая же у волка милость может быть? Он кровь любит, и себе все таких же в дружину подбирает — чтобы жалости в человеке не было! От такого не знаю, чего скорей дождешься — то ли милости, то ли клыков в шею! — И что же, ушли вы с батей от него? — Да как сказать — ушли! Батя раз убил на охоте волка — ну, так уж пришлось. Здоровый такой был волчище, и сам на батю напрыгнул! А князь этого не выносит — он аж в лице весь переменился, когда отца над этим волком увидал! Батя думал — убьет его, даром что от волка спасся! Вот после этого раза мы и ушли. Только и года не прошло, как батю все одно волки зимой заели. А может, это сам Всеслав со своей сворой и был — кто уж теперь скажет! — Да ты разве тоже в эти сказки про оборотней веришь? — удивился Никита. — Как это — веришь? Верят в Бога, потому как Его не видать! А оборотней я и сам видал, и от других слыхал, которые видали! — Где же ты их видал, оборотней? — Да хоть Всеслава взять — оборотень и есть! Его ведь и кони боятся — чуют, что он волк! Так и храпят, и взбрыкивают, и глазом косят! Под него нарочно лошадей приучают, чтоб волчьего духа не боялись! — Так что с того — разве от этого он уж и оборотень? — Нет, у него еще науз волшебный есть! — Что это за науз такой? — Ну, то на нем конуры такие навязаны — а в них волчья шерсть! В этом наузе вся его волчья сила — если его сорвать, так он тут же и помрет! Вот я и думаю этот науз с него оборвать! А если того не сделать, так ему никакое оружие повредить не сможет! — Вот, стало быть, какое ты средство на оборотней разузнал! — Ну, на них и еще есть управа! Вот ежели в дом к тебе оборотень придет — ну либо другая колдовка какая, чтобы против тебя какое дело злое сотворить — а ты у двери ухват вниз рожками поставь! — И что же? — Ничего сделать не сможет, а будет в твоей власти, пока сам не отпустишь! Захочешь отпустить — обратно ухват оберни! Он уйдет, колдун-то, и другой раз остережется в дом к тебе лезть! Они железа боятся, а самое — чтобы оно острое было! Вот если оборотень при тебе превращаться начнет — ты, смотри, не зевай! Надо сразу что ни то острое под доску стола воткнуть — нож, скажем, или иголку. У меня на такой случай всегда иголка в шапке воткнута! Случись что, я — раз, и воткну в дерево! — И где ж ты только этакой премудрости набрался? Криуша услыхал насмешку и недоверие в Никитином голосе и слегка обиделся: — Вот полазай с мое по лесам да по болотам — тогда говори! Ничего, подберемся к Всеславу — ты и сам все узнаешь! — Да уж поскорей бы! — примиряюще вздохнул Никита, и они снова погнали лошадей вскачь. * * * К Витебску подъехали уже в темноте. Сперва по обе стороны потянулись ряды курганов, затем в устье реки показался на высоком берегу и сам город — шесть башен Верхнего Замка и двенадцать Нижнего. Витебск стоял на острове, обрывавшемся крутыми скосами берегов к рекам. С севера, впадая в Двину, огибала его Витьба. С юга протекал Замковый ручей, разлившийся в глубоком рву почти так же широко, как и сама Витьба. С третьей стороны самый крутой берег острова выдавался в Двину. Верхний Замок занимал самую высокую часть острова у левого берега Витьбы. Нижний Замок, вдвое больший Верхнего, растекся на два мыса — к Двине и к излучине меж Витьбы и Замкового ручья. Оба замка были хорошо укреплены — на крутых валах стояли толстые стены, сложенные из дубовых бревен, пересыпанных землей. В Нижний Замок вело трое ворот — с севера, юга и запада. Попасть к ним можно было лишь по мостам, которые в случае опасности легко было уничтожить. В Верхний Замок проникнуть можно было лишь через Нижний. На правом берегу Витьбы, вверх по Двине, раскинулся Острог, обнесенный лишь частоколом. Никита думал, не теряя времени, выйти по Витьбе в Двину, но Криуша удержал его: — Надо бы нам в город заехать, покуда ворота не закрыли! — Зачем это? — Разузнать хорошенько, куда Всеслав пошел! Мне в темноте по следам не разобрать будет. Да и на Двине-то следов всяких поболе, чем на Витьбе, — надо бы все же в городе расспросить! Он ведь отсюда и на север мог пойти — к Усвятам, а мог и вниз по Двине, к Полоцку. В Полоцк он сейчас навряд ли сунется — но там, в Задвинье места дикие, а он их с детства как свой терем знает! Никита пожал плечами: — Что ж, поехали в город! Полусотню оставили у Оршинской дороги, взяв с собой в город лишь четырех человек — купить хлеба людям и корму лошадям. Чтобы не привлекать лишнего внимания, решили разделиться: Векша с Неумоем поехали в Острог, а Купря и Сиверко вместе с Никитой и Криушей — в Нижний Замок. Воюя и гоняясь по лесам, они как-то перестали замечать дни, и лишь теперь, в Витебске, Никита, посчитав в уме, понял, что уже настал вечер Мясопустной Недели28. Он сообразил это, когда они въехали в город, где уже начинались Масленичные гулянья. Был последний день мясоеда, и со всех дворов так благоухало жареным мясом, что у Никиты потянуло в желудке и закружилось в голове — он даже покачнулся в седле. С тех пор, как началась погоня, все было недосуг толком поесть — перехватывали порой прямо не сходя с коней. Криуша словно угадал мысли Никиты: — Сейчас как на гостевой двор приедем — идите припас покупать, а я до Верхнего Замка добегу, разузнаю, как здесь и чего! Гостевой двор был полон приезжих — охотники за бесценок отдавали остаток битой дичи, торговцы и окрестные крестьяне торопились до наступления поста продать излишек молока и мяса, а заодно с ними и прочий ремесленный люд рассчитывал поторговать всяк своим товаром. Вся площадь перед гостевым двором была полна возов с лежавшими на них зарытыми в солому горшками, бочонками с пивом и солониной, кругами сыра, квохчущей птицей и прочей всячиной. Купить вдоволь на всех мяса, сыра и хлеба оказалось делом и вовсе простым — каждый был рад сбыть с рук товар, что скоро все равно будет лежать без спросу. Пока делали закупки, Криуша крутился на площади среди торговцев, а потом потихоньку куда-то исчез. Явился он, впрочем, довольно скоро — Никита с Купрей и Сиверкой только успели закусить жареной свининой с луком и выпить по две кружки горячего пива со сметаной, сидя за длинным столом в черном от копоти гостевом доме. Опорожнив кружку пива, Криуша принялся за мясо, быстро глотая его маленькими кусочками прямо с ножа и успевая негромко делиться тем, что разузнал: — У меня тут конюх знакомый оказался в наместничьей конюшне в Верхнем Замке — по Полоцку еще меня помнит! Говорит, что Всеслава в городе не было, но днем по Витьбе в Двину выехал отряд. А наместничий иконом сегодня же выдал овса — лошадей так на тридцать — двум воинам, что утром пришли в Верхний Замок прямо к наместнику полоцкого князя. Иконома пришлось звать с Литургии в Михайловской церкви, а посылали за ним Тимоха, того самого конюха. Так что он видел воинов и в одном из них признал Всеславова дружинника! Криуша прожевал большой кусок и продолжил: — Я пошел к иконому, сказался, что отстал от своих, да спросил, не знает ли он, куда проехал нынче днем отряд из тридцати всадников. Иконом мне ответил, что будто бы они поехали Двиною в сторону Усвят, потому как один из воинов говорил другому, что овса надо взять столько, чтобы до Усвят уже не останавливаться и не искать лошадям корму! Он допил пиво и довольно улыбнулся: — Стало быть, все так, как я и ждал! В Полоцк Всеслав не поедет — боится, что Мономах или сам туда за ним придет, или пришлет кого-нибудь из своих людей. Да и любой город, где он может появиться, рискует навлечь на себя гнев черниговского князя. Значит, он доберется до Усвят, соберет там припасов и скроется где-нибудь на болотах — у него там есть тайные схроны. Отсидится, пока все не утихнет, мало-помалу снова соберет вокруг себя людей, а ближе к лету, если все спокойно, вернется в Полоцк! Никита согласно кивнул — рассуждения Криуши казались ему верными и он рад был расторопности и ловкости проводника. Они расплатились за ужин и выехали с гостевого двора. Людям, ждавшим его на Оршинской дороге, Никита не позволил слишком усердно заговеться. Согрели пива в котелках, съели по куску ветчины да поспали часа четыре прямо у костров на охапках лапника, прикрывшись попонами. Еще и не думала брезжить поздняя февральская заря, как Никита, толком и не уснувший от волнения за всю ночь, велел будить всех и трогаться дальше. Ему не давала покоя мысль, что за ночь Всеслав мог успеть скрытно уйти в леса, хотя проснувшийся Криуша убеждал его, что князь наверняка сперва заедет в Усвяты. * * * Утро встретили уже на льду Двины, далеко от Витебска. Ближе к полудню, когда за спиной осталось более двадцати верст, река сделала поворот и перед глазами открылась долгая пологая излучина, плавно забиравшая к северу, где от нее почти одновременно отходили в разные стороны Каспля и Усвяча, теряясь в густых заснеженных лесах. Посередине излучины на льду был ясно виден отряд из трех десятков всадников, ехавших неторопливыми рысями. С отрядом их разделяло не более версты. На таком расстоянии хорошо были видны серые плащи из волчьих шкур с откинутыми за спину мордами, застывшими в мертвом оскале, и развевающимися по ветру хвостами. Сомнений не было, что это Всеслав, и сердце Никиты застучало от предвкушения схватки. Он проверил меч в ножнах, махнул рукой полусотне и пустил коня вскачь. Не доезжая нескольких сотен шагов до людей Всеслава, Никита выхватил меч, а его полусотня ощетинилась копьями и с криками понеслась вперед, перестраиваясь боевым порядком. Но всадники Всеслава и не подумали принимать бой. Заметив преследование, они прибавили ходу, припав к шеям своих коней и не оглядываясь назад на скаку. Достигнув конца излучины, их отряд внезапно разделился на три части, правая из которых на всем ходу свернула в Касплю, левая бросилась прочь по льду Усвячи, а третья скрылась за поворотом Двины. Не зная, куда дальше скакать, полусотня резко остановилась, поднимая тучи снежной пыли и ломая боевой строй, а затем стала самопроизвольно распадаться на три части, чтобы преследовать исчезающего врага. Криуша замахал руками и отчаянно закричал Никите: — Стой! Стой! Никита, останови людей! Не давай им разделяться! Он этого и хочет! Он их по одному заманит в болота и погубит всех! Никита побелел от досады и гневно крикнул: — Почему? Давай хоть кого-то возьмем — хоть тех, что впереди! Криуша покачал головой: — Их там уже нет! Они разделятся по двое, по трое, обернутся волками и уйдут в леса! Они-то здесь каждый куст знают, а ты своих людей не соберешь потом, особенно половцев! С крайней досадой Никите пришлось признать правоту проводника. Послали вернуть тех, кто успел пуститься в преследование. Вернувшись, они подтвердили, что все было именно так, как говорил Криуша: от каждой свернувшей части отряда на ходу отделялись по два-три человека и скрывались в лесу. Несколько минут — и на дороге никого не осталось. Те же, кто поскакал вперед по Двине, и вовсе никого не обнаружили за поворотом. Никиту так поразила эта неожиданная неудача, что он чуть сам не взвыл по-волчьи. Подъехавший к нему Криуша попытался его подбодрить: — Ничего, не кручинься! Не такое это простое дело — оборотня ловить! Поедем в Усвяты! Рано или поздно или Всеслав, или его люди там появятся. Оставим дозоры в городе и на дорогах, а потом обшарим в округе каждую кочку! Часть II. Усвяты I В тот день, когда они упустили Всеслава, на стоянку расположились рано ― пришлось поберечь вконец обессилевших от долгой погони лошадей. Вскоре после того, как совсем стемнело, встали лагерем прямо на берегу Усвячи. Натопили ледяного молока в казанках, которое везли с собой из Витебска, наварили кулеша и наконец-то плотно поужинали горячим. Но Никите эта ночевка не принесла никакого отдыха. От пищи разморило, и тело, которого он словно не замечал в запале погони, вдруг все разом заболело и заныло, жалуясь на понесенные труды. Тело ломило, оно требовало сна, но голова горела, и все подробности преследования вновь и вновь вставали в распаленном уме, далеко прогоняя сон. Ворочаясь и так и этак на лежанке из лапника в своем шатре, чего только не передумал Никита и лишь под самое утро забылся кратким, тупым и тяжелым, как обледенелое полено сном. Из этого сна он словно выпал внезапным толчком, вдруг широко раскрыв глаза, и вскочил на ноги, еще нисколько не успев понять, где он, и что происходит. По льду Усвячи уже крался серым волкодлаком рассвет, будто ночь не ушла, а лишь сменила шкуру и обличье. Лагерь просыпался, тихо переговаривался, грел остатки ужина на кострах и подтягивал подпруги у лошадей, собираясь дальше в путь. Всю дорогу от места ночевки до Усвят Никита проехал в самом скверном расположении духа. Досада по поводу вчерашней неудачи так и не давала ему нисколько покоя, и наконец, не в силах уже будучи сдержаться, он излил свое раздражение на Криушу. Тот, напротив, весь путь внешне был совершенно невозмутим и спокоен, держась в седле почти расслабленно, без того излишнего удальства и рисовки, которые часто бывали свойственны молодым воинам. Сдержанность Криуши начинала казаться Никите равнодушием, и это еще более выводило его из себя. Обернувшись к проводнику, ехавшему на лошадиную голову позади него, Никита жестко и зло хлестнул вопросом: ― Ты зачем вчера не дал Всеслава догнать? Криуша и бровью не повел: ― Как зачем? Чтоб полусотня не сгибла! ― спокойно ответил он. ― Да хоть бы и сгибла! На то и вои ― головы класть! ― Дак на что ж без толку-то головы лишаться? Нам же дело надо сделать, а не бойцов погубить! ― Вот и делали бы дело! Надо было гнать эту волчью стаю, пока не издохла бы! ― Да где же конному в лесу волка загнать! Это в степи, в чистом поле волка с конем и плетью можно изгоном взять ― а в лесу он от тебя в такую чащу скроется, что с конем и не залезешь! Да и был бы обычный волк ― а то ведь оборотень! Заклузит, заморочит, в болота заведет ― век не выберешься! Никита еле сдерживался, чтобы не сорваться в голос. Воины сзади и так уж вытягивали шеи, чуя перебранку. ― Ты уж меня скоро и без волков заморочишь! Ну надел Всеслав на себя волчью шкуру ― он же от того волком не стал! Не верю я в эти басни! Они, поди, как с дороги свернули, так в снегах и увязли ― там же лошади по брюхо! Голыми руками можно было всех переловить! Напор Никиты нисколько не подействовал на Криушу ― он оставался все так же возмутительно спокоен и лишь терпеливо покачал головой, снова берясь объяснять очевидные для него вещи: ― Говорю тебе, не такие они, чтоб в снегах вязнуть! Они волками обернулись, как давеча в Друцке, и поминай как звали! Твои же люди, что по Двине за ними пустились, ни следа, ни человека не сыскали! Ясное дело ― оборотились, волкодлаки, и канули! Никита в гневе осадил коня, поворачиваясь всем корпусом к Криуше, так что жеребец под ним закружил, скосив голову вправо с раздраженным ржанием и фырканьем. Злясь еще и на лошадь, которую он пытался выправить, Никита в запальчивости почти кричал: ― Да нет никаких волкодлаков и быть не может! Не верю я этой брехне! Трусость бабья их волками оборачивает! Увидали волчий хвост, и на тебе уж ― заклузит, заморочит! Криуша все так же расслабленно держался в седле, неторопливо правя по льду озера, а Никита распалялся сильней и сильней, бросая проводнику все более хлесткие слова, вобравшие в себя всю отраву ночных метаний и яростной подозрительности: ― Может, они и тебя уже давно заморочили? Ты не по Всеславовой ли указке в проводники к нам попал ― да по сговору с ним дал ему уйти? Как знать ― может, ты с ним в Витебске о том договорился, когда в Верхний Замок один бегал? Криуша пожал плечами: ― Ежели ты мне не доверяешь, так я тебе в проводники кодолой не кован! Отпустишь миром ― хоть сей час уйду! Я человек вольный, не купленный! Никита осекся и замолчал, стегнул коня и вырвался на три сажени вперед. Сняв шапку, он вытер ею разгоряченное лицо, подставляя горячий лоб морозному воздуху. Постепенно успокаиваясь, он понял, что наговорил лишку, и отругал про себя свой несдержанный язык. Было понятно, что обидное обвинение Криуши в тайном сговоре со Всеславом звучало совершенной нелепицей. Паутинки подозрений, заплетенных в исступленном мороке досадливых терзаний прошедшей ночи, еще темнелись где-то в уголках души, но, трезвея от внезапного гнева, Никита ощущал, что на самом деле он верит Криуше. Без него отряд все еще кружил бы где-нибудь возле Друцка, а не гнал Всеслава почти до самых Усвят. Надо было мириться. Придержав поводья и сравнявшись с Криушей, Никита искоса глянул на него, пожал плечами и виновато улыбнулся: ― Прости! Понесло меня, как корову на льду! Криуша усмехнулся в ответ: ― С кем не случается! Никита оживленно продолжил: ― Но не могу я понять ― что это за суетное мудрование такое! Разве человек ― не Божья тварь? Сотворил же ему Господь две ноги да две руки ― как он вдруг может, скажем, волком перемениться? Что же ― заместо рук и ног у него лапы делаются, взамен головы ― морда волчья, да еще и хвост впридачу откуда ни возьмись подале спины отрастет? Скажи мне, как такое может стать, если есть человек по образу Божью сотворенный? Криуша недоуменно пожал плечами: ― Этого сказать не умею! Я сам этим делам не научен, и как они такое делают, чтобы Божий человек зверюгой оборотился ― то и для меня недомыслимо. Вот изловим Всеслава ― ты расспроси у него, как он на эдакое искусен. А я и знать не хочу! Никита помолчал и спросил уже про другое: ― Как думаешь Всеслава ловить? ― Думаю, надо в Усвятах остановиться. Он все равно рано или поздно сюда появится! Никита кивнул, и Криуша продолжил: ― Ему надо где-то хлебами разжиться и овсами для лошадей. Помнишь, они в Витебске говорили, что хлеба и сена им надо, чтоб хватило до Усвят? Значит, он кого-то в Усвяты пошлет или даже сам поедет к наместнику. Поэтому нам надо будет все дороги под надзор взять и везде неприметно дозоры выставить, чтобы всех проезжих наблюдали ― какой человек едет и зачем. И если кто из Всеславовых людей появится ― чтоб схватили и вызнали, где сам князь! ― Так, может, он уже в Усвятах нас с осадой поджидает? ― Нет, не думаю! Он не знает, кто мы и сколько нас ― может, мы только передовой отряд Мономаха? Настоящей осады городу не сдержать. В Усвяты он пошлет скрытно ― разнюхать, что да как. А сам скроется где-нибудь в глуши, в своих лесных логовах. ― Зачем ему тогда Усвяты? Он по деревням прокормится! ― Тридцать всадников с лошадьми сейчас трудно будет по деревням прокормить. Да и мы по деревням тоже станем ездить ― если он начнет у селян последнее отбирать, то скоро себя обнаружит, и людей против себя восставит! ― Дельно! Обложим волка в его логове! ― Ну, это на словах просто! А как оно в деле станется ― там посмотрим! Хитер он больно! Слова Криуши несколько приободрили Никиту. Замысел и вправду казался ему дельным, так что у Всеслава, как ни крути, не оставалось лазейки ― рано или поздно они возьмут волка прямо с лежбища! Не доезжая устья Усвячи, Криуша намерился было свернуть в небольшую речушку Овсянку, чтобы встать здесь лагерем, но Никита забеспокоился и стал настаивать на том, чтобы ехали прямо в город. ― Надо прямо ехать к наместнику и прижать его, чтоб не вздумал помочь Всеславу! Криуше это его желание не глянулось: ― Зачем? Лучше скрытно расставить дозоры, пока о нас никто не знает! Меньше знают ― меньше смогут наболтать лишнего кому не надо! ― Ну уж нет! Пусть знают, кого бояться! ― По мне, так скорее бы боялись тогда, когда не знают, чего ожидать! Договорились на том, что полусотню поделят пополам и Никита со своей половиной отряда поедет в город, а Криуша тем временем незаметно укроет остальных в засадах на всех подъездных путях. На этом и расстались, хотя проводник неодобрительно качал головой, считая решение Нурмана ошибочным. Однако настаивать он не стал, и полчаса спустя Никита со своей частью полусотни уже подъезжал по льду Усвятского озера к городу. II Усвяты оказались небольшим городком, раз в пять меньше Витебска. На двух горах меж озер Усвятским и Узменем стояли два небольших детинца, обнесенные дубовыми стенами. К ним жался окруженный частоколом посад, а за ним тянулись ряды круглых курганов городского кладбища. Отряд Никиты выехал по Усвяче на лед Усвятского озера и полчаса спустя уже въезжал в город. В предвкушении будущего успеха, в который он уже поверил, выслушав дельный замысел Криуши, Никита проехал городской погост, где на курганах дымили кострища, и через раскрытые ворота въехал в посад. Дома здесь стояли не так кучно, как обычно это бывало в тесных детинцах, и каждый был обнесен двухсаженным забором. Было еще только утро сыропустного вторника, и масленичные игрища не вошли в полную силу. Но народу на улицах все же было немало, и все с отчужденным недоумением смотрели на отряд хорошо вооруженных всадников, отступая в тень заборов и высоких ворот. Звеня подковами по заледенелым бревнам единственной мостовой, они проехали узенькой улицей первого, Усвятского, детинца и въехали в еще меньший, Узменьский. Здесь перед двором княжьего наместника они спешились, и Никита вошел внутрь в сопровождении десятника Луки Невежи. Двор наместника был пошире и получше укреплен, чем остальные, хотя Никита успел заметить, что частокола давно не чинили и кое-где уже надо бы заменить подгнившие или покривевшие колы. На дворе было пусто, только помахивала хвостом притулившаяся у ограды подслеповатая бурая лошаденка да переминался на красных замерзших лапах одиноко гулявший гусь. Поднявшись по скрипучей лестнице к низкой двери под самой крышей длинного пятистенка, Никита постучал рукоятью плетки и, не дождавшись ответа, вошел внутрь. Здесь было тепло, пахло закисшей шерстью и топленым салом, желтоватый мутный свет скупо сочился из затянутых пузырем окошек. Где-то жалобно блеял ягненок, кто-то вполголоса глухо бранился, спотыкаясь и гремя о падавшие откуда-то невидимые отсюда предметы, и отодвигал их ногами. Наконец усталый, дерганный голос из-за двери раздраженно произнес: «Ну, какого ляду еще надобно?», и в горницу, сильно сутулясь, вошел высокий, необыкновенной худобы человек. Наместник оказался человек престранный. Одет он был совсем по-свойски, в грубо вытканную льняную рубаху со множеством прорех и пятен, поверх которой свисала до самых колен длинная душегрея из мелкого крошева овчинных лоскутов, без рукавов, порядком засаленная и затертая местами до тусклого блеска. Рукава рубахи были закатаны, из-под них виднелись жилистые руки с необыкновенно крупными и длинными пальцами. На шатких как у аиста ногах болтались разношенные дырявые сапоги из некогда красной кожи, а сквозь порванные порты виднелись измазанные бугристые коленки. Чуднее же всего была голова странной, вытянутой кверху формы, над которой невиданными завитками закручивались в разные стороны жидкие черные волоса. Казалось, что они решились было покинуть эту голову, превратившись в струйки дыма, да так и застыли, осеняя заостренную белую лысину. Лицо его было бледное и мятое, в глубоких морщинах, как замерзшее комом белье. Узкая борода свисала с него на грудь двумя длинными прядями, редкими и прямыми. Темные глаза, очень большие, навыкате, прикрывали воспаленные красные веки с синими прожилками, как два круглых ожога на болезненно белом лице. Всмотревшись в пришедших ничего не выражавшими остановившимися глазами, наместник переспросил уже более сдержанным голосом: ― Чего вам, господа проезжие, надобно? Никита сухо поклонился, протянул наместнику верительную грамоту, выданную ему Мономахом, и назвался не без скрытой гордости: ― Никита Якунович, черниговского князя Владимира Всеволодовича ратный человек. Состою у князя при особенных поручениях, имею дела в здешних пределах. Наместник не стал утруждаться чтением грамоты, которой черниговский князь призывал всячески содействовать Никите Якуновичу «во всех ему делех», и лишь внимательно всмотрелся в княжью печать. Кивнув, он вернул грамоту обратно и спросил все тем же тусклым голосом: ― Так чего же надобно? Никите пришлось подавить в себе неожиданные смущение и даже растерянность, возникавшие в душе от непонятной безучастности наместника. Говорил ли или молчал этот странный человек, от одного присутствия его в воздухе словно зависала неповоротливая ледяная глыба, из тех, что встают поперек речек и замедляют ледоход по весне. Словно бы стряхивая внутреннюю неловкость, он ответил с некоторым вызовом: ― Мне ― ничего! А вот ежели явится князь Всеслав Брячиславич или кто посланный от него ― так вот им, может, кое-что и понадобится! Он остановился, ожидая вопроса наместника, но тот молчал, как уснувший сиг, и Никита продолжил: ― Так вот, если ему чего понадобится ― вы не спешите гостя отпускать! Пускай его погостюет, пока мы за ним не придем! Мои люди тут пока в гридне поживут, так что когда заглянет кто ― вы уж не забудьте, кликните! Хотя мы, ясное дело, и сами присмотрим, чтобы гости вам не сильно досаждали! Говоря все эти дерзости, Никита пытался вызвать наместника хоть на какой-либо ответ, по которому можно было бы сказать, каких в действительности тот держится мыслей. Но наместник лишь молча кивнул, из чего нельзя было с уверенностью понять, согласен ли он с Никитой или только показывает, что слушает его. Это стало злить его, и он не удержался от угрозы: ― У меня под рукою войско, данное мне князем Владимиром Всеволодовичем! Часть моих людей будет жить здесь, в Усвятах, а часть… (он запнулся, сообразив, что будет лучше все же не сообщать действительное число его небольшой дружины, а также намерения Криуши) а часть ― в других местах! И если вы не хотите ссоры, то лучше будет сделать так, как я говорю! А то, как знать, что может статься ― Мономах к непокорным строг! Да и моих людей хватит, чтобы от Усвят головешки оставить! Тем паче что и стены ваши, как я погляжу, давно не чинены! Наместник пожал плечами и произнес с какой-то бабьей обидой в голосе: ― Да уж это к чему бы? Зачем бы нам черниговского князя или, скажем, людей его гневить? Городок наш небольшой, богатства нету, народ же у нас все простой и мирный! Пожалуйте, живите, исправляйте князя вашего службу! Если вдруг нужда какая в чем случится ― я все больше здесь, ну разве порыбалить с утра пойду! Охотиться-то у меня здоровья нынче нет! Как бы в подтверждение последних слов он зашелся глубоким долгим кашлем, в груди у него все засвистело и захлюпало, как в сыром сапоге, и он несколько раз сильно ударил по ней большим костлявым кулаком. При этом лицо его оставалось все такими же немым и остановившимся, и полуприкрытые веки словно скрывали потухшую безжизненность темных навыкате глаз. Несмотря на странности наместника, Никита остался доволен разговором ― судя по последним словам, его все же удалось запугать и склонить к покорности. Якунович, конечно, бахвалился, говоря, будто может, случись что, взять город приступом ― полусотни для этого было бы недостаточно. Детинцы Усвят и при некоторой ветхости были достаточно неприступны благодаря самому расположению на высоких Юрьевых горах, выдававшихся в озеро. Но, судя по вялой покладистости наместника, о приступе думать не было нужды. Так же сдержанно попрощавшись, они выбрались наружу, где глаза сразу заслепила широкая гладь замерзших белых озер по обе стороны детинца. Гридня обнаружилась сразу за наместничьим двором. Отперев ее данным наместником большим кованым ключом, они вошли внутрь. Все здесь было черным и неухоженным, стен давно никто не скоблил, с них свисали лохмотьями сажа и морозная паутина инея, солома на ложах попрела и была растащена мышами. Длинный стол покрылся густым инеем, в замерзшем очаге стыл большой котел с грязным льдом на дне. Нескольких человек Никита оставил вычищать и обживать гридню, нескольких отправил на торг за едой, поручив им попутно разведать, что слышно в городе, а с несколькими поехал вон из города ― он договорился встретиться с Криушей недалеко от поворота с Усвячи в Овсянку. Криуша уже ждал и проводил их к лагерю, который довольно искусно укрыл в чаще на берегу одного из впадающих в Овсянку ручьев. Рассказ Никиты о встрече и разговоре с наместником его не успокоил, и он все так же неодобрительно качал головой, а выслушав, сказал: ― Не очень-то верь его словам, а еще меньше ― его молчанию! Ты здешний народ не знаешь. Выслушают, согласятся ― а потом, как говорится «твоим же салом по твоим же сусалам»… III Остаток вторника скончался в мирных хлопотах. У Никиты отлегло от сердца, когда он вернулся в вычищенную теплую гридню, где на столе уже стояли согретые сыр и молоко, а в надраенном котле парил свежий крупеник. Криуша остался в лагере на Овсянке, выставив дозоры на подъездах к городу со всех сторон ― на Усвяче, на дорогах из Торопца, Пскова и Полоцка. Решено было держать в засадах по три человека, меняя их через каждые шесть часов. Никита вызвался нести дозор наравне со всеми и заступил в ночь, укрывшись с Ахмылом и Савватием Кость в густом подлеске на берегу Усвячи, ниже впадения в нее Овсянки. Сперва дула поземка, так что другого берега неширокой Усвячи было почти не разглядеть. Но потом ветер стих и в чистом морозном небе вдруг глянули высокие ясные звезды, и сразу заискрились и лед на реке, и снежные сугробы, и тихо лежавший на ветвях снег. Настала такая тишь, что фыркнет ли лошадь, сорвется ли с ветки с тихим звоном сосулька, треснет ли на реке лед ― каждый звук разойдется окрест, как круги по воде. От этой тишины и на сердце у Никиты стало тихо, покойно и он, словно зачарованный, глядел вокруг, согревая лицо парным лошадиным дыханьем. Под утро их сменил следующий дозор, с которым прибыл и Криуша, сказав, что пока все спокойно и ни одна засада не заметила ничего подозрительного. «Хотя, ― добавил он, ― думаю, что скорее будет ждать их под утро или вовсе днем, когда легко затеряться незамеченными среди других проезжих». В среду в полдень, когда Никита отоспался после ночного в гридне, приехал вестовой от Криуши и тоже сказал, что все тихо. Никита зашел на наместничий двор, но там, кроме все тех же слепой лошади и одинокого гуся, никого не было ни видно, ни слышно. В дом он заходить не стал, а направился в рубленый храм в честь великомученика Георгия, стоявший здесь же, поблизости от наместничьего двора. В храме служили вечерню. Было почти темно, вздрагивала, чадя, лучина, две восковые свечки отражались в маленьких круглых слюдяных оконцах, будто всплывая сквозь толщу черноты. Резко и едко пахло еловой смолой, которую курили здесь взамен ладана. Служил пожилой священник в простой крашенинной ризе, произнося ектении и молитвы нараспев негромким мягким голосом, словно уговаривая и упрашивая то ли Господа Бога, то ли своих немногочисленных прихожан. Читал и пел осанистый сумрачный детина с постоянно нахмуренными бровями, выглядевший по этой причине, а также благодаря звучному твердому голосу намного внушительней невзрачного священника. Читая в паремиях пророчества Иоиля, он рокотал так грозно, что Никита невольно вслушался в слова, и они четко впечатывались в память, отзываясь в сердце. «Испустите серпы, яко предстоит объимание винограда, ― призывал твердым басом дьяк словами паремии, ― внидите, топчите, яко исполнь точило, изливаются подточилия, яко умножишася злобы их»1. Никите вдруг представилось, что слова эти обращены к нему, непременно к нему. Именно он со своей полусотней должен испустить серпы для предстоящей кровавой работы и остановить умножившуюся злобу коварного Всеслава. «Египет в погибель будет, и Идумея в поле погибели будет за озлобление сынов Иудиных, ― выхватывал из чтения его слух, ― понеже пролияша кровь праведную на земли своей»2. И в этих словах он также слышал пророческое возвещение гнева, готового обрушиться на полоцкого князя, пролившего столько невинной крови на земле. Чтение пророческой книги вдруг что-то переменило в душе Никиты. Он внезапно понял, что раньше, до нынешнего вечера, погоня за Всеславом была для него только лишь поводом отличиться и сравняться в славе и уважении с отцом. Но теперь ему представилось, что в этом деле есть нечто несравненно более важное. Задача уничтожить Всеслава показалась ему долгом пред Богом и людьми, к выполнению которого его обязывали даже ветхозаветные пророчества. Мысль эта, внезапная и сильная, несказанно укрепила его и умножила в нем решимость. Рука невольно нащупала литой образок Никиты-Бесогона на груди, и едва ли не впервые за время погони Никита Якунович вспомнил о молитве к нему, совершать которую обещался Мономаху. После службы ему захотелось подойти к священнику и поговорить, хотя он и сам не знал, о чем собирается вести речь. Благословившись, он покрутил головой из стороны в сторону и невпопад вдруг заметил: ― А немного что-то у вас прихожан! ― Что есть, то есть! ― согласно вздохнул священник. ― На буднях-то, понятно, не много ходят ― но в недели и в праздники полон храм. Вот и сейчас, гляди-ка ― седмица о Страшном Суде, а им все игрища подавай! ― Что же ― поганых здесь много? ― Да так-то в городе почти все крещеные… ― покряхтел священник ― Селяне ― из тех многие еще бесовом жрут29, особенно чудины. А все одно: как Святки, либо Масленица или Семик30 ― все на игрищах! Сегодня-то еще ничего, потише, а вот завтра, как Кострому понесут, ― тут весь город ходуном заходит! Ну чего бы им в храм не идти ― тепло, благолепно! Так ведь не дозовешься! А как только гудцы да скоморохи ― тут же все от мала до велика бегут! Ветер дует, мороз трещит, инда метель или дождиком поливает ― все ничего! Стоят и по часу, и два, и всю ночь напролет! А потом девкам позор, детям растление ― стыд один сказать, что творят, «не подобает бо и слышати»! Придут, каются: «Прости, прости, Господи, грешных!» А как снова игрища, так опять… как пес на свою блевотину и свиния в кал! Мало твердых в вере! Священник закончил свою прочувствованную речь и грустно махнул рукой. Потом, словно спохватившись, спросил Никиту: ― Вы-то, ясно, не здешний, господин воин? Может, из тех мест, где люди получше нашего Христу работают? Никита понял, что надо назвать себя. ― Никита я, Якунов сын. А здесь… по князя Черниговского Владимира Всеволодовича делам. Священник закивал, соглашаясь: ― Да, да, да! Конечно, по княжьим делам! А меня звать грешный иерей Анисим. Завтра как раз мне тезоименитство ― апостола от седмидесяти31! Он быстро и цепко украдкой оглядел воина и продолжил: ― Владимир Всеволодович ― добрый и христолюбивый государь! Не то, что, прости, Господи, наш Всеслав Брячиславич! Эти слова еще более расположили Никиту к нему, и он спросил: ― А что наместник княжий? Он что, тоже из которых в волчьих шкурах по лесам бегают? ― Ни-ни-ни! ― замахал руками отец Анисим. ― Господь с вами! Фалалей-то Трифоныч не из таких! Он понизил голос и доверительно приблизил губы к ушам собеседника: ― Сказать по правде, он сам Всеслава Брячиславича и его волков до оторопи боится! Он нежной души человек! Рыбалку, рыбалку любит, как и аз, грешник! С этими словами отец Анисим по-детски рассмеялся, всплеснул руками, но потом осекся, вспомнив, что грешно смеяться в храме Божьем, зажал рот ладонью и зашептал весьма оживленно: ― Я вам по душе скажу ― хоть, может, и стыд так, но страсть как я рыбалить люблю! Иной раз не удержуся ― заутра встану, до свету, и бегу на речку, хоть на час, а потом уж в храм ― Божественную литоргию совершать32! Так вот, бывает, прибегу ― а Фалалей Трифоныч уж там, на бережочку! Он так-то скрытен есть человек ― бывает, и слова не допросишься! Но вот стоит о рыбалке его разговорить ― тут, скажу я вам, есть чего послушать и чему поучиться ― ежели, право, кто способен внимать! А вы ― «волчьи шкуры»! Нет, нет, нет, не такой он человек! К вере, правду сказать, не больно у него усердия, но если для храма чего надо ― всегда поможет! А сам вот… Страх, страх, скажу я вам, все страх делает! Он бы и веровал, да боится! Христа боится, волков Всеславовых боится ― так ведь и чахнет от страха человек, сухотка ему грудь разъела ― а все оно от боязни, от нежной души! Никита невольно усмехнулся: ― Отчего ж такую кроткую овцу в наместники поставили? ― Так ведь он раньше-то не был такой! Он и походами в княжьих дружинах ходил, и воевал и охотился! А потом здесь женился на Лукерье Пореевне. Отец ее большое имел уважение от всех и всегда был наместником, потому как народ его любил и слушался. Вот Фалалей Трифоныч после него в наместники и попал ― он тогда был видный, крепкий! Умел, знаете ли, молчать. Так, бывало, молчит, что всем страшно станет ― пошумят-пошумят, да разойдутся! Они горло дерут, смутьяны, а он все молчит, да все так грозней и грозней все молчит ― и правда ― страх! Не знаешь, что от него ждать от такого, коли заговорит или делать чего начнет! А потом вот Всеслав Брячиславич за него взялся! Жену, Лукерью Пореевну, извел чарованиями ― лежит шестой год, все хозяйство на Фалалее Трифоныче. И… знаете ― страх! Страх человека дугою гнет! ― Отчего же страх-то? ― Как отчего? А Всеслав-то? От него и самое страх! Немощна душа человеческая! Не могет ужаса страхований дьявольских перенесть! Ему бы во Христе крепиться ― да уж он от ужаса решиться не может! И отсюду страх, и отсюду ― так вот и пропадает человек, а жаль! * * * Разговор этот оставил в Никите какое-то странное чувство. Он чуял, что будто не слышал или не мог понять какие-то из слов отца Анисима. То есть, слова все были знакомые, но вот смысл, смысл от него ускользал! Тот страх, о котором говорил священник, был непонятен Никите. Для него Всеслав был только воином, князем ― жестоким, коварным, изворотливым. Но если воин боится воина, то это лишь обычный человеческий страх, который настоящему воину надо уметь побеждать в себе. Однако ужас наместника перед Всеславом был какого-то другого рода ― если, конечно, верить тому, что о нем рассказывали, ― и здесь крылась для Никиты некая загадка. Ночью он опять сидел в засаде. Погода переменилась. Метели не было, но с юго-востока дул теплый сырой ветер, шумевший в верхушках сосен, ронявших на землю мелкую снежную пыль. По небу быстро неслись бесшумные серые облака, пятная землю редкими полосами лунного света, прорывавшегося сквозь их драные бока. По льду у береговой кромки все крались и крались их тени, так что приходилось все время напряженно всматриваться и прислушиваться: часто казалось, что в этой игре света и тени участвует кто-то живой, кто тихо крадется и перебегает с места на место от лунных бликов. От этого напряженного вглядывания Никита к концу их стражи смертельно устал, и когда вернулся в гридню, то, едва успев добраться до ложа, заснул крепким сном. Разбудили его рано утром. Посланный от Криуши вестовым Нечай Зазноба слегка потряс его за плечо: ― Вставай, Никита Якунович! ― Что? Сторожить? ― спросони всполошился Никита, вскакивая и шаря рукой лежавший рядом пояс с мечом в ножнах. ― Попалась птичка в сеть! ― довольно произнес Нечай. ― На торопецкой дороге было нынче двое гостей! * * * Когда Никита с Нечаем подъехали к торопецкой засаде, навстречу тихо выехал Криуша. Вид у него был не слишком веселый, скорее озабоченный. Никита бросился с расспросами, и следопыт рассказал, как было дело: ― Под утро, как я и ожидал, дозор заприметил двух всадников. Скрытно приблизились к ним, увидали волчьи шкуры и поняли, что это люди Всеслава. Дозор попытался их окружить, но они ехали тихо, чутко, и только заметили всадников, как развернулись и бросились в бегство. Одного застрелили, другому удалось уйти. Мертвый лежит там, у дороги, под большой елью. Хочешь ― можешь глянуть на него! Никита проехал к указанному месту. Под елью, раскинув руки, лежал мертвый человек. Он совсем закоченел, волчья шкура, сзади накинутая на него, как плащ, сбилась комом и задубела. Волчья морда, скрывавшая лицо, теперь запрокинулась назад. Никита вгляделся в лицо убитого. У него были светлые мягкие волосы, зачесанные назад и заплетенные в косу, и светлая борода с чуть приметной рыжиною. И волосы, и бороду уже тронула седина, не так приметная в белокурых людях. Лицо было заветренное до красноты, губы растянула мучительная улыбка, в уголке которой застыла темная кровь, а глаза, прищурившись, смотрели мутным мертвым взглядом сквозь белесые ресницы. Подошедший сзади Криуша тронул ножнами висевший на груди убитого волчий клык, выбившийся на кожаном гайтане из-под одежды, и задумчиво произнес: ― Науз! На нем волшебный науз! Только вот от стрелы не уберег! По виду, похоже, чудин. Говорить нечего ― он из людей Всеслава! Вот только дела наши от этого лучше не стали! Я же наказывал дозорным, чтобы сами не пытались брать, если будет больше одного! Надо было скрытно следить за ними, а одного послать за подмогой! Если уж напали, так надо было хоть ранить да захватить одного живым! Но нет, они поперлись прямо навстречу ― думали в поединках сойтись, что ли? А теперь толку от мертвеца никакого ― такой он нас на Всеслава не выведет! Да и Всеслав осторожней станет, узнав о засаде! Застреливший мертвого молодой воин Соколка виновато разводил руками: ― Да я в коника, в коника целил! Как уж оно так вышло, чтоб стрела сама ему в шею залетела? Никита с трудом отвел взгляд от так странно улыбавшегося лица убитого и задумчиво произнес, припоминая: «Испустите серпы, топчите точило, яко умножишася злобы их…» Он хлопнул Соколку по плечу и, желая его подбодрить, сказал: ― Ладно! Одним меньше ― уже хорошо! Криуша кивнул в знак согласия: ― Нет худа без добра! Если он поймет, что в городе ему ничем не разжиться, значит, пойдет по хуторам да селам, а там и грабить придется ― сами же селяне нас на него и выведут! Но он, скорей всего, сперва опять попытается в Усвяты пробраться ― только теперь уж по-хитрому как-нибудь. IV В четверток, как и говорил отец Анисим, весь город ходил ходуном. Еще с утра здесь началось брожение, предвещавшее вечерний разгул. Все городские ворота были растворены настежь, отовсюду на игрища собирался всяческий пришлый люд — хуторяне на подводах, часто со всеми семьями спешившие к городской родне, увечные бродяги, скитающиеся скоморохи — во всех замечалось нетерпеливое ожидание веселого гулянья, хмельной браги и сытного куска. С рассвета городские улицы уже заволокло сизым чадом от пекшихся на каждом дворе блинов. Многие по-старинке пользовались еще дедовскими глиняными сковородками с начерченными на дне солнечными лучами, но в иных домах успела завестись новая железная утварь. В прокаленных на очагах круглых сковородах кипело коровье масло, в него, шкворча, плескало с черпака жидкое белое тесто, и стопою ложились один на другой золотые дырчатые блины. Первый блин обычно отдавали детям. Они гурьбой с криками и топотом босых ног спешили добраться до слухового окошка под коньком, чтоб вывесить этот первый блин дедам и прабкам. Те выйдут сегодня невидимо из своих могил повеселиться с детьми и внучатами, отведать блинов и браги, подышать родным дымом и согреть у ярких огней промерзшие в стылой земле кости. Для того и разведут сегодня к вечеру костры на жальниках и перекрестках, чтобы вспомнили предки весеннее тепло и поторопили его прийти на соскучившуюся в снежном забытьи землю. Каждая улица днем повыкатывала прямо к воротам самые большие котлы и чаны, возле которых суетились кашевары, варя на всех общую «мирскую» кутью из пшеницы, в которую добавляли мед, лесные орехи, сушеные яблоки и груши. На перекрестках выставили загодя наваренной браги, открыли бочки с пивом и забористым пьянящим квасом, настоявшимся в холодных погребах и рвавшимся из-под дубовых крышек пенною упругою струею. С полудня уже началось бражничанье. На узких улочках едва можно было пройти меж тесовых столов, где стопками высились блины, стояла в глиняных плошках кутья и деревянные ковши, чтобы черпать брагу. Но главное веселье ожидалось к вечеру, когда ряженные должны были пронести по улицам соломенную куклу, среди местной чуди, которой много было и в городе и в окрестностях, прозываемую Костромой, а меж здешних славян-кривичей — Масленицей. Никита, отдохнув после ночного бдения в засаде, выслал почти всех своих воинов на городские улицы и сам прохаживался здесь же. Все они должны были делать вид, что принимают участие в праздничном гулянье, но Никита настрого запретил напиваться и велел пристально наблюдать, не появится ли на улицах кто-нибудь из людей Всеслава. В особенности наказал он глядеть за ряжеными, среди которых воин в волчьей шкуре вполне мог сойти за обычного затейника-шуликона. В сумерках город был уже изрядно пьян, но еще на ногах настолько, чтобы можно было совершить обычное хождение с Костромой. Затейщики собрались у главных городских ворот, выходивших к Усвяче, и скоро город наполнился нестройным шумом и гудом. Двое вымазанных сажей мужиков несли высоко поднятую соломенную куклу, обряженную в кафтан и шапку, спереди у которой болтался скрученный из соломы же тугой привесок. Перед ними, беспрестанно кривляясь, скакали девки, громко выкрикивая слова встречальной песни: Костромушка-Кострома, Боярыня-Госпожа! Мы Костромушку поджидали, Все на горочку выбегали, Костромушку выглядали! Костромушка-Кострома, Богатая госпожа! Все сыр-маслице выкладали, Все Костромушку выкликали! Костромушка-Кострома, Приезжай к нам сама! Она барыня-то богата, Государыня торовата! Она пешею все да не ходит, Ее троечка всюду возит! Костромушка-кривошейка! Мы встречаем тя хорошенько! Следом за куклой валил народ со смоляными факелами, от которых все кругом разом замутилось черными клочьями дыма и трескучими всполохами. Из ближних улочек все прибывали новые и новые гуляки с факелами, дудками, трещотками и колотушками, поднимая невообразимый шум. Здесь и там заметны были ряженые, но разобрать что-то в этой кутерьме было едва ли возможно. С гамом и пением Кострому пронесли через Усвятский детинец, затем поднялись к Узменскому и двинулись мимо настороженно притихшей Георгиевской церкви к Псковским воротам. За ними ее должны были водрузить на тамошнем высоком берегу, и здесь совершались игрища до субботы, когда Кострому должно было сжечь, а пепел развеять над полями и нивами, ждущими под снегом прихода весны. Вдоль всего пути Никита расставил своих людей, пробивавшихся теперь в шумном пьяном многолюдстве, стараясь не терять один другого из виду и вглядываясь в беснующихся кругом ряженых. Поэтому когда из толпы вдруг метнулась в темный проулок фигура в волчьей шкуре, за ней сразу бросились вдогонку несколько человек. Ряженый все петлял и петлял в проулках, увлекая за собой погоню, а Никита, нагоняя бегущих впереди него, несмотря на азарт преследования, вдруг смутно ощутил, что все здесь как-то не так и делают они не то. Один из половцев достал на бегу лук из-под кафтана, прицелился и выпустил в убегавшего стрелу. Выстрел оказался удачен — стрела угодила тому в ляжку, он упал на неловко подвернувшейся раненой ноге, но тут же встал на четвереньки и попытался ползти вперед, подволакивая ногу с торчавшей стрелой. Его нагнали, сдернули волчью шкуру, но еще прежде, чем он увидел скрывавшегося под нею хныкавшего пьяненького толстого человечка, что-то причитавшего по-чудски, Никита понял, что опять обманут. Велев скрутить ряженому руки и волочь его в гридню, он махнул рукой стрелявшему половцу и случившемуся рядом Векше, чтоб следовали за ним, а сам со всех ног припустил прочь, к терему наместника. Подоспели они только-только. Прижатый к воротам терема Антипом и Лукою, яростно бился высокий широкоплечий воин с закрытым волчьей личиной лицом. Он рубился с такой силой и натиском, что не будь его противниками такие матерые бойцы, как Антип и Лука, оставленные Никитой стеречь дом наместника, вряд ли кто-нибудь смог бы долго его удерживать. Бился он с отчаянной дерзостью затравленного зверя, рыча, припадая к земле и ловко уворачиваясь от тяжелых ударов, и сам стремительно кидался на врагов с волчьей быстротой и ненавистью. Приближаясь к месту схватки, Никита увидел, как воин-волк извернулся и ударил Антипу в лицо так, что тот покачнулся, выронил меч и закрылся руками. Раздался торжествующий волчий вой, но Лука не дал добить раненого, оттеснив от него волка. Туго пришлось и Луке, но тут в дело вступили Никита с Векшей, а из-за угла вдруг вынырнул мрачный и грозный Тур Миронежич, казалось, на голову высившийся над остальными. Он со второго удара выбил меч из рук волка, но тот ужом проскользнул ему под руку, схватил оброненный Антипом меч и готов был снова расчищать себе путь к бегству. И тут отличился Векша. Брошенный им заголенищный охотничий нож вошел воину в плечо по рукоять из лосиного рога. Тот взвыл от боли, но меча не выпустил, хотя и вынужден был опустить его. Воины Никиты отступили на шаг, держа волка на расстоянии вытянутых мечей. — Хукка! … Хукка!... Хукка Юмала! — вскричал тот, силясь поднять тяжелый меч над головой, и тут в другое его плечо воткнулась стрела подоспевшего половецкого лучника. — Хукка! — еще раз вскричал он и бросился на своих врагов, не разбирая и не чуя наносимых ударов. Меч из его рук вышибли, Тур Миронежич уже протянул свои могучие длани, чтобы схватить пленника, но воин-волк голыми ладонями вцепился в клинок Векши, удержал его, не замечая, как лезвие полосует скользившие ладони, и всею грудью навалился на острие. «Хукка-суси…» — прохрипел он призыв-заклинание и повалился на спину, все еще держась за меч, выпущенный из рук оторопевшим Векшей. * * * — Все то же, что и раньше! Живых пленников не взяли, а с мертвых толку нет! Разве что кто-нибудь за телами явится! Криуша сидел в жарко натопленной гридне и рассуждал вслух. Он прискакал сразу, как услышал о событиях нынешнего вечера. Связанного пленника-ряженого допросил Вейко Кейдович. С его слов выходило, будто он был совсем пьян, когда его подначили, сказав, что нынче он не сможет и до ближайшего забора добраться. Он стал хвалиться, что сей же час добежит до ворот и обратно быстрее, чем кое-кто успеет кружку пива выпить. Поспорили на монету. Тогда на него со смехом надели эту волчью шкуру, толкнули из толпы, и он побежал. Кто именно заставил его бежать, он не помнил напрочь, сказал лишь, что голосов было два — мужской и женский. Ему показали лежавший во дворе перед гридней труп убитого в волчьей шкуре и спросили, не этот ли человек велел ему броситься вон из толпы. Вид убитого с перекошенным серым лицом, на котором застыли злость и мука, с мертвым оскалом желтых зубов так напугал бедолагу, что он лишь трясся, стучал зубами и сумел вымолвить только, что шибко был пьян и толком не помнит ничего, но вроде бы такого человека не видел. Предложили было проверить его огнем, но Криуша только махнул рукой — по всему было видать, что бедный чудин слаб умишком. Так и спровадили его ни с чем, и он ушел, сильно хромая на раненую ногу. — Вот еще незадача! — продолжал вслух размышлять Криуша. — Ясно, что этот боец в волчьей шкуре пришел сюда не один! Похоже, те двое, мужик и баба, что подначивали дурачка-чудина, делали все заодно с этим волкодлаком. Значит, люди Всеслава все еще в городе! Он прислушался к шуму и выкрикам, что доносились теперь из-за Псковских ворот, где на крутом берегу поставили соломенную куклу Костромы, и теперь там с пьяными криками катался с ледяных гор веселившийся народ. — Да, в этой неразберихе, пожалуй, больше никого не отыщешь! Немудрено, что дозорные наши проморгали — народ с утра так и валил в город, затесаться незаметно троим недолго было! Если, конечно, их трое! Он перевел задумчивый взгляд на Никиту и спросил: — Ну что, Якунович, делать дальше думаешь? — Да что и раньше — за наместником приглядывать! Они же неспроста на его двор рвались! — Это верно! И надо еще, думаю, тех мертвых чудинов здесь во дворе покараулить. Да слушать хорошенько, а то, может, кто мертвецами заботиться начнет! — А где тот, первый? — У нас в лагере. Скажу, чтоб нынче же сюда привезли. Вы здесь сторожите их хорошенько — всего скорее, кто-нибудь попытается их выкупить либо украсть. Как знать, может, они хоть мертвые нас на Всеслава выведут? — Может… — понуро отозвался Никита. Ему вдруг показалось, что вся эта их нескончаемая погоня за Всеславом так никогда ничем и не кончится. — А что Антип? — Неумой с ним возился! Эй, Неумой, что с Антипом? Подошел Неумой: — Жив, но без памяти. Глаз ему вышиб вурдалак клятый — тот самый, левый, что видел худо. Я его по-дедовски лечу — яиц сырых налил в рану. Его и прошлый раз так вылечили, когда ему половину лба откроило. — И был полулоб, и стал одноглаз! — невесело пошутил Криуша. * * * Когда Криуша уехал, Никита взялся расспрашивать Вейко Кейдовича. Обычно тот был не слишком разговорчив, держался стороной, и Никита не успел близко с ним познакомиться. Но тут был случай, когда именно Вейко мог сказать что-либо дельное о том, что волновало Никиту. Его, хоть он и не подавал виду, очень поразила давешняя схватка у ворот наместничьего терема. В той ярости, с какой бился Всеславов волк, и особенно в том, как он сам предпочел смерть пленению, было что-то невиданное прежде недавним выходцем из Царьграда. Выждав, когда Вейко остался за столом один, он подсел к нему с намерением расспросить молчаливого карела. — Скажи, Кейдович, а что это за слова, что перед смертью чудин кричал? Вейко уже был осведомлен обо всех обстоятельствах недавней схватки. Он слегка вздрогнул, выйдя из усталой задумчивости, и поглядел на Никиту: — Слова? Ах, это… волк. Волчий бог! — К чему он этак кричал-то? Вейко пожал плечами: — Всеслава, думаю, звал. — Так ты думаешь, он близко был? — Да нет, не думаю. Он как бога его призывал! — Неужто и правда они как бога его чтят? — Да, многие! И из чуди многие, и из вожан, и карела, и литва. — Да как же такое сталось? — Ну, он ведь для них — как живая быль! Раньше-то ведь много было таких воинов, что силу свою у зверя могли занять. Шкуру звериную одевали и сами в душе своей делались, будто бы зверь, ярые. А иные, что всякой хитростью бесовской владели, могли даже и вид свой изменять перед людьми, словно бы и вправду они волки или медведи. Были такие ярые мужи и у чуди, и у литвы, и у словенского племени, и там, откуда отец твой родом. Раньше немало таких бывало, и был им от всех страх и почет. Но потом стали многие народы Христа принимать, и уже не прежними худыми науками, а Крестом Христовым в бранях побеждали. А таких, что, как прежде, в зверином образе воевали, все меньше и меньше оставалось. Одни сами друг дружку перевели, иные в чужих странах головы сложили — они ведь и здесь, для своих тяжелы, больно нрав лютый — тяжко их терпеть! Вот и стало их совсем немного, почитай, вовсе перевелись! А Всеслав — он словно из тех, давних времен пришел, про которые уж только в песнях старики поют! — Как же он таким сделался? — продолжал свои расспросы увлеченный Никита, хоть и не все из сказанного вызывало у него полное доверие. — Про то сказывали, будто был у чуди один волхв, промеж других самый могучий и старый, — степенно и нараспев отвечал Вейко, будто повторяя древний былинный сказ. — Все жил один в лесу, пням молился, борода ото мха зеленая. Взяла его туга великая, что и по городам и по весям народ начал от старых богов отставать и Кресту кланяться. Вот и вступило ему в душу, чтобы на прежнее все поворотить, как у дедов было. Не ест, не пьет ничего, только все жертвы приносит и богов своих вопрошает, как бы добиться того! А боги ему говорят: «Нам князь нужен! Дай нам князя, а мы тебе от себя бога пришлем, что Распятого прочь погонит и землю нам вернет!» Думал волхв, что слова эти могут значить, и наконец понял, как ему волю богов исполнить. Пошел он тайно к полоцкой княгине, матери Всеславовой, и навел на нее бесплодие. А когда и князь, и княгиня уж в отчаянье впали от бесчадия своего, он ей волхвованием женскую силу вернул. Но ребенка-княжича, что от чарования произник, посвятил на службу богам своим. Оттого он и лют так, Всеслав, и кровь льет немилостиво, что бесовским поспешением на свет Божий пробрался! А когда вырос княжич, послал волхв во все концы — и в чудь, и в жмудь, и в водь, и в лопари, и в карелу и в словены — и всем велел сказать: вот-де, боги нам себя явили в молодом Всеславе! Он есть тот, кто божьей силой пришел всю землю в старое время повернуть, когда и зверь и роса слову волхвов послушны были! А волхв тот весьма знаменит был по всем народам, и потому многие слову его веру дали и к Всеславу приложились, богом его почитая! — И где ж ныне тот волхв? — Не знаю! Иные сказывали, что помер давно, иные — что жив он и по сию пору где-то в здешних местах обретается. Не случайно ведь Всеслав сюда укрыться пришел! Говорят еще некоторые, что в дуб он врос и только Всеслав его вызвать может для совета себе. Да мало ли что ни брешут — всего и не переслушаешь! Сказано и правда было непривычно много для молчаливого карела. Он взялся плести новую перевязь для колчана, а Никита пошел на свое ложе и долго еще ворочался, обдумывая услышанное. V Пяток прошел в настороженном ожидании. В городе продолжались Масленичные гуляния, все так же пекли блины и угощали на улицах брагой. А днем за Псковскими воротами, где стояла соломенная Кострома, катали с гор молодоженов, и подвыпившие старики заставляли мужей подолгу целовать раскрасневшихся от смущения и мороза молодух, отпуская соленые прибаутки. Молодые мужики и парни сошлись на льду Усвятского озера стенками на кулачках и довольно поколотили друг друга. Но Никита своих воинов до этого развлечения не допустил, хотя соблазн отличиться был велик, и молодежь, в особенности Силушка Поспелыч, рвалась тоже встать в стенку. Все разговоры о гуляньях Никита оборвал, а наиболее ретивых отправил усилить засады на дорогах. Вторую часть ночи под субботу сторожить двор гридни и наблюдать за наместничьим домом выпало Векше Шестаковичу. С самого начала стражи ему было как-то маятно. Он ходил по двору из конца в конец, сшибал концом рогатины сосульки с крыш, пытался тихонько напевать про себя, но на душе было все тоскливей, а веки слипались от навалившейся на голову тяги, сжавшей виски в бочарный обруч. Страх, холодный и давящий, лишающий всяких сил, полз и полз в душу. Никогда Векша не слыл робким, но тут, сам удивляясь себе, примечал, как всякий звук — скрип ли снега, звон оборвавшейся с крыши сосульки, внезапный лай собаки — все отдавалось в душе щемящей тревогой. Он уж хотел было разбудить кого-нибудь и попросить разделить с ним стражу, но стыд его остановил. Теряя всякую силу, чуя, как ноги и руки его становятся чужими, безвольными, он тихо уселся на лежавшую близ тына колоду, опираясь щекой о древко рогатины и тупо, бессмысленно уставился перед собой на двери гридни. Шорох в углу двора пронзил все тело волною холодного ужаса. Скосив глаза, Векша увидел, как оба мертвых чудина неторопливо поднимаются на ноги. Костенея от страха, не в силах поднять руку для крестного знамения, Векша следил, как они отряхиваются от снега и, неловко переступая негнущимися задеревеневшими ногами, идут прочь со двора гридни, даже не глядя в его сторону. Векше казалось, что если б они только посмотрели на него или, не дай Боже, повернули к нему, он тот час же умер бы от страха. Так, сжимая примерзшими пальцами рогатину, он и просидел все на той же колоде до утренней смены. Утром вышедший до ветру за полчаса до побудки Третьяк никак не мог добудиться Векши, спавшего мертвецким сном. Поначалу Третьяк решил, что его просто сморило. Но когда Векша едва разлепил глаза, после того как Третьяк хорошенько встряхнул его за грудки, а потом тут же закрыл их снова, Доможирович отволок его в гридню. Здесь общими усилиями удалось привести Векшу в чувство, нахлестав по щекам и натирая снегом. Но и придя в себя, тот сперва понес какую-то околесицу. Разозлившийся Никита подумал было что он напился до бесчувствия, но перегаром от воина не пахло. Выбежав во двор, Никита обнаружил пропажу тел и начал с гневом допытываться, как сторож позволил утащить их у себя из-под носа. Рассказ о том, что мертвецы ушли сами, привел Никиту почти что в полную ярость, а воины, особенно кто помоложе, откровенно принялись зубоскалить. Послали за Криушей, и тот прискакал стремглав. Подробно расспросив Векшу обо всем, что было с ним ночью, он пошел осмотреть следы. — Что же ты, следопыт, на следы-то не глянул? — выговаривал он вконец оторопевшему и пристыженному Векше. — Ты глянь, их же волоком по снегу тащили! Вот, сперва одного, потом второго — до самых ворот. Они ж ведь тяжелые, жмуры эти, задубели, а волок их один! По следам судя, мужик, нога большая. Криуша вышел за ворота, продолжая читать следы, хорошо заметные на плотном снегу: — А здесь его баба дожидалася — нога невелика — держала поводья, с ноги на ногу переминалась, пока тот их волок. И увезли их на санках, одним коником запряженных. А вот пришли-то они откуда? Дальше Криуша замолк, лицо его стало сосредоточенным и тревожным. Он добежал до угла наместничьего дома, покрутился у ворот, потом метнулся к углу двора гридни, заглянул через тын. Потом опять забежал во двор и принялся рыться в снегу, словно петель на сорной куче. — Да ты скажи лучше, куда они делись? — не выдержал Никита, наблюдавший за этими странными молчаливыми поисками. Криуша рассеянно махнул рукой в сторону озера: — Да понятно куда — к берегу! — Так давай по следу пойдем! — Боюсь, уже без толку! — вздохнул Криуша. — Там за эти дни так все разъездили, что след не поднять! Одна надежда, что наши засады их в пути перехватят! Да только мне не больно верится — они уже знают про засады, что-нибудь выдумают, чтоб их обойти. Ты лучше глянь на это вот! Он отвел Никиту в тот угол двора, где копался в снегу, и указал ножнами на какой-то темный мешочек, лежавший в сугробе: — Не так оно все просто было! Векшу-то неспроста сморило! Приклузилось ему, вот оно что! Эта баба-то первая пришла да сперва хоронилась у наместничьего дома, но внутрь не заходила. Потом она с улицы к нашему тыну подбежала да кинула вот это сюда! — А что это? — Никита нагнулся было поднять мешец с земли, чтобы получше рассмотреть, но Криуша удержал его руку. — Стой! Это подмет колдовской! На нем чары — вот парня-то и сморило! Попутался он, все у него смешалось — и что явь, и что ему наклузило! А тогда уж мужик подъехал, зашел потихоньку да жмуров-то и вытащил! Криуша огляделся кругом, нашел какую-то палку, боязливо перекрестился и со словами: «С нами Крестная сила!» осторожно разворошил палкой мешец. В мешке лежал какой-то коричневый, как показалось Никите, похожий на скрюченную человеческую фигурку, корень. — Надо бы сжечь его где-нито! — подцепив палкой мешец, он побежал с ним к догоравшему за городскими воротами костру. Никиту все эти разговоры мало в чем убедили. Он стал нетерпеливо понукать Криушу, когда тот вернулся: — Ладно, подмет там или не подмет виноват, но надо попробовать следы посмотреть, куда те двое с санями могли деться! Криуша пожал плечами, махнул рукой и побежал по следу, приговаривая на ходу: — Вот у них коник, левая задняя вовнутрь сбита, с щербиной! Он бежал к Псковским воротам, Никита за ним, но сразу за воротами оказалось столько следов от саней — и запряженных, и тех, на которых скатывались с гор, что Никита сразу потерялся. — Вчера ведь молодых с гор скатывали! Да на санках катали, ездили по всей родне после зимних свадеб молодухами хвалиться — где ты тут думаешь следы разобрать? — Криуша махнул в сторону озера, где во все стороны расходились следы полозьев. — Тут полдня надо провожаться! Да и то не знаю, найду ли? Никита огляделся. Утренний ветер, пронзительный и студеный, бежал поземками через застывшую озерную гладь. Все небо заволокло рыхлыми серыми облаками, и сколько хватало глаза, повсюду за белым полотном замерзших озер тянулись синие зубчатые леса, как волнистая шкура на спине огромного зверя. Вздохнув, он повернул обратно к городу. * * * Якунович хотел было примерно наказать Векшу — и от досады, что сорвалась очередная зацепка для поимки Всеслава, и в назидание другим, чтоб не расхолаживались впредь. Но Векша так был сам огорошен всем происшедшим, что просто опустил с отчаянья руки. Да и Никита вспомнил, что завтра — Прощеное воскресенье33, и как-то расхотел сейчас думать о наказании, сказав себе, что займется этим после, когда все хорошенько обдумает. Хотя что, собственно, обдумывать — ему, по правде сказать, было пока неясно. Очевидно было одно: пока Всеслав все так же недосягаем, и как подобраться к нему — непонятно. Каждую новую западню он обходил с волчьей осторожностью и коварством. Никита почувствовал, что ему необходимо помолиться, и решил пойти на бдение, наказав позвать его из церкви, если будут какие известия от дозоров. Но и молитва не шла на ум. Почти всю службу Никита простоял пустой и потерянный. В голове все крутились обрывки недодуманных мыслей, и только, спохватываясь, он понуждал себя творить в уме молитву, а через минуту уже снова терял ее прерывистую нить. Было как-то смутно. После службы его поманил рукой отец Анисим, приглашая остаться. Никита дождался, пока все выйдут из храма, и тогда священник вышел к нему из алтаря. Он мялся, видимо, не зная, как приступиться, но потом заговорил в своей торопливой и сбивчивой манере: — Оно же как случилось? Я-то и подумал, что вам непременно про то знать надо! А все грех мой, слабость моя! Дай, думаю, полакомлю себя напоследок — заговенье ведь! Так я с утра раненько, почитай до свету, побег на бережочек, ну, где завсегда рыбку ловлю. Авось, думаю, судачок или щучка словится! А нет — так я и налиму рад опять же! Ну, в общем, не про то, конечно, не про рыбу! Подхожу это я к бережочку, а там уж Фалалей Трифоныч стоит. Ну, думаю, раньше меня поспел, охота пуще неволи! Только толкнуло меня что-то не подходить к нему. Он ведь не один там стоял — вот в чем странность! Я за кустиком схоронился и выглядываю: эге, двое с ним — мужик и бабенка. Ну, это бы ладно! Санки у них, коник запряжен — опять же ничего! Но вот на санках, на санках-то — ноги! Четыре ноги, как есть, стало быть, два человека лежат! И люди-то, ясно, мертвые! Ох, думаю, худо оно! Не по сердцу мне они — ни те, что лежат, ни те, что стоят! И Фалалей Трифоныч-то все как бы через силу им отвечает, а что говорят, — не разобрать мне было. Он все кивал, кивал — а сам белый с лица, видать, что невесел! Но думаю я отчего-то, что и про вас они говорили — так мне сердце сказывает! Ну, тут уж мне и к рыбалке охота отстала, я скорей-скорей к дому. С горки оглянулся — отъехали они, а Фалалей Трифоныч медленно так в гору поднимается, под ноги смотрит, раздумчив сам. Вот я и решил, что, может, оно вам и нелишне про то знать будет! — А что за люди были, не разглядел ли, батюшка? — Женку не разглядел, вся укутанная! А мужик — незнаком он мне, нездешний. То есть лицо мне его как бы памятно — бывает он в городе иногда. Но не ближний он, и звать его не знаю как. А еще думаю, что они из чуди… Поблагодарив отца Анисима, Никита вышел из церкви, постоял немного на улице в задумчивости, а потом решительно зашагал к дому наместника. * * * Ворота оказались на запоре. Никита несколько раз сильно стукнул по ним, но отпирать никто не вышел. Он перелез через ограду, взбежал по лестнице и начал колотить в низенькую дверь. Долго никто не отзывался, наконец, как всегда, задевая и роняя по ходу какие-то вещи, появился наместник и глухо отозвался из-за двери: — Кто здесь? — Отворяй, не то дверь вышибу! Послышался вздох, открылась задвижка. Никита, входя, довольно грубо втолкнул наместника вглубь горницы, прошел сам и уселся на лавке, вытянув до половины меч из ножен. Фалалей с понурой покорностью примостился напротив, у стола. — Ну, сказывай! — грозно начал Никита, — были к тебе от Всеслава гости? Фалалей мрачно посмотрел на него, ничего не ответив. Никита ударил кулаком по столу так, что с полки оборвался горшок и покатился по полу с глухим стуком. В лукошке проснулся гусь, вытянул шею и зашипел на Никиту, вступаясь за хозяина. — Знаю, что были! Лучше говори добром! Хозяин поднялся, подобрал с полу горшок, горбясь под пристальным взглядом Никиты, поставил обратно на место. Тут за дверью послышалась тихая возня, дверь слегка приоткрылась, и слабый женский голос тревожно спросил: — Фаля! Что там? Нешто опять пришел кто? В горницу нетвердым шагом вошла женщина в одной рубахе, с распущенными волосами — еще не старая, но совсем увядшая, бледная, как полотно, и с большими темными кругами в подглазьях. Близоруко щурясь на тусклый свет, она переводила взгляд с Никиты на мужа, но Никите показалось, что она не может различить, кто из них кто. Ему стало не по себе, ярости поубавилось. Фалалей живо обернулся к ней, взял за руки и повел вон из горницы, и в голосе его Никита с удивлением услышал теплоту, которая вовсе не вязалась с обычным тугим и тяжким молчанием этого человека: — Луша, ты зачем встала? Иди ложись, я вскоре! — Там есть кто? — беспокойно спрашивала женщина. — Он с добром пришел? Ты не гневись только, Фалюшка, потерпи, сдержись, коли что! Чтоб худа нам не было! — С добром он, с добром, Лукерья Пореевна! Не томись, я поговорю только и вскоре буду! Никита задвинул меч обратно в ножны и убрал с колен. Выпроводив жену, Фалалей вернулся обратно и сел, промолвив со вздохом: — Ладно, не буянь! Пытай, что тебе надоть! Никита опять подобрался: — Что тем двоим от тебя надо было? О чем толковали с тобой? — О тебе, о чем же! — слегка усмехнулся Фалалей. — Зол на тебя Всеслав! — Есть за что! — с горделивым вызовом ответил Никита. — От тебя-то он чего хочет? Скажи лучше сам, все одно прознаю! — Да уж прознаешь… — вздохнув, согласился тот. — Припасов велит ему отправить: муки, соли, овса для лошадей, сена. — Куда отвезти велел? — Не знаю! Заметив, что Никита снова наливается злостью, Фалалей поспешил оговориться: — Не знаю я куда! Велел отправить воз по Псковской дороге, а я, говорит, встречу, где надо будет! Пусть, сказал, воз хоть до Пскова доедет да обратно повернет — мы с ним, дескать, когда надо не разминемся! — К какому дню отправить велели? — К завтрему! — Но ты же не станешь ничего отправлять? — со значением проговорил Никита, снова кладя руку на меч. — Не стану! — со вздохом согласился Фалалей, косясь на Никитин меч. — Ну и добре! А отчего ты меня не послушал? Я ведь тебе велел меня о людях Всеслава уведомлять сразу же! Фалалей мотнул головой и молча отвел взгляд в сторону. — Ты никак меня меньше, чем своего князя боишься? А я-то ведь поближе к тебе теперь, чем он! Наместник поднял взор на Никиту, и тот вдруг увидел, что его темные глаза смотрят прямо и в них не страх, а мука. — Тебя-то? Да нет, тебя я и вовсе не боюсь! Что ты можешь? Ну убьешь меня — да мне от того только облегчение! Из-за жены лишь терплю, Лукерьи Пореевны! А он… Фалалей весь сжался, глаза помутнели, но он продолжил: — А он всю душу выпьет, всего измучает! Что для него наше «ближе-дальше»! Он всегда там, где хочет быть! Он и тебя найдет! Наместник недобро усмехнулся и повторил: — Теперь он и тебя отыщет! Мы теперь с тобой вместе… повязаны! Скоро сам поймешь! Он поднялся, показывая, что разговор окончен. Несколько оторопевший Никита встал вслед за ним и вышел из горницы. Уже в дверях Фалалей Трифонович вдруг поклонился Никите в ноги: — Ну, прости меня, братко, чем согрешил пред тобою! Завтра Прощен день — так я сегодня у тебя простить прошу, а то как завтрева не свидимся? — Бог простит, ты меня прости! — ошеломленно промолвил Никита, и оба уже молча вышли к воротам, где наместник выпустил его со двора. Разговор смутил Никиту — наместник приоткрылся ему за этот вечер с нескольких нежданных в нем сторон. Последние слова его прозвучали на удивление искренне и тем еще более ввергали в недоумение. VI О своих разговорах с отцом Анисимом и Фалалеем Никита рассказал Криуше на другой день. Тот сначала оживился, услышав про воз на Псковской дороге, прикидывая, нельзя ли это как-нибудь использовать, но потом раздумал и вздохнул: — Эх, хитер лиходейщик! Ничего тут не поделаешь — даже если в возу и спрятать кого, толку не будет — учует! Не зря он так распорядился — просто по дороге воз пустить! Сам со стороны наблюдать будет. Если что — и не выйдет к возу, хоть полгода его до Пскова и обратно гоняй! — Зато направление теперь знаем, где его искать! — Опять же вряд ли! Логово-то его, думаю, далеко в стороне от больших дорог скрывается! — Что же тогда предлагаешь делать? — Да все то же! Следить надо крепче за наместником, чтоб тайком припасу ему не послал, да все обозы, что из города пойдут, досматривать хорошенько. Ну и самим пора на охоту выходить — поедем по деревням, будем выведывать! Авось где какой слух о нем объявится. Разговор этот с Криушей был у них днем, после Литургии. Они сидели на завалинке у ворот гридни и радовались солнышку. Оно начало пригревать уже почти по-мартовски, хоть впереди было еще десять дней февраля. Позванивала редкая пока капель, устраивали шумную возню воробьи, радуясь теплому припеку, и на душе все казалось легко — зима сдается и уходит, сдастся и Всеслав, кончится его время! Зато город после масленичного разгула словно вымер. Будто и не было ни хождения с Костромой, ни безобразных шуток ряженых, ни пьяных игрищ, ни шального катанья с гор и кровавого мордобоя ледовых стенок. Утром церковь была почти битком полна народом. Вид у многих был помятый, зато и покаянные вздохи то и дело раздавались со всех сторон, и когда отец Анисим говорил поучение о Страшном Суде и Адамове изгнанье из рая, то все с чувством согласно кивали и охали. Может, конечно, покаянию и похмелье помогало, но тут уж — что с нас таких взять? До вечера по всем домам подъедали скоромный припас — хватило и нищим, и собакам — все одно пропадет! Так что ели до икоты, до неможения, и бражкой поправляли давешний хмель. А уж в понедельник ни-ни — ни одной жиринки не найти было ни в горшках ни в плошках! Весь удой мимо стола шел прямо в закрома, и везде в холодных амбарах и сенях висели полотняные кули с творогом, капая солеными слезами сыворотки в подставленные лоханки. Вся полусотня тоже постилась. Даже нехристей-половцев убедили не есть ни мяса, ни сыра, сказав, что таков закон здешнего Бога. Половцы не отваживались гневить чужих богов и потому, хоть и с неохотой, но согласились воздерживаться от скоромного. А среди смолян и черниговцев многие не ели и не пили ничего до среды, а иные и до пятницы, когда в церкви всем раздают освященное сладкое медовое коливо. В первые дни поста Никита не стал уходить в ночные дозоры — решили больше посылать читеевичей, все равно они в храм не пойдут. Вечером он был у мефимонов, усердно клал метания, и на душе было бодрено и хорошо. Но вечером со вторника на среду, отходя ко сну, он испытал какое-то беспокойство и долго ворочался на своем соломенном ложе в гридне, хотя и устал за день. В эту ночь к нему пришел Всеслав. Никита сразу узнал его, хоть никогда прежде не видел — будто кто-то назвал ему, сказав: смотри, вот он — твой враг! Всеслав оказался сив, сутул, в долгой бороде тускло блестела седина, с головы свисали нечесаные седые космы, перехваченные ободком. Всеслав глядел на Никиту и улыбался, словно говоря: ну, вот я, вот! И эта его улыбка была всего страшнее, потому что улыбался только его рот под обкусанными усами. А глаза — в глазах не было и тени улыбки. Они были словно два сверлящих злобой бурава, как две умершие звезды, сверкающие, но остановившиеся, как две зеленые полыньи, плещущие бездонной нечеловеческой ненавистью. И тем ужасней казалась рядом с ними мертвенная улыбка уст. Никита глянул в зеленые глаза Всеслава, и сердце захолодело в нем, судорожно колотясь, как рыба во льду замерзшей проруби, и все тело сковал невнятный невыразимый ужас. Всеслав все глядел и глядел на него, потом вдруг как бы пригнулся, сделавшись еще сутулей, и лицо его стало вытягиваться, вытягиваться все сильней. Челюсть ушла куда-то вниз, нос удлинился, уши поехали вверх и поднялись торчком, а борода и космы расползлись вверх и вниз серою волчьей шерстью. Не в силах шелохнуться от ужаса, Никита следил за тем, как на его глазах Всеслав оборачивается волком. И только глаза на этой волчьей личине оставались все те же, Всеславовы — не звериные и не человечьи, горящие ледяным пламенем ненависти ко всему — и к нему, Никите, в особенности. Под взглядом этих страшных глаз Никита казался себе беспомощным и никчемным, все в нем сжалось, он заметался и бросился бежать, не разбирая путей, но за спиной его будто висела тяжкая темная туча, и голос, полный злобной насмешки все твердил ему вслед: «Ты мой теперь! Лишь меня ты будешь слушать! Я — твой князь, господин и бог!» Собрав всю волю, Никита кричал этому голосу: «Нет, нет!» Но только смех, похожий на клокочущий вой, был ему ответом, и всякая надежда оставляла душу, все еще упрямо повторявшую: «Нет, нет!» С этим криком он проснулся, сел на ложе и не сразу мог сообразить, где он, бессмысленно глядя перед собой. Стояла глухая ночь, самая темная и отчаянная, перед тем, как начнут петь первые петухи. Спавший рядом Звеня проснулся от его крика, зажег огонь и спрашивал, нужно ли ему чего. Никита едва нашел силы ответить, сказав, что все хорошо. Звеня успокоился и лег, но Никита боялся закрыть глаза и снова оказаться в том же сне, а потому все сидел, обхватив руками колени, и вздрагивал, вспоминая пережитое. Он чувствовал, что та злобная туча, которая висела за его спиной, все еще где-то рядом. Как только в церкви ударили в било к утрене, Никита вскочил, оделся и бросился в храм. Как мог, он кратко рассказал отцу Анисиму бывшее с ним этой ночью, боясь, что священник сочтет его за повредившегося умом. Отец Анисим выслушал все без удивления, сказал, что это «страхование бесовское», и велел Никите причаститься Святых Таин за Преждеосвященной Литургией. После причастия Никите и правда стало как будто легче. Вернувшись из храма, он сел на коня и сам поскакал к Криуше. Они отошли немного в лес от лагеря, сели на поваленную ель, и Никита рассказал все бывшее с ним в подробности. Криуша слушал внимательно, не прерывая, и только согласно кивал головой, а у Никиты при воспоминании ночного явления снова прокатывалась по всему телу волна отвратительного страха, и невольно дрожал и изменялся голос. Выслушав все, Криуша заметил: — Видишь, Якунович, я же тебе говорил: не надо в город соваться! И к наместнику тебе не след было ходить! Это же он тебя Всеславу выдал — оттого и прощенья просил, переверченная душа! Не знай Всеслав, кто ты — не так бы скоро доискался, кто у него на пути стал! Но теперь плохо ли то, хорошо ли, а ты ему открыт! — Да делать-то что теперь? Криуша испытующе посмотрел на Никиту: — Это кто на что способен! Кто-то, может, убежит, сокроется, отступит — только вряд ли Всеслав теперь из своих волчьих лап такую душу выпустит! А можно власть его над собой признать — он и князь, и господин, и бог! Только тогда в его воле жить придется! Никита весь вспыхнул: — Ты как мне смеешь говорить такое?! Криуша пожал плечами: — Ты же сам спросил, что теперь делать! Я и говорю! А коли ты так не хочешь, то нынче точно уж тебе другой дороги нет — или ты Всеслава достанешь, или он тебя уест! Будешь тогда, как Фалалей, словно раб купленный! В Никите разом взыграла вся кровь, прилив к раскрасневшемуся лицу, он вскочил с места и схватился за меч: — Не бывать такому! Вот этим моим мечом убей меня, если я отступлюсь! Криуша одобрительно покачал головой: — Добре, добре, Якунович! Я вот что думаю: нет худа без добра… Едва успокоившись, Никита снова сел на ствол и Криуша продолжил: — Теперь не только ты Всеслава искать будешь, но и он тебя! Тогда у нас дело-то может и легче пойти! Вот только выдюжишь ли? Никита опять готов был вскипеть, но Криуша продолжал: — Я ведь не подначивая тебя это спрашиваю! Больно дело-то опасное и тягостное! Ты ведь тогда как бы это… подманкой будешь, что ли! — Подманкой? — Ну да! Вроде как на охоте, когда зверя выманить надо. Козленочка тогда привязывают или овцу. Они, знаешь, блеют — ну волк-то и идет… под выстрел. Никита расхохотался: — И ты, стало быть, хочешь, чтобы я это… блеял! Хорош козленочек — сам не против волка съесть! Криуша тоже рассмеялся вслед за ним: — Да уж, как говорится: «Дай Бог нашему теляти медведя забодати»! Отсмеявшись, Никита спросил: — И как же мы охотиться будем? — Засады на дорогах, как уговаривались, оставляем! Поставь кого-нибудь старшим заместо себя, а мы с тобой поедем в разведку по деревням. Теперь-то он скорей себя показать может. Скорее — и сильней! Большого отряда с собой брать не надо. Выбери человек пять понадежней, и пусть готовятся выступать к завтрашнему утру! — Ладно! Никита жалобно заблеял ягненком, и оба снова покатились от хохота. От смеха Никите становилось не так страшно и тягостно на душе, и он ненадолго забывал о том, что отныне ему суждено бояться пришествия ночи, словно бы он был не взрослый бывалый воин, а всего лишь несмысленный ползунок. Вспоминая об этой своей слабости, он ощущал такой жгучий стыд и вместе такой гнев на Всеслава, бывшего причиною этого страха, что он готов был обойти всю землю для того, чтобы увидеть в его глазах тот же ужас, но уже перед той смертью, которую он ему собирался принести. Часть III. Оставец I Никита выбрал в спутники Звеню, Тура Миронежича, Вейко и Векшу. Старшим в свое отсутствие поставил десятника Луку. К вечеру прискакал Криуша и сказал, что ему пришла добрая мысль: они поедут не просто в разведку, а так, будто бы они наместничьи дружинники в полюдье, собирают зимние оброки. Это давало им возможность объехать все деревни, не вызывая подозрений. Другой хорошей стороной этого замысла было то, что так они могли подвыбрать запасы у селян — и тогда для Всеслава, если он заявится, у них бы не оставалось излишка. А если Всеслав их опередит, то сами же селяне им об этом первые скажут без задней мысли — дескать, были уже княжьи люди да оброки выбрали! Никита воодушевился этой мыслью, сходил к наместнику и взял у него грамоту на полюдье, с усмешкой сказав ему, что решил от нечего делать подсобить в его делах. Фалалей ничего не ответил, молча выписал грамоту, запечатал княжьей печатью с трезубцем и так посмотрел на Никиту, что тому враз стало неуютно и не до смеха. Он как будто говорил своим взглядом: «Знаю, знаю, что с тобой! Ну что — теперь и ты знаешь, каково мне здесь!» Никита вышел от него с гадким чувством, будто они с Фалалеем отныне вместе хранят какую-то постыдную тайну — словно они оба совершили одно и то же преступление и теперь соучастники и товарищи по несчастью. В разведку выступили в четверток утром. Накануне вечером Никита решил взять с собою еще и братьев Ляхов, посадив их править возком, необходимым для того, чтобы грузить оброки. Братья должны были ездить между отрядом и Усвятами, заодно служа связными с оставшейся в городе частью полусотни. Выехали в путь по дороге на Торопец, поскольку за Псковской дорогой могли следить люди Всеслава, поджидая обещанный наместником обоз с припасом, а Криуша хотел сколь можно дольше скрывать их затею. Он надеялся вначале отыскать хоть какой-нибудь слух о Всеславе, понять, в каких местах тот укрывается, и осмотреться на месте прежде, чем могут начаться стычки с врагом. Сперва они двигались по льду Усвячи выше Узменского озера, где пролегал зимний путь, собирая оброки в больших и малых селах, стоявших по берегу реки. Сбор оброков отнимал довольно много времени, порывистый Никита тяготился этими проволочками, необходимостью рядиться с крестьянами о числе яиц, голов сыра, мотков пряжи, отрезов холста и прочем. Селяне все хотели отдать поменьше и похуже, а то и выпросить отсрочки, дела затягивались. Никиту эти проволочки быстро способны были привести в состояние, близкое к бешенству. К счастью, за это дело взялся Тур Миронежич. Он никогда не терял присущих ему спокойствия и рассудительности, но мощь, исходившая от всей его огромной жилистой фигуры, твердая, спокойная уверенность в своей силе сами собой пресекали все попытки сжульничать и тянуть время. С чудинами дела вел Вейко Кейдович при молчаливой, но весьма действенной поддержке все того же Миронежича, и здесь все тоже удавалось лучшим образом. Сумрачные охотники-чудины платили оброки все больше от своих лесных промыслов — шкурами, рогом, соленым мясом, вяленой рыбой и диким медом. Все шло своим чередом, пусть не так быстро, как хотелось Никите, но внешне вполне спокойно. Обычно оброки собирались раньше, меж Святками и постом — так сподручней было кормить княжью дружину, для которой в сборах оброков заключалась возможность провести зимний мясоед в сельских пирушках. Так делалось издревле. Но сейчас этот привычный порядок был нарушен сперва нападением Всеслава на Смоленск, а затем ответным походом Мономаха на Менск, и потому такая задержка была вполне понятна. По тем же смутным переменам военной поры не вызывало недоумений и то, что в полюдье выехали незнакомые селянам воины, прежде не появлявшиеся в здешних местах. Так что принимали их обыденно и поначалу даже рады бывали, увидев новичков, поскольку надеялись, что с ними легче будет сплутовать. Впрочем, когда за дела принимался Миронежич, подобные надежды пропадали. Что касается слухов о Всеславе, то за все время, пока они двигались торным путем по Усвяче, ничего толкового о нем узнать не удалось. Судя по спокойствию окрестных жителей, по тому сравнительному изобилию, от которого они вносили оброк, ни самого князя, ни его людей в этих местах не видали и поборов он не чинил. Потому, поднявшись к северу до пределов княжества, Криуша свернул с пути к Торопцу на юго-восток, в Подвинье, в лежащие меж Усвячей и Двиной глухие леса и болота. Места здесь были много более дикие и нехоженые, и Никита, досель не успевший привыкнуть к здешней глуши после жизни на юге, дивился сумрачной красоте этих темных вековечных лесов. Огромные черные ели, занесенные снегом, высились вокруг, как задремавшие стоя усталые великаны из саг, что слыхал он от старых варягов в Царьграде. Привыкший либо к городам, либо к степи, Никита не доверял лесу. Лес жил своей, чуждой и скрытной жизнью. В степи ты видишь далеко — она честна и всегда выступает против тебя, «идя на вы», подняв забрало. Здесь же, в лесу, за каждой кажущейся спящею елью, за каждой рябой, в бурых наростах березой могла притаиться нежданная напасть. Ветер ли прошелестит в еловых верхушках, оборвется ли с ветки снег, треснет ли от мороза сук — всякий звук или шорох скрывал от взгляда тайную, недосказанную жизнь леса, и прямой, нетерпеливый Никита тяготился этими недомолвками. Дороги здесь были редки, пролегая лишь по льду лесных речушек и озер, и только петляли в чащобах узкий санный след да звериные тропы. Снега было столько, что лошади временами вязли почти по самое брюхо, с трудом прокладывая себе путь. Криуша знал окрестные леса, но и ему порою приходилось расспрашивать дорогу до следующего лесного селенья у обитателей небольших заснеженных словенских и чудских деревушек и хуторов. Народ в них жил мрачный и нелюдимый, такой же, как и родные им чащи. Отряд они встречали настороженно и немногословно, торговаться не пытались, но сразу выкладывали на утоптанный снег дворов черные лесные соты, низки вяленой рыбы и связки звериных шкур. На осторожные расспросы о князе Всеславе отвечали они всегда глухо и кратко: «Нема и не слыхали», не меняясь в лице, и только взгляд становился более тяжелым и неприязненным. День за днем пробираясь меж упрятанных среди лесов деревушек, встречали, казалось, все те же самые лица, сдержанные и отрешенные, — да и не мудрено, ведь почти все здесь приходились родней друг другу, десятками и сотнями лет живя бок о бок в стране, где зверя увидишь чаще, чем человека. Сплетались родами, постепенно срастались в одно кривичи и словене, дреговичи и чудь, скандинавы и выходцы из степей Хазарии и Поднепровья. Перемешивая кровь, мешали языки и словечки, привычки и обряды, передавая друг другу украшения и навыки, одежды и верования. Потому приходя в следующую деревню, Никита нередко видел мужские или женские лица, схожие один в один с теми, что встречали его только что до того. Ему казалось, что день за днем он стучится все в одну и ту же запертую дверь. Притуплялся азарт, накапливались усталость и безнадежность. Особенно тяжело было ему по ночам. Всеслав не являлся ему больше — ни в человечьем, ни в волчьем облике. Но страх, расползавшийся в душе с приходом сумерек, свидетельствовал о его присутствии. Едва ли не все ночи проводил Никита без сна, вздрагивая от всякого шороха и холодея от волчьего воя, — а волки выли то и дело, то ближе, то дальше от мест их ночлега, а с тех пор, как они покинули лед Усвячи, — совсем близко и каждую ночь. Они подбирались обычно к самой ограде селений, кружили, перебегая с места на место, и во тьме тускло светились их зеленоватые глаза. Селяне говорили меж собой, что недаром месяц этот зовется волчьим и что нынче волков отчего-то больше, чем всегда. Задремывая иногда от изнеможения, Никита видел перед собою этот блеск волчьих глаз и слышал вой или же тихий, вкрадчивый голос Всеслава. Вздрагивая, он просыпался и не в силах был понять, слышит ли он еще голос князя-оборотня или это просто волчий вой за околицей. Весь истомленный, засыпал он лишь тогда, как небо над верхушками елей начинало слегка сереть в ожидании позднего зимнего света. Но и днем, когда отступал пронзительный ночной страх, в душе оставались тревожная истома и тягость, и Никита продолжал чувствовать присутствие Всеслава, но словно бы тот затаился где-нибудь неподалеку. Где-то на краю памяти все звучали его желчный смех, обрывавшийся клокочущим воем, и тихие, полные яда и сонных зелий слова. Пытаясь спастись от этой напасти, Никита молился — усердно и подолгу, но молитва его была, видно, слаба, и только лишь он прекращал ее, как все возвращалось вновь. Чего стоила Никите эта борьба с ужасами ночи, за которыми черной полыньей плескалось ледяное безумие, догадывался, пожалуй, один лишь Криуша. Он старался, как мог, подбадривать его, внушая надежду на то, что скоро им откроется убежище Всеслава, оберегал от любого беспокойства, поскольку от постоянного недосыпа тот сделался очень дерганным, и с трудом подавлял раздражение по всякому малейшему поводу. На пути Никита частенько перехватывал быстрый взгляд Криуши, словно проверявший, все ли с ним в порядке и достает ли у него сил нести свое бремя. В душе Якунович не мог не признать, что в лице Криуши Бог послал ему действительно верного и надежного товарища, и был благодарен, хотя и не выказывал этого в словах. Но и сам Криуша чем дальше, тем все больше был обеспокоен, хоть и старался всячески не подавать вида. Февраль кончился, и хотя Евдокеин день встретил заморозком, что предвещало весну недружную и студеную, но все же вовсе отменить ее прихода было невозможно. А это значило, что со дня на день грянет настоящая оттепель, за нею распутица, и не только болота, но и дороги сделаются вовсе непроходимы. Лед на реках день ото дня будет слабеть, делаясь все ненадежней для всадника, а потом и пешему готов будет изменить на каждом шагу. В болотах откроются бездонные елани, куда конный с лошадью в одно мгновение канет с головой, и соваться туда будет делом безумным. Придется пережидать, а за это время Всеслав, знающий эти места лучше, чем кто-либо, может исчезнуть без следа. Но главное — каждый лишний день будет мукой для Никиты Якуновича, и Криуша не на шутку боялся, что роль подманки сделается невыносимой для друга, и тот сломается, не сумев снести такой тяготы. Никита правда что ни день чувствовал себя все хуже и хуже, силы его таяли в этой борьбе. Уже и со стороны делалась заметной его крайняя усталость — лицо побледнело и заострилось, на щеках и в подглазьях легли синие мертвенные тени, а глаза или тревожно перебегали с одного на другое, или отрешались от всего невысказанною тоской. Он никогда не жаловался, но в душе истомился донельзя и лишь напряжением всей воли продолжал удерживаться на самом краю отчаяния и безумия, что темными студеными волнами бились в нем, как штормовое море цареградских зим. Теперь все то, что когда-то читали или рассказывали ему в Студийском монастыре монахи об аде, вспоминалось не как страшная сказка о том, что, может быть, случится еще очень нескоро, но как подлинная правда жизни, и не чьей-нибудь, а его. Все существо его просило отсрочки от этой муки, хоть он и считал недостойным молиться о ней, в воинской гордости своей прося лишь сил на то, чтобы перенести ее и за все поквитаться с Всеславом. Тем не менее, отсрочка эта была ему дана, и совсем не так, как он мог бы себе это представить. II Мороз еще не сдавал своей обороны ночами, но днем солнце все ощутимей поворачивало дело к весне. Снег набухал и делался тяжким, в лесу огромные ветви елей с шумом освобождались от снежного груза и долго раскачивались потом, будто радуясь, как больной, скинувший надоевшие полотняные перевязки. Зато тонкие жерди молодых сосен и берез сгибались под гнетом мартовского снега почти до земли, а кое-где деревья и ломались, в беспорядке лежа среди стволов, совсем как волосы в спутанных вихрах юрода. Чем дальше в глушь и в март, тем бесполезней становился возок, делаясь скорее обузой, чем облегченьем. Пришлось отправить Ляхов обратно с собранными оброками, пока это еще было возможно, а здесь на месте наделать волокуш. Братьев проводили до Усвячи, а сами пересекли реку и взяли к западу от Усвят. Предложил это Криуша, вспомнивший, что в тех местах живет давний знакомец его отца. — Тут уж искать боле нечего! — сказал он. — Народ здесь вовсе смурной, но, думаю я, не видали они Всеслава — правду говорят! Надо нам к западу забирать — там вернее он сыщется. Да и живет в тех местах человек, хорошо мне ведомый, Болдырем звать. Крепкий мужик, надёжа! Усадьба у него — дай Боже, людей довольно. Никого он не боится, и на Всеслава нам пособит, случись что! Упоминание Болдыря отчего-то вызвало беспокойство и недоверие у Никиты, измученного ночными борениями. Он нахмурился и спросил: — Да верно ли? Есть ли в этих местах кто, чтоб Всеслава не боялся? Смотри, Криуша, чтоб в доверии не обмануться: народ здесь такой… лукавый да предательский! — Нет-нет! — убежденно отвечал Криуша. — В Болдыре я уверен! Он отца моего давнишний друг. Он тогда еще отца остерегал, чтоб к Всеславу на службу не шел, не любил его! «Смотри, — говорил, — Бирюк, лют сей князь-то, хорт — не человек! Голову отъест!» Да батя лишь смеялся, шалый был! А так, глядишь, послушал бы — и по сей день живой оставался! Ну а после батиной смерти Болдырь и вовсе Всеслава на дух не выносит. Давно я его не видал! — Вот и оно! — не сдавался Никита. — Давно не видал! Мало ли что случиться могло — может, он уж и переменился! — Нет, такие не переменяются! Уж больно прям человек, не скривишь его! Никита, памятуя о произошедшей с ним самим перемене, в душе остался при своих подозрениях, но решение двигаться на запад было принято. «А там, — полагал он, — дело покажет, только гляди!» * * * На сей раз особенно усердствовать в сборе оброков они не стали. Время было дорого, тратить его на мелочные разбирательства вокруг прогорклого сыра и скверно выделанных шкур было глупо: весна шла по пятам. Они лишь в нескольких деревеньках на скорую руку собрали немного припасов да осторожно порасспросили о князе. Но народ здесь был, кажется, еще более нелюдим и малоразговорчив, чем по ту сторону Усвячи. При упоминании о Всеславе все как один мрачнели и ответ был все тот же: «Нема и не слыхали». Криуша, внимательно всматривавшийся в их лица, весь подбирался, как готовая к прыжку рысь, и после наедине говорил Никите: — Был он здесь, чую я! Глянь, какая хмарь-то на них находит! Тут он где-то, боятся они — знают, что близко волк ходит! Волки правда ходили близко. Похоже, что за отрядом шла и шла все одна и та же стая, перебравшаяся вслед за ними с того берега. Это было странно, но все уже как-то привыкли к постоянному волчьему вою по ночам, к ощущению их неотступного присутствия где-то неподалеку. Невольно приходила мысль — не Всеслава ли дружина оборотней крадется за ними? Пробовали стрелять в волков, но лишь впустую изводили стрелы — звери были осторожны, близко подбирались лишь с наступлением сумерек и отбегали на безопасное расстояние, когда их пытались подстрелить. Можно было попытаться устроить на них облаву, но людей явно недоставало, да и Криуша спешил скорее попасть в усадьбу Болдыря. «А там, — говорил он, — можно будет и за этих тварей взяться, челяди в усадьбе довольно!» Он хотел быть у Болдыря к Сорока мученикам34, и по его расчетам они могли оказаться там спустя два дня, как раз накануне праздника. Поэтому он поторапливался сам и торопил спутников, хотя утром, когда они покидали лесную деревушку обрусевших чухонцев, небо на северо-востоке клубилось тяжелыми серыми тучами, низко над землей волочившими раздутые сизые брюха. Порывами с той стороны налетал сильный ветер, гоня снежную поземку, и чухонцы, качая головами, говорили, что скоро будет буран. Но Криуша задерживаться не захотел, говоря, что они идут туче наперерез и, скорее всего, успеют выйти из-под нее, прежде чем начнется непогода. Если же нет, то не так уж далеко было до следующей деревни, где можно укрыться и переждать пургу. Однако дела пошли совсем не так, как ожидал Криуша. Пока они торопили коней, забирая круто к северо-западу, ветер, гнавший неповоротливое серое стадо бурана с северо-востока на юго-запад, начал резко меняться и все сильнее дул им прямо в спину. Сперва поземка стлалась низко над землей, потом она тонкими струйками начала завиваться кверху, слепя людей и лошадей, а потом все кругом вдруг потемнело, хотя не было еще и полудня. Отряд накрыло тучей, из которой вдруг так густо повалил снег, что полчаса спустя не было видно не только переднего всадника, но и вытянутой вперед руки. Чтобы не растерять друг друга, сбились в кучу, и Криуша продел сквозь узду всем лошадям веревку, скрепившую весь отряд. О том, чтобы двигаться дальше вслепую, не могло быть и речи. Пришлось спешиться, поставить коней кругом, а самим встать внутри, тесно прижавшись боками и накрывшись сверху плащами и шкурами, — получился как бы небольшой шатер, где вместо стен были лошади, а крышу заменили накидки. Внутри хотя бы было тепло и можно было видеть и слышать один другого. Так приготовились пережидать непогоду в надежде, что долго она не продлится. Достали мех пива из седельной сумы и слегка согрелись хмельной теплотою. Криуша тихо досадовал на свою оплошность. Вдруг он прислушался, и лицо его стало тревожным. Он схватил Никиту за руку и проговорил приглушенным встревоженным шепотом: — Тихо! Ничего не слышишь? Все прислушались. Сквозь свист ветра и скрип качавшихся ветвей донесся дальний волчий вой. Трудно было разобрать, насколько далеко стая, снег глушил звуки, обманывая ухо. Несколько минут все напряженно вслушивались в бушевавшую кругом непогоду. Вой повторился опять и опять, и на этот раз всем показалось, что он уже слышен ближе, чем раньше. Лошади застригли ушами и принялись коротко ржать, беспокойно переступая ногами, — они тоже чуяли приближение волков. Криуша не сдержался и с досадою произнес: — Волотово семя! Вот волкодлак проклятый! Тучу напустил, а теперь еще и волками травит! Пришлось выйти из укрытия, чтобы попытаться защитить лошадей. Теперь уже кони оказались внутри круга, а воины встали спиной к ним, выставив вперед копья и держа под рукой топоры и мечи. Все всматривались в бесновавшуюся кругом белую круговерть бурана, думая, что это почти бесполезно: снег так густо облепливал лицо, вис на ресницах, бровях и усах, что все будто сразу одели белые снеговые личины, из-под которых едва можно было что-либо разглядеть. Руки, сжимавшие древки копий, коченели даже под меховыми рукавицами. Пронзительный ветер пробирался под рубахи, снег, тая, стекал по телу холодным потом. Кони крупно дрожали и всхрапывали. Вой послышался совсем близко и вдруг смолк, будто оборвавшись. Никто с уверенностью не мог сказать этого, но всем чудилось, что серые тени мелькают среди снежного полотна, поблескивая зелеными огоньками глаз. Слепота заставляла чувствовать свою беззащитность, и невольно приходилось жалеть, что невозможно так же, как волкам, полагаться лишь на свой нюх. Все цепенели в ожидании. Вдруг с коротким воем из белой мглы вылетел крупный темный зверь, перемахнул через головы людей и, клацнув зубами, опустился на одно мгновение на лошадиный круп. Он не успел загрызть коня, потому что в то же мгновение Миронежич развернулся, достал его концом копья и хоть, похоже, не убил, но заставил скатиться с лошадиной спины. Жалобно взвыв, зверь снова исчез в сплошной стене снега. В тот же миг конь, на спину которого прыгнул вожак, заржав, поднялся на дыбы и бросился прочь, не разбирая дороги и увлекая за собой остальных. Следом за ними с криком кинулся Никита, за ним — Звеня и Векша. Не прошло и минуты, как все потеряли друг друга в непроглядной метели. Никита успел уцепиться за веревку, которой Криуша связал коней между собою, на бегу обмотал ее вокруг руки и попытался остановить их, но это было с его стороны слишком самонадеянно. Шесть лошадей, несшихся невесть куда в пургу в слепом ужасе перед волками, сбили его с ног и потащили следом за собою. Несколько раз он пробовал подняться на ноги и хотя бы бежать, поспевая вдогон табунку, но снова терял равновесие на скользких ухабах, и тогда обезумевшие от страха лошади волокли его по корням и мерзлым кочкам, словно бы вовсе не чуя обузы. Выручали толстый тулуп и надетая под него кольчуга — без них он скоро расшибся бы насмерть, однако некоторые удары оказались достаточно болезненны. Никита потянулся свободной рукой к поясу, чтобы обрезать затянувшуюся петлей на руке веревку и освободиться, но кони как раз резко повернули. Его бросило в сторону, и от крепкого удара головой он впал в беспамятство. * * * Когда он очнулся, в голове все звенело и неслось, во рту было солоно от крови. Похоже, его все еще тащили кони, но как-то тише и без новых ударов о коряги и стволы деревьев. Лежал он при этом на спине, под ним было мягко, а самому ему было тепло и покойно, только навязчиво ныло избитое тело, слегка мутило и очень кружилась и болела голова. Немного повернув голову и всмотревшись сквозь плывшие перед глазами темные круги, он различил, что снег идет уже не так сильно и кругом серо от ранних сумерек непогожего вечера. Его куда-то везли в волокуше, вверху иногда проплывали низко пригнувшиеся под грузом снега большие ветви, вокруг видны были неясные тени качавшихся в седлах укутанных в тулупы всадников. Попробовав шевельнуться, он ощутил, что накрепко привязан к жердям волокуши. «В плену! — мелькнула отчаянная мысль, и оттого резкая боль ударила в маковку и пошла волнами по всей голове. — Добрался-таки до меня Всеслав!» Он тихо застонал от боли и досады сквозь сжатые зубы. Один из всадников подъехал ближе и всмотрелся в лицо Никиты, быть может, расслышав его стон. Никита настороженно встретил его взгляд, ожидая увидеть перед собой Всеслава под волчьей личиной. Но разглядев как следует заиндевевшее лицо всадника, он вдруг с удивлением понял, что это Звеня. «И его схватили! — снова пронеслась в тяжелой голове мысль. — Но отчего он едет свободно, если я связан? Неужто предал?» От этой мысли на душе стало совсем темно, темнее, чем сумерки кругом, и Никита зажмурился. — Очнулся вроде! — крикнул куда-то сквозь летящий по ветру снег Звеня. — Слава Богу! — отозвался откуда-то впереди голос Криуши. — Жилье бы поскорей сыскать какое! У Никиты слегка отлегло от сердца. Он осторожно позвал: — Звеня! Мы где? Звеня вновь склонился с седла ближе к нему: — Не знаю я, Якунович! По речке какой-то едем, на которую тебя кони вынесли! — Куда ж едем-то? — И того не скажу! Куда речка вывезет. Не на месте же стоять! Все на ходу теплее, да и двигаться дальше надо! — А волки? А Всеслав? — Всеслава мы не видали пока — мы же его и ищем, коли ты от ушиба всего не позабыл! А волки вроде отстали пока — Миронежич все же вожака срубил, когда они вновь напали! Ну и Криуша одного на копье принял. Так что волки пока хвосты поджали и близко не подходят. Однако не худо бы нам до темноты в жилье какое поспеть — не то ночью они опять явятся! — А что с остальными? — Все здесь, слава Богу! Насилу друг друга сыскали! Часа два все бегали да аукались! Мы-то с Векшей за тобой припустили. Кони на лед как вынесли, так и встали — здесь мы тебя и нашли. А потом берегом ходили, кричали, кричали. Снег чуть потише стал, тут и Криуша с Туром и Вейко на нас по голосу вышли. Одно слово — беда этот буран! Надо было нам чухонцев послушать да у них переждать. Теперь вот и с тобой чего делать? — А зачем к волокуше привязали-то? Я уж подумал было, что в плену! — Да это чтоб не сверзся, для покою! Хребет-то у тебя цел вроде, а вот головой ты крепко расшибся! Ты уж молчи лучше, силы побереги! Дальше ехали молча. В голове у Никиты болталась боль, как высохшая сердцевина в волошском орехе, не давая ни заснуть, ни думать. Тело разнимала слабость, и он вдруг почувствовал себя беспомощным, как младенец, крепко спеленутый и бессильно качающийся в зыбке. При мысли, что до этого довели его козни Всеслава, нагнавшего пургу и волков, и что теперь ему такому, может быть, долго не удастся добраться до проклятого оборотня, в душе у Никиты зашевелились гнев и злоба. Словно бы в ответ на эту его немощную злость, как разворошенное палкой змеиное гнездо, подняли головы и зашипели на разные лады голоса, что мучили его каждую ночь. «Покорись! Покорись! Ты слабее, неужто не видишь? Покорись Всеславу Брячиславичу! — шипели и выли они. — Он твой господин, и князь, и бог! Древние боги служат ему, и сам он бог! Он властелин в этой земле, а твой Бог здесь — чужой! Здесь Он не имеет силы!» Никита приказывал голосам замолчать, но они лишь смеялись над ним, и в этом двойном мучении продолжался для него казавшийся бесконечным неспешный путь по замерзшей реке. А река все петляла да петляла, берега ее то были болотисты, то поднимались невысокими холмами, поросшими заснеженными борами, а потом вдруг разлилась в длинное лесное озеро, уходившее куда-то в снежную непроглядную пелену. «Эге! — присвистнул Криуша. — Теперь, кажись, понятно, где мы! Кони-то нас в Ловать вынесли! Тогда это озеро — Комша, так его чухна кличет». Поворотив дальше к северу и вглядываясь в берега, он скоро разглядел темневший невдалеке среди леса одинокий тын. Сквозь полный крупного снега ветер пробивался запах дымка — за тыном был дом, а в доме курился очаг. «Вертайте за мной!» — крикнул Криуша и махнул рукою, хотя в снежных вихрях едва ли можно было разглядеть его знак. Тын оказался скорее даже невысоким частоколом с воротами, и Криуша принялся что есть силы колотить в них и во всю мочь звать хозяев, чтобы пустили путников под свой кров. К нему присоединился Тур Миронежич, наградивший ворота столь крепкими пинками, что дивно было, как они не переломились. Да и все прочие подняли шум, способный, казалось, и рыбу подо льдом распугать, но никто не вышел к воротам. То ли хозяева перепугались, то ли и вправду ничего не слыхали, понять было затруднительно. В сердцах Криуша последний раз пнул ворота, и тут сверху, с перекладины над воротами что-то оборвалось и упало прямо ему в руки. Приглядевшись в полутьме, Криуша свистнул от неожиданности — это был выбеленный непогодами череп с большими, как у тура, рогами. «Ясно! — вздохнул он. — Чудь поганая здесь ютится! Не хотят пускать!» Не успел он окончить свои слова, как ворота бесшумно растворились, и Криуша замер, опешив, с черепом в руках. Стоявший в растворе ворот человек, не говоря ни слова, подошел к нему, молча и резко вырвал из его рук череп и снова скрылся в заметавшей двор метели, оставив ворота открытыми. Нерешительно потоптавшись снаружи, воины переглянулись и тихо вошли внутрь двора, ведя под уздцы коней. Последний закрыл за всеми ворота на тяжелые запоры. Двор был довольно велик, сколь позволяла судить погода, но кроме спешенных всадников отряда не было видно никого. Всех охватила непонятная робость. Наконец Криуша пошел к видневшейся впереди темной избе, постучал и, не получив ответа, толкнул незапертую дверь и вошел внутрь. Здесь было тепло, даже жарко от топившейся посередине избы каменки, красные отсветы огня струились по черным стенам, вздрагивая от щелчков пылавших березовых поленьев. Пахло горящей берестой, дымом, медленно вытекавшим сквозь волоковое окно в задней стене, полбяной похлебкой с мясом и множеством каких-то пахучих трав. В ставце ярко горела лучина, выхватывая из полумрака две женские фигуры, одна из которых низко склонилась над куделью, а другая стояла, гордо выпрямившись и сложив на груди руки. — Мир вам, хозяева добрые! — поприветствовал Криуша, склонившись в глубоком поклоне. — Дозвольте путникам у вас непогоду переждать! Молчание было ему единственным ответом. Низко склонившаяся на куделью женщина, лица которой было не видать, продолжала вычесывать кострубь костяным гребнем. Стоявшая со сложенными руками молча вглядывалась в Криушу пронзительными светлыми глазами. Она была старуха, но не ветхая и древняя, а прямая, как ель, крепкая и осанистая, и во всей ее повадке читались твердая воля и уверенность в себе. Под ее взглядом Криуша смешался, не зная, как понимать ее молчание. «Нешто вовсе дикие, только по-чудски понимают?» — тихо пробормотал он в недоумении. Но тут старуха отпустила его, разжав железную хватку цепкого взгляда, и, пробурчав: «Не тот», чем вовсе заставила Криушу смешаться, пошла к двери, по пути отодвинув его в угол, словно бы он был бездушной вещью, без толку мешавшейся на дороге. Распахнув дверь, она крикнула в свистевшую ветром темноту двора: «Того тащите, что в волокуше у вас! Этого, что хворый!» Слова она выговаривала слегка на чухонский лад, но правильно и чисто. Пропустив в избу четверых воинов, осторожно тащивших на отвязанной волокуше Никиту, она жестом указала место поблизости от печи, велев уложить его на расстеленные шкуры. Женщине с куделью она повелительно сказала что-то по-чухонски, та торопливо собрала свое рукоделье и ушла за завеску в печной закут, больше не показываясь оттуда. Пока остальные отряхивали у порога снег и скидывали тяжелые от влаги тулупы, старуха ловко распутала Никиту, раздела по пояс, ощупала голову чуткими, быстрыми руками, послушала что-то в груди и животе, плотно прижимаясь ухом, а ее проворные пальцы помяли ребра, пробежались по ключицам, рукам и шее. Затем она ушла в закут, пошелестела и пошуршала там какими-то высохшими травами, быстро заварила их в котелке, что уже парил на очаге, и промыла Никите спутанную, в кровавых колтунах голову, отерла потеки крови из ушей и носа и напоила его тем же отваром. Затем она укутала его в шкуры, подложив под голову тонкую травяную подушечку и, прижав палец к губам, велела ему, не разговаривая, поскорее уснуть. Все хлопоты вокруг больного заняли у странной старухи едва ли несколько минут — так ловко и споро сновала она по своей избушке. Поставив на стол пять деревянных плошек с горячей похлебкою и котелок с травяным отваром, она все так же быстро и молча собрала где-то шкур и холщовых подушек, постелила их в дальнем темном углу и жестом указала гостям, что здесь они могут ложиться. Сама же она ушла все в тот же закут, задернула завеску, чуток повозилась там и затихла. Никому и в голову не пришло в чем-либо перечить ей или затеять расспросы, все покорно съели мясную похлебку, не заикнувшись о посте, о котором язычница, видимо, или не имела понятия, или же не хотела иметь. Молча покончив с ужином, пятеро здоровых мужчин, потеснившись, уместились на приготовленном ложе, укрылись шкурами и очень быстро заснули. Дольше всех не мог уснуть только Криуша. Он все вслушивался в завывавший снаружи ветер, почти безотчетно пытаясь различить в нем волчий вой, но не находил ничего, кроме заунывных, седых от древности песен несшегося в поземке снега. Все казалось ему странным: тучи, что будто по чьей-то указке переменили свой бег, чтобы броситься вдогонку за ними, шедшие по пятам дерзкие волки, внезапный испуг и бегство коней, вынесших разбитого Якуновича на лед Ловати, словно чтобы нарочно заманить их сюда. И здесь эта странная старуха-чудинка, которая будто ждала их и знала, что они придут. Не странно ли — две одинокие женщины в доме на пустынном берегу лесного озера, одни, без мужчин! Где их мужья и кто они? Отчего беззащитная старуха так легко и без расспросов пустила к себе на ночь вооруженных мужчин, словно ей не может угрожать никакая опасность от незнакомых путников в это тревожное время? А турий череп, что сорвался с ворот прямо ему в руки, — какой странный знак! И как резко и непонятно обошлась после этого с ним, Криушей, загадочная чудинка! Отчего так пристально глядела она на него вместо приветствия и что за странные слова произнесла о нем: «Не тот»? Что имела она в виду и кто тогда будет «тот»? Неужто Никита? И откуда могла старуха узнать, что с ними в волокуше хворый человек? Или разглядела сквозь такую пургу? Тогда она и сквозь землю должна уметь видеть! Может, кто уж уведомил ее — но кто? А может, Всеслав? Он навел тучу, проклятый облацегонитель! Недаром говорят о нем, что и луну на небе изъесть силен волхвованием! Он послал волков, этих лесных псов своих, что послушны оборотню-волкодлаку! Он завел их и сюда, к чудинке, которая служит ему и творит его волю! Но зачем тогда было ей лечить Нурмана, если б хотела она его погубить по указке Всеславовой? Да и зачем вовсе было ей пускать их к себе в дом, угощать, устраивать на ночлег? Не проще ли было коварству оставить их во власть ночи и бурану да волкам, что рано или поздно взяли бы их след? Нелегко было бы вновь отбиваться от них, когда надо еще стеречь коней и беспомощного Якуновича! Все эти вопросы и сомнения, что роились в усталом сознании Криуши как снежные вихри за дверью, не находили ответов. Вслушиваясь в свое сердце, он с удивлением замечал, что оно покойно, и все опасения кружатся лишь в голове. Более того, он как-то странно ощущал, что именно он, Криуша, должен был оказаться не где-нибудь, а как раз в этом месте. Оно словно было давно знакомо ему, хоть он был уверен в том, что никогда прежде здесь не бывал. Чем-то родственным щемило и дышало в сердце, и вдруг вспомнилась ему почти забытая им матушка. Не то чтобы старуха-чудинка напомнила ему о ней — ничего схожего не мог бы найти он в них, — но что-то в этом доме напоминало раннее детство и мать. Будто бы она сейчас была здесь или же ушла совсем недавно, и вещи, снеди, посуда и даже огонь могли помнить ее запах и руки. Он стал перебирать в душе то немногое, что помнил о ней, и память эта была теплой и сладкой, как борти, точащие темно-янтарный мед в июльский полдень. Криуша так и уснул с ароматом воска и меда на сонных губах и, засыпая, чуял, как мягкие руки матери убирают пряди со лба и разглаживают морщинки, будто в давнем детстве. Никита тоже спал на удивление покойно. Он давно отвык так легко засыпать по ночам. Не крались ночными тропами сна ощерившиеся волки, умолкли злые насмешливые голоса, не завывали и не нашептывали больше. Даже Всеслав словно сгинул куда-то далеко, и лишь где-то в дальней тьме, очень далеко за частоколом и лесом самым краешком души Никита угадывал его злость и недоумение и то, как он, словно слепой, потеряв его, Никиту, ощупью нашаривает границы заговоренного круга, спрятавшего от него добычу. Чуткие пальцы чудинки уняли боль в разбитом теле, пряный травяной отвар прогнал дрожь и тошноту, и теперь все члены блаженно расслабились, а главное — душа ощутила долгожданное облегчение. Сон Никиты был глубоким и целительным, и спал он, не вздрагивая и просыпаясь поминутно, а ровно дыша и посапывая, как младенец. III Проснулись все поздно, а Никита и вовсе позже всех. Чудинка встала рано, почти что засветло, но сновала по своей избе так легко и тихо, будто носимое сквозняком утиное перышко. Чуткий Криуша один из всех пробудился и приподнялся на руках, но вскоре успокоился и снова задремал. Другой раз он проснулся уже тогда, как сквозь затянутое бычьим пузырем оконце начал скупо сочиться желтый, как живица, тусклый свет. За окном все гудел ветер, порывами кидая из стороны в сторону снег, но уже не так зло и отчаянно, как вчера. Выбравшись из-под медвежьей полости, угревшей его с вечера, Криуша сел за стол и принялся молча наблюдать за Чудинкой. Она на диво была проворна и бесшумна. Руки ее, словно бы жившие своей отдельной жизнью, успевали переделывать дела с такой быстротой и сноровкой, что все в избе будто само заплеталось в узелки и расплеталось по одному ее знаку. Была она высока и костлява, острые ключицы выпирали даже сквозь бурую шерстяную накидку, сколотую под кадыком крупною бронзовой фибулой, начищенной до блеска. Вся одежда ее была опрятна и богата. Длинная верхняя рубаха, тканная из синих и красных шерстяных нитей, понизу заплеталась в тесемки и по всем краям обшита была бронзовыми спиральками, сплетенными причудливым узором вдоль подола и у ворота. На груди она подколота была двумя большими булавками, на которых держались с полдюжины толстых цепочек, спускавшихся почти до самого пояса, а также низко свисавший на отдельной цепочке камский оберег с двумя литыми конскими головами. На кожаном поясе с бронзовыми накладками, как водится, было привешено множество необходимых мелочей: резной кости гребешок, нож с роговой рукоятью в обитых заклепками кожаных ножнах, мешочек с кресалом и трутницей, тонкая уховертка с навершием в виде собачьей или волчьей головы. На каждой руке поверх рубашки держалось по нескольку браслетов с узорами из насечек, на пальцах — разных форм перстни, среди которых два были серебряными. На шее у старухи виднелась витая готландская гривна, несколько низок бус с привешенными серебряными арабскими дирхемами и ожерелье из волчьих клыков и когтей. На голову намотан был длинный белый линик, сплетенный на затылке узлом и заколотый небольшими булавками. Видно было, что чудинка не только богата, но и любит наряды несколько больше, чем то пристало ее возрасту и жизни в лесу. Скорее всего, нарядилась она нынче так прихотливо затем, чтобы показаться гостям. Волосы ее, слегка видневшиеся из-под головного покрывала, были совсем седыми, до совершенной белизны. Светлыми были ресницы и брови, а глаза выцветшей голубизны так были пронзительны, что Криуша невольно отводил взгляд в сторону, думая, что никогда не видел таких глаз — властных, цепких и вместе прозрачных, как первый тонкий лед над речным омутом. Не менее примечательным было и ее жилище. Длинная, рубленная в четыре стены изба снаружи крыта была покатой на две стороны крышей с резным двухголовым коньком, сверху обложенной берестою и дерном. Внутри в избе был теплый дощатый пол, под которым скрывался, надо думать, глубокий подпол, куда вела обитая вытертым медвежьим мехом крышка слева от входной двери. Каменная печь, обмазанная рыжей глиной, делила избу на две части, одна из которых, женская, была поменьше и отгорожена завеской из сотканной в елку бурой шерсти. Посреди общей половины стоял лишь выскобленный добела стол и пара лавок. Зато вдоль стен стояло множество кадей, кадушек, бочонков, котелков, кувшинов, горшков, горшочков, а на стенах висело столько всякой всячины, что рябило в глазах и обонянье терялось в небывалом смешении запахов. Рядом с косицами лука и вязками укропа висели пучки самых разнообразных трав, от пряного духа которых невольно хотелось чихнуть и слегка кружилась голова. Между травами виднелись скрученные змеиные кожи, шкурки животных, птичьи перья, нанизанные на нитку раздутые рыбьи пузыри, клыки и когти с просверленными у корня дырочками, бобровые хвосты, поросячьи уши и столько еще всего, чему не сразу найдешь имя и назначенье. Окинув все это взглядом, Криуша сразу понял, что хозяйка этого жилища промышляет ведовством, и у него на душе опять стало смутно и тревожно. Но уже через минуту он и думать забыл о занятиях старой чудинки. Отдернулась завеска в печной закут, и оттуда вышла девушка — по всему видать, дочка ведуньи. Выйдя, она тихо примостилась на лавке, все с тем же, что и вечером, рукодельем в руках. Криуша лишь раз глянул на нее — и сразу понял, что это именно та судьба, что ждала его здесь. Сердце в нем захолодело, а потом заплескалось в груди так сильно и ново, что он чуть было не сбежал во двор, не зная, куда деваться от странного щемящего чувства. Он понял, отчего вдруг вспомнилась ему накануне покойница-мать: что-то не менее родное почуяла душа в этой девушке, которой и имени-то он не знал, и видел впервые, и не мог ведать, увидит ли вновь. Она была совсем иная, чем ее мать, хоть и нельзя сказать, чтобы внешне не имела с ней ничего общего. Но все черты ее, унаследованные от матери, были много мягче и спокойней. Да и вообще эта удивительная девушка словно бы носила вокруг себя облако какой-то нездешней тишины, разливавшейся вокруг нее, где бы она ни находилась. Лицо ее, заостренное книзу, как у старой Чудинки, не было отмечено тем же тяжелым волевым подбородком, резко очерченным у старухи двумя глубокими морщинами с двух сторон, делившими лицо надвое от щек книзу. Волосы у нее были светлые, как, видимо, и у матери в молодости, очень мягкие и блестящие, заплетенные в одну прямую косу и перехваченные от лба к затылку кожаным ободком с бисерным плетением. Весь наряд ее был проще и небрежней, чем у матери: видно, она не обращала на него столько же внимания. Рубаха на ней была из той же сине-красной шерсти, но узоров из бронзовых спиралек на ней почти не было. На грудь спускались лишь три низки стеклянных бус, да еще она все продолжала носить детские украшения, хоть уже явно вышла из того возраста: с плоской и выгнутой, как серп, гривны, что лежала на груди, свисали бронзовые бубенчики, еле слышно звеневшие при ходьбе. Нельзя сказать, чтоб она была как-то уж поразительно красива. Красота ее была такая же тихая, как и она сама, — потаенная красота светлых сосновых боров, шумящих ветвями на ласковом июньском ветру, легких белых облаков, задумчиво плывущих из края в край по глади темных лесных озер, красота теплых предзакатных сумерек на высоком песчаном берегу, обрывающемся к неспешно петляющей среди лесов речке. На лице у нее почти всегда было такое выражение, словно она только что кротко вздохнула — не от горькой жалости, а просто — о себе, о тебе, обо всем мире и разных неведомых людях, что бродят и суетятся где-то далече. Вздохнула — и снова в глазах ее отразилось прозрачное северное небо. Криуша лишь раз взглянул на нее, посмотрел прямо ей в глаза — и понял, что отныне хочет лишь жить под тем же самым небом, что и она, и так же смотреть в него, как смотрит она, сберегая в вечной памяти чистого взгляда. Или просто глядеть на нее и видеть, как это небо отражается в ее глазах, лице и кроткой тишине каждого движения. Она тоже посмотрела на него — взглядом долгим, удивленным, но Криуша вряд ли бы мог с точностью сказать, что она при этом видит, и оттого она стала ему отчего-то еще дороже и роднее. Никогда бы не мог он сказать до сей минуты, что судьба приходит к человеку так тихо, быстро и сильно, как в эти короткие мгновения пришла она к нему, так просто и тихо взяла его за руку и повела, повела, словно потерянного в лесу ребенка возвращая забытому им дому. Погруженный в эти новые для него мысли и чувства, Криуша не заметил, что проницательная старуха бросила на него недовольный взгляд, что-то пробормотала про себя и, видимо, велела на своем наречии, чтоб дочка снова убралась в печной закут подальше от любопытных взглядов. Девушка не выразила никакого неудовольствия, тихо собрала растрепанную желтовато-сизую кудель и тенью исчезла между складок завески. Старая чудинка подошла к столу, за которым сидел Криуша, строго посмотрела на него, уперев руки в бока, и спросила: — Куда ж дальше-то путь торите? Ветер вон, гляди, стихает уж! Криуша словно очнулся, поглядел на старуху и растерянно завел обычную придуманную историю: — Сборщики мы! Оброки для князя собираем… — Да сборщики, сборщики! — недовольно перебила его она, и Криуша уловил в ее словах легкую насмешку над их наивными хитростями. — Куда нынче спроворитесь, спрашиваю! — К Болдырю нам надо бы! Он, знамо, не бедный человек. К нему и направляемся. — А, ну так то не сильно далече будет! Считай — по соседству. Но это только ежели напрямки, а по речке-то, как вы давеча пробирались — сильно крюк велик. Это вам по Ловати, а из нее в Волоздынь, да еще к Оставцу повертаться — до темна не управитесь! Езжайте-ка лучше лесом, я вам тропку-то покажу! — Куда ж мы с ним с таким? — Криуша кивнул головой в сторону лежавшего у печи Никиты. — Нам его опасно пока что по лесам да оврагам волочить! — А вы и не волочите! Ехайте своим путем, а его здесь оставьте! Спроворите дело свое, а после уж заберете — хоть и к Болдырю, хоть и дальше. Ему еще дни три-четыре покой наказан! Криуша неуверенно поежился. Ему не хотелось оставлять здесь Никиту одного. Прежние сомнения касательно старой ведьмачки зашевелились в душе, и он уж готов был отказаться, но тут старуха, видно, ясно читая, что у него на уме, поспешила добавить: — Да ты, сборщик, не холоди плеча! Здесь-то ему всего беспечальней будет. Ни волк, ни человек — никому не достать! И тот, кто ищет его, не разглядит, в какой норке мышка схоронилась, — только сам с языка не продай! Криуша с недоверием посмотрел на нее… и согласился. Старуха вновь заскользила по избе, успевая навязать везде неприметных узелков своих дел, и при этом приговаривала вполголоса: — Вот и сладились, вот и сладились… а то и вам поспешать надо. Погоды-то скоро переменятся, развезет все! Не успеете собрать, чего там надо вам! Не видать вам тогда волчьих шапок! Завоют да разбегутся в дальние стороны, не собрать вам их, не сыскать, без шапок к своему князю воротитесь… Собирай, собирай скорее сильных, да с мечами, и в путь, в путь… Криуша слушал ее и дивился, не зная, в каком разуме понимать старухины слова: то ли заговаривается старая, то ли вещует? Но чудинка имела странное свойство добиваться своего быстро и неприметно. Час спустя одетые и накормленные воины уже спешили указанным старухой коротким путем к усадьбе Болдыря, оставив Никиту на ее попечение. Сговорились, что спустя четыре дня кто-нибудь из них вернется обратно, чтобы сопроводить Якуновича к прочим, где бы ни находился в это время отряд. Криуше же лишь оставалось втихомолку дивиться чудинкиной прыти, так ловко навязавшей им свои хотения, да вспоминать ее дочку, отчего сердце в груди всякий раз сладко вздрагивало. * * * Никита пробудился поздно, когда все уже уехали. Был полдень, и в избе свету прибавилось не в пример больше, чем было давешним суматошным вечером. Вчерашний день казался длинным, как год, и с тех пор, как он миновал, мнилось, прошла целая жизнь. Голова все еще кружилась и болела, но уже не так мучительно, тошнота прошла и тело почти не ныло. Никита выбрался из-под шкур, в которые его с вечера укутала чудинка, и попробовал встать на ноги. Мешало головокруженье и слабость в теле, но он решил, что сможет идти и даже держаться в седле. В избе никого не было видно, и это его удивило. Он вышел во двор, огляделся. Здесь тоже не было ни души. В конюшне стоял только один его конь, следы остальных пяти вели к воротам и дальше в лес. «Неужто они меня здесь одного оставили? — недоумевал Никита. — Отчего же не взяли с собою? И где они теперь? Разве не я начальствую в отряде? Как же могли они уйти без моего ведома?» Встревоженный и раздосадованный он вернулся в избу и сел за стол. На самом деле хотелось лечь, но он упрямо сидел, перемогая себя и все более ярясь на Криушу и прочих воинов отряда. Вскорости явилась чудинка, бегавшая куда-то по своим делам на лыжах, вошла, отряхивая снег с меховых чулок и расшитого бисером тулупа, и Никита сразу бросился к ней с расспросами, куда все подевались. — Да ты лежи, лежи, серебряный! — успокаивала его она. — Рано тебе еще подниматься! Дня три-четыре еще лежи, мы за тобой присмотрим, поправим тебя! — Да на кой лежать мне! — выходил из себя Никита. — Куда они пошли? Когда вернутся? — К Болдырю они пошли в Оставец, я им тропочку показала. А за тобою, проводник ваш сказал, в четвертый день человека пришлет. Так что ты душу не береди себе, ложись да отдыхай! Не слушая больше старуху, Никита надел зипун и пошел запрягать коня. Когда он выводил его из конюшни, чудинка стояла у дверей избы, сложив на груди руки. Не попрощаться с ней было бы неблагодарностью, и он все же подошел к хозяйке, поклонился в пояс. — Спаси тебя Бог, помогла, приютила! Теперь прощай! Старуха лишь насмешливо скривила рот: — Что мне с тобой прощаться? Ты вскорости обратно будешь, за перевязкой придешь! Никита пожал плечами, сел на коня и выехал за ворота. Он рассчитывал если не догнать отряд в пути, то, по крайней мере, добраться до места по следу, который хорошо был виден в глубоком снегу. Оглянувшись, он увидел, что чудинка вышла за ворота и смотрит ему вслед, сложив на груди руки. Он помахал ей на прощанье, но она не ответила. «Чудная она все же! — подумалось ему. — Недаром, что чудинка!» Скоро частокол чудинкиного подворья с насаженными на колья черепами исчез из виду. Тропа забирала от дома направо и шла невысоким всхолмьем, поросшим сосняком, в овраге под которым бежал большой ручей. От темно-бурой воды поднимался пар. Никита спешил, поторапливая коня и гадая, далеко ли здесь до усадьбы Болдыря и удастся ли поспеть до сумерек. Всякий раз, когда на память ему приходило самоуправство Криуши, он чувствовал досаду и гнев, ему хотелось скорее догнать отряд и восстановить свои права, так как ему казалось, что они преступным образом нарушены. Впрочем, его горячность послужила ему только во вред. Всхолмье снижалось к топкому подболоченному ручью, круто бравшему тут к западу, и перерезавшему тропу обрывистой балкой. Конь, все время подгоняемый Никитой, слишком разогнался под уклон, поскользнулся на крутом краю балки и сиганул вниз прямо в ручей, поперек которого лежали поваленные ветром стволы и торчали коряги. Никита вылетел из седла в воду, конь обломал кромку льда у берега и завяз передними ногами в топкой грязи. Никита стрелой метнулся из ледяной воды, влез на поваленный ствол, покрытый бурой мшистой слизью, и принялся помогать коню, вытаскивая его за уздечку на твердый берег. Конь заржал, рванулся и выскочил из топи, но от его резкого рывка всадник выпустил узду и полетел со скользкого ствола в другую сторону, по пути пропоров об острый сук бедро на пядь выше колена. Измученный, тяжело дыша и чувствуя сильную слабость и головокруженье, Никита второй раз выбрался из ледяного ручья. Он весь вымок, невольно дрожал от холода, и у него так сильно саднило бедро, что он с трудом мог ступить на ногу. Вдобавок ко всему оказалось, что и конь прихрамывает: повредил себе правую переднюю бабку. Делать было нечего, пришлось возвращаться обратно. Три часа спустя после выезда со двора понурые конь и всадник, хромая, вернулись назад. Старая чудинка уже стояла у ворот, поджидая их, словно никуда и не уходила. Еще завидев издали, она уже кричала Никите: — Ну что, Никитушка, за перевязкой пришел? Подойдя, Никита лишь развел руками. В сапоге у него было мокро от крови, раненая нога оставляла в снегу розоватые следы. Губы чудинки раздвинулись в едва приметной торжествующей улыбке. Она взяла коня под уздцы и повела в стойло, бросив через плечо: — Не тужи, поправим коника твоего! Иди в дом, там уж тебя дожидаются! В избе уже пахло знакомым травяным отваром, на очаге парил котелок, а на столе разложены были чистые холстины для перевязки. Дочь чудинки подошла к Никите и помогла ему раздеться. Никита вдруг так ослабел, что, не сопротивляясь, сразу упал на лавку, откинув назад гудевшую голову, пока девушка стягивала с него сапоги, обмотки и прорванные кожаные штаны. Тихо, не охая и не причитая по-бабьи, она омыла окровавленную ногу, протерла рану чем-то темным и пахучим, приложила тряпицу и обвязала сверху холстом. Руки у нее были проворные, как у матери. Затем она напоила его вчерашним отваром, помогла перебраться на ложе из шкур и старательно укутала. Никита смотрел на нее и думал, что дочка у чудинки очень хороша — кроткая и красивая, и, может быть, совсем и не плохо остаться здесь на несколько дней. IV Мать и дочь ходили за ним все эти дни, то одна, то другая, но чаще дочь. Никите нравилось, когда она прикасалась к нему, перевязывая на удивление быстро заживавшую рану, или помогая подняться, чтоб выйти во двор, или кормя похлебкой и отпаивая травами. Она была молчалива и сама никогда первой не заводила разговора, но на вопросы отвечала просто и охотно. Он спросил, как на их языке зовут ее мать, и она ответила: — Харма-Теллерво. — А тебя? — Хильяйненвеси. — Как? Она улыбнулась: — Слишком сложно, да? Это значит: Тихая Вода. Но ты зови меня просто Веси или Веша, твой народ обычно зовет меня так. — А лет тебе сколько? — Шестнадцать зим. — она снова улыбнулась, и эта тихая улыбка очень красила ее. — Мать говорит: старуха уже, замуж никто не возьмет! Так в девках и засидишься! — Не засидишься! Чем дальше, тем больше он привязывался к молодой чудинке. Странно, но старуха нисколько не препятствовала их разговорам, даже напротив, часто оставляла их одних, будто и не думая, что для девушки на выданье это может быть неприличным. Она и вообще-то явно благоволила ему, хотя была обычно очень сдержана и улыбалась редко, а смеха ее он не слыхал ни разу. Она приходила, ощупывала ему голову и бока своими чуткими быстрыми пальцами и довольно кивала головой. Чувствуя, что старуха расположена к нему, он иногда заводил с ней разговоры, расспрашивал, и она отвечала не только односложно, но порой принималась рассказывать о том или другом, что его интересовало. Обычно при этом она успевала заниматься какими-то делами по дому — руки у нее никогда не оставались в покое, даже если она просто сидела на лавке, что, впрочем, случалось нечасто. Из этих разговоров Никита узнал, что она вдова и что муж ее был самый славный вояка-чухонец в округе. Смолоду он то плавал с викингами, то служил русским князьям, то вмешивался в межплеменные стычки своих сородичей вплоть до лопи и Бьярмии35. Женился на Харме он уже мужем зрелым, но и женатый все никак не мог усидеть на месте, то и дело бросая молодую жену, чтобы отправиться в новый поход или вылазку. После одной из таких вылазок, в которую пошел уже почти стариком, он так и не вернулся домой. Жена не знала даже, где он сгинул, и насыпала по нем пустой курган. Харма родила ему двух сыновей, старшего звали Туки, а младшего Хармьяйненсуси, но на Руси кликали просто Чудин. Оба они стяжали отцовский норов, с юношеских лет все бродили с отцом по чужим землям и головы сложили в боях с половцами на службе у русских князей, где вышли в славные люди и в воеводы. Там, на Руси, оставались их жены и дети, с бабкой не знавшиеся и в здешнюю глушь ни разу не заезжавшие. Да и сыны почти не навещали ее, и невесток видала она почитай что по разу, совсем молодыми, а ближе к ним она перебираться не пожелала. Так и сидела здесь, посреди лесов, озер да болот, вдвоем с дочкой-последышем, родившейся незадолго до того, как отец ее ушел в свой последний поход. По правде сказать, горькой вдовьей доли она не мыкала. Муж помимо славы привозил из походов немалое богатство, сыны тоже передавали матери из добытого ими добра, а в округе никому и в голову не пришло бы учинить ей какое худо, и не только благодаря силе мужей из их рода, но и оттого, что сама она слыла самой крепкой знахаркой-ведуньей в этих краях да и далеко за их пределами. То, что старуха знается с ведовством, Никита понял быстро. В доме у нее многое было чудно — хотя бы даже здоровенный черный уж, толще которого ему видеть не приходилось, что жил в углу в норке и выползал по вечерам попить молока из приготовленной старухой плошки. Чудинка сказала Никите, что это «живоит», и на вопрос, зачем он здесь, пожала плечами, и ответила, что «на счастье». Первое время Никита не очень уютно чувствовал себя, когда этот живоит проползал мимо, а то и прямо по ногам, гоняясь по ночам за мышами и ласками. Нурмана так и подмывало расспросить чудинку о ее ведовских хитростях, но она как-то ловко уходила от разговоров про свои дела. Однажды он не утерпел и принялся осторожно вызнавать у нее о Всеславе. Было это на третий день после того, как он вернулся. Старуха казалась особенно к нему расположенной, но и в этот раз много говорить о полоцком князе и его делах не захотела и лишь задумчиво заметила: — Он крепок, Всеслав Брячиславич! Недаром волчью голову одел! И сильному мужу с ним не сладить. Но ты не бойся — здесь, у меня, тебя ни одна волчья голова не достанет! Не он один знает, как правильно волчью шкуру носить! За все время пребывания под кровом чудинки Никиту и правда ни разу не навестили его прежние страхи, от которых он так мучился последнее время. Он перестал ощущать давящее присутствие Всеслава, и голоса его более не слышал, как и прочих голосов, донимавших его прежде по ночам. Даже волки больше не выли поблизости, словно кто им запретил. Никита отдохнул душой, страх успел даже позабыться, и сейчас с уст его как-то само собой сорвалось: — Неужто правду люди говорят, будто кто может волком оборотиться? Чудинка усмехнулась и небрежно бросила в ответ: — Врут! Врут все люди, не верь, Никитушка! Она стояла к нему вполоборота, заняв беспокойные руки возней с травами, но тут вдруг оставила свое занятие. Вся она как-то ссутулилась, пригнулась, и на глазах у изумленного Никиты вся ее фигура стала меняться. Шея втянулась, спина выгнулась, превращаясь в высокий загривок. Нос и подбородок начали вытягиваться, седые волосы разметались волчьим мехом по лицу — нет, морде! — груди и спине, мехом поросли лапы, из которых показались когти. Вот уже не усмешка, а волчий оскал изогнул пасть, а вместо прозрачных светлых глаз из-под надвинувшегося лба глядели хищные волчьи очи. Замерев, Никита следил за этими неожиданными превращениями, а затем, вдруг помянув давнишние наставления Криуши, выхватил из-за пояса нож, намереваясь воткнуть его под крышку стола. В тот же миг чудинка приняла свое прежнее обличье, быстро проговорив: — Стой, стой, не нужно! Она выскочила во двор, а потрясенный Никита остался стоять на том же месте с ножом в руках. Очнулся он лишь тогда, как в избу вошла Веси и с изумлением посмотрела на него, не понимая, что это он встал среди дома и почему у него в побелевших от напряжения пальцах крепко зажат нож. Тут только он выдохнул, вложил нож в ножны и сел на лавку, чувствуя, что старуха навсегда отбила у него охоту к разговорам о ее колдовских делах. Больше они никогда не возвращались в беседах к подобным вещам, оба делая вид, что ничего между ними не случилось. Но на другой день чудинка удивила его еще больше. На этот раз она сама завела с ним разговор: — Ты сегодня или завтра можешь ехать, если хочешь. Но пока ты здесь, вот что я тебе скажу, а ты уж сам поразмысли! Никита подобрался, удивленный и встревоженный таким началом, и весь обратился в слух. Старуха между тем продолжала: — Вижу я, что дочь моя тебе глянулась! Ты не бойся, она не такая, как я! Хотела я, очень хотела научить ее всему, что знаю! Но из всего взяла она лишь силу трав да уменье распознавать недуги. Ни на что другое ни земля, ни духи не дали ей силы, и здесь я не властна более ни в чем. А раз так, то незачем ей век вековать тут со мною! Пусть она уходит… Если захочешь — отдам тебе ее в жены! Во всей округе нет для нее хорошего жениха. Некоторые боятся меня, на других она смотреть не хочет, на иных я смотреть не хочу. Да и народ наш уходит в землю или смешивается с вашим, многие не помнят уж и своего языка. Отец и братья ее славны были меж ваших воинов, так что никто не скажет о тебе, что человек из-за моря взял себе в жены безродную нищенку! Есть у меня что оставить единственной дочке в наследство и кроме славного имени — думаю, никогда не видать ей бедности! Меньше всего Никита ожидал подобного поворота, но нельзя сказать, чтоб он был для него неприятен. Заметив его оживление, чудинка поспешила досказать: — Но есть у меня условие! Наперво должен ты быть ей люб! Я, как мать, скажу ей свою волю, потому как ты мне по душе, но неволить дочку не стану. Ты уж сам с ней перетолкуй, прежде чем сватов засылать! Никита заверил, что не приметил со стороны девушки холодности к себе и надеется, что здесь не будет особых препятствий. Старуха кивнула и заговорила вновь: — Есть у меня и еще условие! Не хочу я, чтоб дочка моя, как сама я, была вдовой при живом муже. Ваше дело мужское, понятно, в походы ходить и славу добывать, а наше, женское, — дом держать да по вам горевать! Да только тогда лишь я свою Хильяйненвеси за тебя отдам, коли ты обещаешь, что потише себе службу найдешь. Можно ведь и на месте дело сыскать почетное, незачем все за морями да реками домовины себе добиваться! Ты родом славный, умом вышел — просись у князя своего в наместники, пускай даст тебе город или волость в кормление. А что молод — так это не навсегда! Выйдешь и ты годами в наместничью должность. Лишь побереги себя малость для дочки моей, пока воевать будешь, а там уж в тиуны да в наместники уходи! Видя, что это условие заставило его склонить голову в раздумье, чудинка не стала торопить его с ответом: — Ты подумай хорошенько, сердце свое спроси! Да заезжай почаще, с девкой моей толкуй, я мешать вам не стану. И вот еще что. Я за тобою присматривать буду, от волчьей головы тебя поберегу. Только ты сам не ходи против него, пускай другие стараются! А тебя он теперь ищет везде, и ежели ты на него сунешься, то снова тебя найдет. Видя, что он хочет возразить ей, старуха подняла руку к его устам: — Ты уж меня послушай, старую, я много чего пережила! Но уж если невмоготу будет, коли на горячую свою голову бед опять соберешь, так ты приезжай, помогу тебе — что уж поделаешь! На том их разговор и закончился. Чудинка вышла, оставив Никиту в новых недоуменных раздумьях, и были они совсем не просты. V Забирать Никиту от чудинки приехал сам Криуша. Никита давно уж остыл и не держал на него сердца — слишком много всего случилось с ним за последнее время. И возникшая привязанность к Веси, и неожиданное оборотничество Хармы, и ее еще более неожиданное предложение — все это должно было уложиться в душе и занимало собою все его мысли. Поэтому он вовсе не заметил ни того, как Криуша старается не встретиться взглядом с чудинкиной дочерью, ни того, как он смотрит на нее тогда, когда ему кажется, что она этого не замечает. Ни того, что на самом деле ей приятно знать, что Криуша украдкой любуется ею из-под полуприкрытых век, ни, наконец, того, какое неудовольствие вызывает все это у старухи, время от времени еле приметно хмурящей брови. Он не замечал ничего, что можно было бы заметить, если быть наблюдательным и пытаться чувствовать тех, кто рядом с тобою. Он слишком был занят собой и своими переживаниями — и приятными, и тревожными. Старуха-чудинка простилась с ним тепло — настолько, насколько это было возможным при ее всегдашней сдержанности, Криуше же лишь сухо кивнула. Веси поклонилась Никите в пояс, пожелав на будущее пребывать в здравии, а он отвечал, что готов потерпеть и горшие недуги, если только снова может надеяться на ее ласковый уход и лечение. Может быть, ей и приятно было это слышать, но она приложила руку к устам и встревожено проговорила: «Что ты, что ты! Не буди лихо, пока оно тихо!» Так они простились, причем Никита обещался непременно еще заезжать. Обе чудинки вышли проводить их до ворот и стояли, глядя им вслед, пока они не скрылись за поворотом тропы. Никита несколько раз оборачивался и кланялся им с седла, на душе у него было отрадно, и даже позеленевшие черепа, по языческому обычаю торчавшие на частоколе, что окружал чудинкин двор, уже не казались ему столь отвратительными. Дорогой к усадьбе Болдыря он тоже то и дело думал о Веси и порой не мог удержаться от того, чтобы высказывать свои мысли вслух, опять же не замечая, что Криуша вовсе не расположен поддерживать таких разговоров и что во взгляде его проглядывают тревога и подозрения скрываемой ревности. Никита рассказал другу о чудинкином оборотничестве и ее неожиданном предложении отдать за него свою дочь. Криуша в это время ехал впереди него по неширокой тропе, и Нурман не мог видеть ни того, как он невольно вздрогнул при рассказе о странном сговоре, ни тоски в его глазах, которой он не смог бы скрыть, если б они говорили лицом к лицу. Путь под ногами их коней то взбегал на поросшие светлыми борами всхолмья, по которым взад и вперед гулял теплый мартовский ветер и где высокие снежные заносы уже начали ежиться и чернеть под набиравшим силу солнцем, то нырял в глубокие балки, по дну которых струились темные незамерзающие ручьи, заваленные косо лежавшими поперек замшелыми стволами. Здесь и днем было как в сумерках, а снег, кое-где достигавший лошадиных холок, и не думал таять, надеясь, похоже, схорониться под низко нависшими лапами черных елей до самого мая. Они пересекли ручей, в котором Никита несколько дней назад пропорол себе ногу, и он с удивленным смешком пересказал Криуше старухино предсказанье и то, как она вышла встречать его за ворота, будто вправду уже зная об их с конем неудаче. Криуша при этой побаске зябко передернул плечами и еще тоскливей всмотрелся в едва колыхавшиеся в вышине кроны, словно ожидал и в них увидать сообщников чудинкиным козням. Он-то сразу смекнул, отчего старуха так старалась подольше удержать Якуновича у себя в дому и что приключившееся с ним тогда в дороге не было случайностью, как не было неожиданностью и сделанное ему предложение. Теперь ему показались понятными и та внимательность, с которой она поначалу вглядывалась в него самого, и странные слова: «Не тот», сказанные ею по его поводу. Было очевидно, что старуха еще тогда сделала выбор, а затем уж приложила всяческие старания, чтобы добиться своего. Он пытался подавить нараставшие в душе непонятные тоску и тревогу и то отчуждение, что возникало между ним и Никитой, в котором теперь против воли приходилось видеть ему более удачливого соперника. Он понимал, насколько такое чувство может помешать их общему делу, и боролся с ним, но от этого душу еще сильнее забирала кручина. А Никита никак не мог догадаться о том, что происходит с его проводником и товарищем. Он безотчетно радовался вновь обретенной свободе движений и тому, что душу наконец-то отпустила ледяная хватка Всеслава. Ветер в холмах пах весною, и хоть тепло не было им сейчас на руку, но, устав от долгой зимы, он не мог не радоваться ее уходу. Рука его сама срывала с нависших над тропой ветвей то карие шишечки ольхи, терпкие на вкус, то молодые смолистые побеги ели с маленькими зачатками будущих шишек на концах. Над головой оживленно гомонили птицы, полные радостного ожидания близкого тепла, цокали суетливые белки, снуя вверх и вниз по шелушившимся медной корою сосновым стволам, где-то поодаль стрекотала сорока, отмечая их неспешный путь. Узкой лесной тропою можно было ехать лишь шагом, но Никите и не хотелось никуда спешить, не хотелось сбрасывать с себя легкомысленную радость ожидания весны и чего-то хорошего впереди, что соединялось с образом Веси, то и дело приходившим на память. Он знал в глубине души, что скоро должен будет отрешиться от этой беззаботности и вновь погрузиться в тревоги и сомнения, должен будет опоясаться сталью постоянной готовности к схватке, но ощущал, что сегодняшняя радость прибавит ему сил и надежды на то, что все окончится благополучно для них и для Веси. Эти чувства и мысли сократили для него путь, сделав его быстрым и незаметным. Он даже удивился, когда Криуша указал ему рукой на видневшуюся уже усадьбу Болдыря, к которой они подъезжали. Усадьба Оставец стояла на вершине расчищенного от сосен холма, спускавшегося вниз тремя крутыми склонами, что уже само по себе делало жилище неплохо укрепленным. С одной стороны лежала заболоченная низинка, с другой прямо к более пологому склону примыкало небольшое чистое озерцо, окруженное березняком и ольшаником, а от озерца к третьей стороне холма разбегались сеткой топкие в берегах ручейки, связывавшие его с протекавшей в версте к северу речкой Волоздынью. Тропа, по которой они ехали, взбиралась на невысокую гряду, соединявшуюся с холмом, где стояла усадьба, окруженная высоким крепким частоколом на земляном валу. При въезде в нее даже был вырыт небольшой ровик с перекинутым через него нешироким мостом, который можно было бы легко разрушить, случись надобность держать оборону. За частоколом виднелись крыши надворных построек. Кем бы ни был этот Болдырь, но хозяин он был крепкий, строился надежно, основательно и зависти не боялся. По сравнению с бедными чухонскими истобками в четыре стены, крытыми дерном, с одним общим на всех помещением, двор Оставца казался княжескими палатами. Посреди ограды стояли просторные хозяйские хоромы — два больших пятистенка с общими сенями, рубленые «глаголем» на высоких подклетях36. Их высокие крутые крыши были крыты резным дубовым гонтом, да и на прочих надворных постройках, во множестве стоявших близ главного дома, незаметно было ни дерна, ни соломы, но также либо гонт, либо тес, либо, на худой конец, драница. Стены дома опоясывали легкие открытые сени на столбах с прорезными оградками и высокими крыльцами, а в светлицах были даже прорублены косящатые окна, стекленные слюдою, что в здешних местах и вовсе было невидалью. В дому жил хозяин со своими детьми, рядом же по одну и другую стороны стояли гридня и людская, где обитала челядь, которой, судя по всему, тоже было немало. Весь чистый двор между воротами и домом мостили дубовые плахи с забитою в щели дранкой, так что он был совершенно ровным и сухим в любую погоду. Здесь же стоял сруб колодца с задранным в небо журавлем. Рядом с гридней и людской вдоль частокола тянулись рубленые в одну линию надворные постройки: пекарня, поварня, лазня, овин, конюшни, амбары, погреб и ледник. Скотный двор с овчарней, коровником, птичником и свинарником располагался внутри частокола с обратной стороны дома, оттуда к озерцу вели хозяйственные ворота. За частоколом еще пригорожены были тыном из толстых жердей открытые загоны для скота, огороды и фруктовый сад. На подпруженном ручейке близ озерца стояла небольшая мельница, но сейчас, зимой, ее колесо молчало, поскольку и озерцо и ручей покрыты были льдом. Всего в усадьбе жило больше тридцати человек: хозяин с хозяйкой, их дети, родня и челядинцы. Хозяйка, Поздена Тугаришна, была невысокая женщина, широкая в кости, с тяжелой грудью и скуластым плоским лицом, на котором выделялись крупные, широко раскинутые крылья ноздрей чуть приплюснутого носа и темные быстрые глаза. Одевалась она в рубаху из белой тонкой цатры, затканную красным узорочьем по подолу, поясу, рукавам и плечам. Поверх одевала пестрядную поневу и синюю вотолу с красной бахромой, застегнутую на груди большой серебряной фибулой. На поясе, помимо обычных ножа в кожаных ножнах с бронзовыми клепками, гребня, кресала и прочих мелочей, висела большая связка ключей, как то и пристало хозяйке большого дома. На голове носила она дорогой шелковый повойник с богато расшитым очельем, украшенным тяжелыми височными кольцами, каждое из которых могло бы сойти за браслет. Поверх надевала она для тепла кожаную шапочку с куньей опушкой. Подвески с серебряными колтами спускались к шее, на которой, помимо золотой гривны, висели низки ярких бус. Широкие рукава перехвачены были в запястьях насечными браслетами, а на ногах носила она мягкие сапожки из тонкой красной опойки. Богатство убора хозяйки подстать было богатству дома. Рано поутру выходила она из своей одрины уже свежей и обряженной, давала дневные труды всем домочадцам и садилась за рукоделье в светелке вместе с двумя старыми вдовицами, доживавшими в Оставце ветхий свой век. С мужем нажили они восемь детей — четверых сыновей и столько же дочек. Все они походили на нее темными глазами и широкими ноздрями на скуластых лицах. Сыны все звались попросту так, в каком порядке уродились: Первак, Вторак, Третьяк и Четвертак Болдыревичи. Первак и Вторак уже оженились и жили все в том просторном пятистенке, что глаголем прирублен был к первому, более старому и заметно более почернелому от времени. Здесь же жила и старшая из сестер, Догада Болдыревна, вместе со своим мужем, Томилой Баженовичем. Вторая дочь Болдыря и Поздены, Горазда, сосватана была за мужа из-под Витебска и жила с ним вблизи его родни. Других дочек звали Малёнка и Неждана, они были самые младшенькие в семье, только недавно вышедшие из отрочества. Четверо младших детей жили с родителями на их половине усадьбы. Там же жили две вдовицы, родня Поздены, да племянник Болдыря Торчиновича, сирота, взятый на воспитание от его умершего брата Толубея. Звали его Данша, он был парень лет пятнадцати или шестнадцати, живший прежде на Новгородчине, смышленый, но ранимый и обидчивый. Был еще старик, дальняя родня хозяина, но он почти не вылезал из своего угла, все время беззвучно шевеля губами и все вглядываясь куда-то выцветшими незрячими очами. Имени его никто не употреблял, все звали его просто Дедушко. О нем заботились две младшие дочки, кормили, подстригали и изредка сводили с полатей, чтобы помыть в бане. Дети все были невысокие, крепкие, чернявые, с крупными чертами лица, и радовали глаз не столько своей красотой, сколь надежностью и степенной основательностью всех своих свычаев. Были они хваткие, легко учились всякому делу и более или менее умели все, что требовалось большим хозяйством, которое они вели. Сыновья при надобности могли и ковать, и плотничать, и валять сукна, и тачать сапоги и лепить горшки, не говоря уж о привычной крестьянской работе, словом — были ребята на все руки. И хоть больше приходилось им трудиться на своем подворье, но и охотники были они не из последних, знали прекрасно все здешние места и всякую звериную повадку. Да и оружием пользовались умело и могли бы за себя и свою усадьбу постоять, случись что. И сыновья, и дочки работали наравне с челядью, работою не гнушались никакой, но дочек своих мать обучила еще всяким тонким рукодельям. Умели они также читать и писать, хоть книг в усадьбе было немного. Среди надворной челяди самыми почитаемыми были пожилые супруги-чухонцы Эеро и Мьелиттэ, служившие хозяевам уже около тридцати лет и пользовавшиеся в доме почти таким же уважением, как и они. При нечастых отлучках обоих хозяев усадьбы все хозяйство без сомнений можно было оставить на них, так как они знали здесь каждую щепку. Эеро больше всего любил ходить за лошадьми, так что летом и ночевал зачастую в конюшне. На Мьелиттэ лежала вся готовка и припасы, в чем ей помогала ее расторопная дочка Вильякка, девушка лет двадцати. Жил с ними еще сын Ильмо со своей женой и детьми, хороший кожевенник, выделывавший любую кожу, от юфти до хозы и опойки, и умевший мастерить из нее все что угодно, от конских сбруй и кожухов до мягких черевиков и сапог и даже книжных переплетов. Остальные их дети разлетелись кто куда, женившись и повыходив замуж, кто поближе, а кто и подальше. Время от времени все они собирались вместе, навещая родителей и хозяев Оставца. Здесь были им рады и принимали как родных, поскольку все дети росли вместе, близко общаясь между собою. Был в усадьбе свой кузнец по имени Воля, тоже в годах уже и долго проживший в Оставце, сухой телом одинокий словенин лет пятидесяти, обучивший кузнечному делу хозяйских сыновей, которые и помогали ему в случае надобности. Жил здесь и горшечник Малюта, действительно росточка невысокого, наполовину кривич, наполовину вожанин, делавший знатную посуду — от глиняных свистулек, что покупали детворе на Семик, до двухаршинных корчаг, которые служили беднякам заместо погребов. Изделия его пользовались немалым спросом в округе и приносили усадьбе хороший доход. Кроме домашних да челяди время от времени живали или останавливались в усадьбе всякие пришлые люди, поскольку дом Болдыря славен был гостеприимством и хлебосольством. Большей частью бывали здесь охотники, бившие в глуши дичь, каждую в свое время. Здесь могли они и засолить мясо, благо места в глубоких ледниках и погребах было не занимать, могли и выделать шкуры, отчего у Ильмо всегда хватало работы. В благодарность охотники обычно делились с хозяевами частью своего улова. Впрочем, в мясе недостатка не было и без охоты. На скотном дворе обитало стадо коров местной породы — большерогих, бурых, предки которых не так давно еще были совсем дики. Да и свиньи, что обильно плодились здесь, густой щетиной и серой либо черной шкурой напоминали о близком своем родстве с лесными вепрями. Большие собаки, оберегавшие овечье стадо и спускавшиеся на ночь для охраны двора от зверья и чужаков, тоже имели в своей повадке и стати немало волчьего — все здесь, в этом глухом краю, говорило о своей тесной связи с лесом, окружавшим со всех сторон живших здесь. Только козы были привозные, какой-то дорогой доброй породы, дававшей много пуха, и потому все обитатели усадьбы имели роскошь носить рубахи и онучи из легкой теплой цатры, кутаться в пуховые платки, щеголять в белых мягких копытцах, да и на ногах носили не грубые поршни или лапти, а черевики и сапожки из сафьяна и опойки, как зажиточные горожане, а не жители лесного медвежьего угла. Все это рассмотрел Никита, конечно, не с первого разу, а пожив несколько в усадьбе и получше узнав и быт ее, и обитателей. Поселили их в гридне, где жил уже за несколько дней до того пришедший в Оставец молодой охотник Последыш. Здесь же, в гридне, обычно вся семья и челядь собиралась на общие трапезы, обильные и добротные даже в пост. Впрочем, поститься никого не принуждали, и кто желал, мог брать с глиняных блюд куски желтого сыра и резаное пластами копченое мясо. Отдельно по своим домам никто не ел, но готовили на всех разом в поварне. А накрывали здесь, приглашая к длинному столу, за которым и полсотни человек можно было бы усадить, всех без исключения, кто бы ни случился на ту пору в дому, не глядя ни на род, ни на достаток. Коморы и овины, погреба и амбары ломились от всякой снеди, так что куском не попрекали и в чужой рот не заглядывали. Пол в гридне, как и постели, всегда застелен был свежей соломой, и спать здесь было на диво как хорошо, вдыхая летний аромат лугов и северного разнотравья. Даже Никита во все ночи был безмятежен, словно младенец, и никакие ужасы не тревожили его, и волки не выли за оградой, с тех пор как Харма укрыла его своей колдовской силой от ледяных глаз Всеслава. Самого Болдыря не было на месте ни тогда, когда прибыл сюда Криуша с отрядом, ни когда к ним присоединился Никита. Его ожидали лишь на следующий день к вечеру. Он вернулся домой вместе с Неклюдом, младшим братом Перваковой жены Голубы Шараповны. Оба они были сироты, но Болдырь согласился взять сыну в жены бесприданницу за ее простой и хороший нрав и трудолюбие. «Богатства, — сказал он, — у нас и самих не переведутся, были бы руки да не было б скуки!» Вместе с ней в дом был взят и Неклюд, совсем тогда еще мальчишка. Выросши, он привязался к Болдырю как собачонка и всюду его сопровождал, угадывая без слов всякую потребу хозяина. Парень он был простой, даже глуповатый в чем-то, или, скорее, всегда довольный тем, что есть, зато незлобивый и верный. В тот вечер, а это была Крестопоклонная Неделя37, приехали они поздно, усталые и промокшие, и говорить было не с руки. Но на другой день Никита с Криушей поднялись к нему в хозяйскую горницу, где он уж ожидал их, упрежденный о гостях Позденой. Криуше он будто совсем и не удивился, расцеловав как давнего и любимого знакомца, перед Никитой положил чинный и степенный поклон, и все они уселись на мягких, набитых шерстью полавицах. Разговор начинать не спешили — хозяин и гости некоторое время разглядывали друг друга, прежде чем перейти к словам. Болдырь был невысок, но кряжист и плечист изрядно, с несколько выдававшимся вперед чревом. На вид было ему лет слегка за пятьдесят, в темных, почти черных, чуть вьющихся волосах и недлинной бороде посверкивала нечастая седина. Лицо у него было круглое, загорелое, с грубыми, но не злыми чертами. Темные глаза под мясистым лбом выглядывали быстро, с хитрецой, и в них заметны были ум и хватка. Нос не сильно велик, скорее даже мал, и не с такими широкими ноздрями, как у жены, хотя вообще они очень были схожи, почти что как брат с сестрою. Одет он был сегодня по-домашнему, в застиранную рубаху, прежде бывшую ярко-синей, а теперь повыцветшую, подпоясанную мягким плетеным пояском из красно-белой шерсти, с кисточками и привешенным к поясу маленьким ножичком в деревянных ножнах. Саржевые порты заправлены были в чистые онучи, обшитые по краю тонкими бронзовыми спиральками, а поверх них надеты были лишь вязаные чулки да кожаные домашние чирики без задников. — Ты возмужал, Бирюкович! — первым прервал молчание хозяин, обращаясь к Криуше. — Давно не видал я тебя! Неужто опять служишь ты полоцкому князю? Мне сказали, будто ты приехал сюда собирать для него оброк. Криуша не стал увиливать и прямо ответил хозяину, что служит теперь Мономаху, а сбор оброков — только лишь предлог для того, чтобы легче было сыскать Всеслава. Никита бросал на него изумленные взгляды, не одобряя про себя такую откровенность. Болдырь же, казалось, ничуть не удивился такому известию, а лишь усмехнулся в черные усы: — Да уж, и я не поверил в такую басню! Думаю, не для меня ты ее приготовил. Не мог же ты забыть отца и нашу с ним дружбу и явиться ко мне как сборщик дани Всеславу. Я, конечно, всякому рад, а тебе и подавно, но это уж было бы через край! И что же — много дают людишки оброков? — Хватает! Дают без споров. Видно, настоящих сборщиков от князя здесь не было. — На это не надейся! Всеслав уж нынче свое собрал. А спорить — так не тот здесь народ. Дадут и Всеславу, и тебе, да и о себе позаботятся! — Но о Всеславе никто здесь ни сном ни духом! — удивленно проговорил Криуша. — Где бы мы ни расспрашивали, везде один ответ — «нема» да «не слыхали». Я уж отчаиваться стал — не в болото же он провалился! Болдырь невесело рассмеялся Криушиной наивности: — Не дождешься! Так они тебе и скажут! Бо-ят-ся! Они лучше и ему и тебе оброков дадут, а сами — молчок, целее будешь. Здесь он, здесь где-то — на болотах сидит, ждет своего часа… — А где? — оживился Никита. — Не знаешь ты, где его убежище? — Этого не скажу, не ведаю! — прокряхтел Болдырь, и на лице Никиты отразилось разочарование. — Прячется он ловко, а места здесь есть такие, что если троп не знать, так сгинешь в трясине, и никто тебя не найдет! Это разве охотники могут знать, но их сейчас никого нет, не то время. Скоро зверь линять начнет, а потом с часу на час распутица нагрянет! Один только живет какой-то, Последышем звать, но я не знаю, что он за человек, — новый он здесь, пришлый, раньше не заходил ко мне. — Откуда ж ты знаешь тогда, что Всеслав где-то здесь? — подозрительно спросил Никита. — Неужто он тебе сам сказывал? — Сам не сам, а люди его здесь были! — спокойно ответил Болдырь. — Оброк брали у меня. Я же на его земле живу — или мне воевать с ним прикажешь? А уж куда они те оброки утащили — мне недосуг было разузнавать, я за ним по болотам гонять не наряжался! Возникла неловкость. Никита понял, что говорил слишком резко, и замолчал, смутившись. Чтобы не затягивать неловкую тишину и переменить течение разговора, он вдруг спросил несколько невпопад, просто потому, что прежде думал об этом: — А что за имя у тебя такое? Откуда повелось? Хозяин рассмеялся и отвечал без гнева или смущения: — Так полукровка я! Или ты не слыхал, что родитель мой Торчин прозывался? — Я-то слыхал, да ведь мало ли… — Родитель мой был и правда из торков! — продолжал Болдырь. — Сюда он к родне своей еще молодым наезжал. А родня тут жила с тех пор, как князь Святослав хазар опрокинул, а иные, может, и раньше. Переселялись сюда целыми родами, и даже еще где-то в этих местах стоит болван степной, что с собой был привезен. Многие и от родни своей отбились, переженились на местных, да и язык позабыли. Вот и отец мой, когда здесь гостил, так по чудинке одной сохнуть стал, что и отца своего не спросив, женился. А как я родился, повез он семью свою на родину, в степи. Но дед мой — тот был нравом крут, и на сына сердцем затяжелел за то, что тот его обидел, без спросу жену взяв, да еще и чужую, не своих кровей. Так что, можно сказать, что не приняла нас отцова родня, хоть жить и оставила. И меня так с детства все и кликали — Болдырь да Болдырь — полукровка, значит! Так за мной и пристало. Пожил там отец да видит — не будет ладу! Пришлось назад ворочаться. И жену я брал из здешней своей родни. Она хоть и торчинка родом, но степей не видала даже. Отец ее новгородским князьям служил, в дружине. Вот мы уж без малого тридцать лет здесь хозяйствуем. От матери-покойницы мне это место досталось в наследство — один я из их рода остался. Оттого и прозвали усадебку мою — Оставец! — Так оно, значит, вот что… — протянул Никита. — То и значит, что полукровка я! — смеясь, закончил хозяин. Потом он обвел гостей взглядом, уперев руки в колени, и спросил, отложив уже всякий смех: — Ну и что ж вы дальше делать намерены? Ответил Криуша: — Что же? Что и раньше — Всеслава искать! Мы тут без дела не сидели — поездили туда и сюда. Толку, правда, не больно много, но все ж… не сидеть ведь сложа руки! Болдырь помолчал, подумал, потом со вздохом сказал: — Ну, отговаривать вас не стану, хоть и не вижу в затее вашей дельного ничего! Да и тебе, по крайней мере, хоть попытаться за отца с князем сквитаться Сам Бог велел! Так что живите, сколько вам надобно, дом мой для вас открыт! Может, и повезет вам — чего в жизни не бывает! Только поспешите — а то скоро большая вода придет, вам тогда вдвойне трудно придется! А потом, по теплу, он из этих мест на север уйти может, к вожанам. Соберет там снова людей, и тогда вам не то что вшестером, а и сотней его не одолеть! Криуша с Никитой поблагодарили за гостеприимство, тем более что для самого хозяина оно было небезопасно, в случае, если бы Всеслав прознал, что он привечает у себя его врагов. Но Болдырь лишь рассеянно махнул рукой и задумчиво произнес: — Пустое! Живите, хлеба на всех хватит! Отец твой все же был мне хороший друг! А я, пожалуй, съезжу да посоветуюсь кое с кем, спрошу, как с вами быть лучше… На том разговор и завершился. Последние слова Болдыря вселили в Никиту беспокойство, до времени скрываемое им от Криуши. Да он и вообще не склонен был так же безоглядно доверять Болдырю, как проводник. Многое в разговоре наводило его на подозрение. Он не верил, что хозяин не знает, где скрывается Всеслав. Ему казалось, что такой старожил этих мест должен точно знать, где мог прятаться оборотень, и что умолчал он об этом из одного страха перед Всеславом. Никита решил на будущее хорошенько приглядывать за торчином в надежде все же вызнать через него, где могло быть тайное пристанище князя. Чем больше он думал, тем меньше Болдырь вызывал у него доверие. VI В тот же день они вшестером держали в гридне совет, решая, как быть дальше. Погода действительно была ненадежна, и в том, что говорил нынче утром Болдырь, была своя правда. Все же была уже почти середина марта, и хоть еще держались холода, но в любой день могло начаться таянье снегов, а их в этот год выпало изрядно — так что паводок обещал быть высоким и долгим. Поэтому после обсуждений было принято рискованное решение — разделиться по двое и за наступившую седмицу обследовать окрестности в нескольких направлениях. Вейко со Звеней должны были отправиться на запад, обогнуть с севера три больших озера, которые питала Волоздынь, и вернуться обратно. Тур и Векша направлялись к востоку, держась Волоздыни и осматривая места к северу от нее вверх по течению Ловати, а затем Ловатью должны были спуститься до Комши, где жила старуха-чудинка, и знакомым путем возвратиться назад. И та, и другая разведки должны были занять, по криушиным расчетам, не менее четырех, а то и шести дней. Никита вдвоем с Криушей собирались предпринять вылазку к югу, а потом подняться на север, но у Никиты на этот счет были свои мысли, которые он пока не выражал вслух. Отправились в дорогу в тот же день, подковав копыта у коней свежими ледоходными шипами. К югу от Оставца все было так же, как и везде. Но теперь, после разговора с Болдырем, он больше не мог уже быть спокоен. После всего, сказанного им, уже не было смысла тратить время, выдавая себя за сборщиков княжеских податей. Они просто говорили, что ищут князя Всеслава, желая пристать к нему. Народ чурался их еще больше и продолжал отговариваться тем же незнанием, однако сейчас Никита уже не верил ни одному слову. Его охватывала злость на этих запуганных людей, быть может, еще и потому, что в их глазах он находил отражение собственных страхов. Хотелось схватить кого-нибудь и пытать до тех пор, пока он не скажет всего, что знает. При этом он сам понимал, что все это бесполезно, поскольку, быстрее всего, никто из них не знал места настоящего логова волколака. От безысходности впору, казалось, самому было завыть по-волчьи. Вдобавок ко всему ощутимо потеплело, и на возвратном пути их накрыл первый настоящий дождь. Лошади брели в талой воде по бабки, оскользаясь на каждом шагу. Под вечер дождь перестал, но в теплых сумерках все заволокло таким туманом, поднимавшимся от съеживавшихся на глазах сугробов, что они едва не потеряли друг друга в белесой мгле, полной звона тяжелых капель, обрывавшихся с подрагивавших ветвей. На душе у Никиты было немирно, распирали злость и подозрительность. Исподволь в нем все сильнее крепла решимость, которую он пока таил от Криуши. По возвращении он сказался больным, сославшись на недавние раны, и попросил немного передышки. Криуша согласился, сказав, что все равно надо разведывать пути на север, которые могли стать совсем непригодны, и отправился в одиночку, рассчитывая вернуться спустя несколько часов. Никита остался в усадьбе, но на самом деле не столько лечил недомогание покоем, сколько слонялся по двору, затевая разговоры то с тем, то с другим, и невзначай выведал у Неклюда, что назавтра его хозяин рано поутру собирается уезжать. День с утра был сумрачен, как бывает в оттепели, но после полудня вышло солнце и нагрело так, что на пригорках показалась земля — не пробудившаяся еще от сна, вся в спутанных космах увядших прошлогодних трав, но уже запахами возвещавшая готовившееся обновление жизни. Неклюд радовался солнцу простой душой, щурясь, поглядывал вверх, подмигивал ему и, не таясь, рассказывал Никите, что поедут они берегом Волоздыни к озеру Большой Иван и что в путь отправятся еще затемно. Криуша вернулся под вечер и рассказал, что хотя пути сильно повреждены паводком, но пробраться еще можно — только вот неясно, успеют ли они вернуться, если уйдут так далеко, как собирались. Он сокрушался и о том, что ушедшие прежде могут оказаться отрезанными паводком и если и доберутся обратно, то с большим трудом. Никита согласно кивал головой, но почти не слушал: голова была занята тем замыслом, исполнить который представлялось ему все более необходимым. Рано утром он встал, как бы по нужде, вышел во двор и, притаившись, дождался того времени, когда Болдырь с Неклюдом неторопливо выехали за ворота. Приметив направление, в котором они уехали, он вновь вернулся в гридню. С рассветом настал черед уезжать им с Криушей. Поскольку они двигались к северу, то некоторое время их с Болдырем пути должны были совпадать. Никита собирался уже открыть Криуше свои намерения, как вдруг тот сам неожиданно подал начало разговору. Видимо, без всякой задней мысли, а просто глядя на дорогу, он заметил, что Болдырь проезжал здесь недавно, нынче утром, и указал на цепочку следов от подкованных копыт, так же понятных для него, как для грамотея буквы в книге. «Куда же это он направляется в такую рань?» — тихо улыбаясь, сам с собой разговаривал он, и тут Никиту прорвало: — Вот и мне все покоя не дает, куда твой Болдырь пропадает! Давно я об этом думаю! Не ожидавший такого напора Криуша опешил: — Мало ли… дела какие торговые? — Да ты с ума никак сглузил! Ты глянь, погоды какие! Что тут за дела торговые могут быть? Разве по такой мокроте кто по торговой надобности поедет? Тут только нечистое какое дело хозяина из дому погонит на такие-то пути! — Ты… ты нешто думаешь, что у него нечистое что на уме? — А вдруг? Может, он к Всеславу как раз и поехал? Совета спросить, как ему с нами обойтись, чтоб князя не прогневить? — Да я головой за Болдыря отвечу! Не такой он человек! А уж Всеслава — так не больше нас с тобой любит! — Не о том, Бирюкович, разговор, любит он его или нет, да и не о том, хорош ли он сам-то или же не слишком! Я о том не хочу судить. Ты мне вот что скажи: мы ведь сейчас, за Всеславом гоняясь, рискуем ли? — Ну, не без того, конечно! А иначе как? — А вот ты или я, к примеру, чем рискуем? — Известно чем: головой! — Вот и я о том! А Болдырь — он чем рискует? Есть ли ему чем рисковать? То-то! Мы с тобой воины, о нас и тужить-то некому станет! А у того — ты погляди только! Дом один, да дом другой, да хозяйство, да скота, да меленка! Одних припасов сколько скоплено! Иной за всю жизнь столько не видал да не едал. Да это все что! Дети у него, жена у него, чади одной сколько! Есть ему, Бирюкович, о чем пещися! А там — хороший, плохой, любит, не любит… Не о том это все! Криуша вынужден был призадуматься и на некоторое время умолк, не отвечая ничего, но затем с силой произнес: — Нет! Не поверю я в такое! Не такой это человек! Не зная его, так говоришь! И спорить с тобой не буду больше! — Верно, — мягко согласился Никита. — Спорами ничего не решишь! Давай лучше делом удостоверимся! Поедем сейчас с тобою по следу, да узнаем, где и чем он занят! Если чисто все — я первый повинюсь и слова боле не вымолвлю! А если… если вдруг все же не зря у меня душа немирна? Я себе и сам не прощу, что не проверил вовремя! — Ладно! — задумчиво помолчав, вдруг согласился Криуша. — Поедем посмотрим, куда его там понесло. Если что — так скажем, что просто по дороге встретился, чтоб не думал, будто нарочно за ним следим. * * * Ехать пришлось неблизко. Солнце уже высоко поднялось над резной кромкой леса, а под ногами лошадей все глубже становилось мокрое талое крошево. Сперва они ехали берегом Волоздыни, потом река закончилась, вернее говоря, разлилась в длинное узкое озеро. Следы двух коней вели почти через все озеро, сворачивая в лес в самом узком его месте. Въехав в лес, Криуша и Никита спешились и дальше пошли как можно тише, ведя коней в поводу и придерживая за морды, чтоб не ржали. Прошли немного лесом, и Криуша вдруг предостерегающе поднял руку, замерев на месте и принюхиваясь. «Что там?» — еле слышно, одними губами спросил у него Никита. «Костер!» — так же беззвучно прошептал Криуша. Они наскоро привязали коней к молодому дубку, а сами тихо крались вперед, пока деревья не стали редки и не показался берег следующего озера. С озером Волоздынь их разделял не слишком широкий перешеек, поросший густым лесом. На берегу беспечно дымился костер, возле которого сидел Неклюд, напевая и приглядывая за прокопченным горшком, в котором на огне томилась похлебка. Неподалеку бродил стреноженный конь, обгладывая ветки прибрежного кустарника. На берегу лежали две вытянутые из воды долбленки, прикрытые ветвями, рядом стоял небольшой шалаш, где валялись снятые с коня потник и свернутые овчины. Видимо, Неклюд собирался остаться здесь на ночь. Болдыря нигде не было видно, но Криуша разглядел уходивший ко льду озера конский след, отмечавший путь хозяина Оставца. Поверх льда стояла слепая снежная шуга, на которой следы сразу исчезали, однако ясно было, что он зачем-то пустился прямиком через озеро. Тихо посовещавшись между собой, они решили ехать берегом до тех пор, пока снова не увидят следов Болдыря. Казалось более всего вероятным, что он хотел срезать путь на другой берег, и потому решили ехать к югу, где была узкая протока, ведущая в следующее озеро. Если бы он проехал там, то оставил бы след, а если следа там нет, значит, надо искать его на северной стороне. Потихоньку вернувшись к лошадям, они обогнули место, где готовился к безмятежной трапезе Неклюд, и, не замеченные им, взяли к югу вдоль берега, плавно изгибавшегося небольшой бухтою к узкой протоке. Они уже въехали на мыс, когда Никита, несколько раз озиравшийся назад и высматривавший за кустами сидевшего на другом краю бухты Неклюда, окликнул едущего впереди Криушу и повернул коня назад. Рядом с Неклюдом на той стороне стоял всадник и разговаривал с ним, не покидая седла. Вглядевшись пристальней, они поняли, что это не Болдырь и не кто-нибудь из его усадьбы. Всадник был им незнаком, на спине его висела плащом серая волчья шкура. По спине Никиты прокатился холодок возбуждения, и он с тихим торжеством обернулся к Криуше, прошептав: «А? Что я тебе говорил?» Решительно насупившийся Криуша, ничего не ответив, двинулся в обратный путь. Возвращаясь, они украдкой посматривали туда, где Неклюд говорил со своим странным собеседником. Слов было не разобрать, но, похоже, всадник с гневом допытывался о чем-то у челядинца, разводившего руками и оправдывавшегося, а потом даже принялся наезжать на него конем. «Вяжем на всякий случай обоих!» — шепнул Никита, Криуша согласно кивнул. Всадник все еще препирался с Неклюдом, когда удачно брошенные петли затянулись сперва на одном, а спустя мгновение на другом. Резко дернув, Никита вышиб всадника из седла, протащил по грязи и снегу и скрутил ему руки и ноги. Упирался тот отчаянно, и если бы не подоспел Криуша, быстро управившийся с Неклюдом, то дюжий воин в волчьей шкуре, быть может, успел бы вывернуться из петли. Уложив обоих пленников по разные стороны от костерка, сами сели к огню, переводя дыхание и утирая пот. Отдышавшись, Криуша поднял Неклюда за воротник, усадил, прислонив к спиной к дереву, и начал допытываться, что здесь произошло. — Ну, сказывай, об чем вы тут с этим волчиной препирались? — грозно спрашивал он у растерянного парня, указывая кивком на угрюмо молчавшего плененного воина. — Давно ль ты с ним знаком? — Да что вы, братцы, помилуйте! — чуть не плакал простоватый парнишка. — Откель же мне его знать? Он только вот на меня из лесу наехал! — Неужто? — наседал с другой стороны Никита. — А толковали вы, как давние знакомцы! — Хорош знакомец! Насилу коником не потоптал! — жалобно причитал сбитый с толку Неклюд. — Говори скоро, о чем с ним гутарили! — строжил Криуша. — А мы проверим, так ли слыхали! — Да что уж проверять, коли сами знаете? Про хозяина он моего выспрашивал да про вас! — А ты что? — А я что? Не моего ума дело про других рассказывать! — И где же он, хозяин твой? — распалялся Никита, в котором вновь заговорили все его подозрения. — Не знаю я! Я туточки всегда дожидаюсь, когда он вернется! — Откуда вернется? Когда? — Да кто ж его знает, когда? Бывает, два, бывает три дни дожидаюсь! А бывает, сам скажет — мол, не жди меня, а приезжай тогда вот и тогда! Он там, на островах где-то! — Неклюд мотнул головою в сторону озера и вновь жалобно запричитал. — Вы уж только хозяину моему какого худа не сотворите! Он же вас привечал, хлеб-соль свою делил с вами! — А что ему на островах понадобилось? — наседал Никита, не обращая внимания на причитания и хныканье. — Не знаю, не бывал, я же сказывал вам! Знаю только — старик какой-то там в дубе живет, вот к нему господин все и ездит! Да он разве кому плохое что пожелал когда? Кого хочете вопросите — всяк Болдыря Торчиновича добрым словом помянет! При упоминании старика в дубе, Никиту словно бы кто ударил. В голове разом пронеслись слова, слышанные прежде от Вейко Кейдовича, о старом волхве, что врастает в дуб и к которому ездит за советами Всеслав Брячиславич. «Так вот куда они с Болдырем наладились! Там, небось, вместе совет держат, как бы лучше нас извести! — мелькнула в голове отчаянная догадка, а вместе с ней волною поднялся гнев. — Хорош плут этот Болдырь! А сам-то какие всё слова говорил, змей коварный!» Он грубо пихнул в бок несчастного Неклюда и рыкнул на него: — Добрым словом, говоришь? А ну показывай нам дорогу к твоему хозяину! Но тут Неклюда словно подменили. Он набычился и угрюмо произнес: — Говорю же, не знаю я! А хоть бы и знал — все одно не сказал бы, хоть вот режь ты меня! Недобрые, гляжу я, вы люди! Никита в бешенстве прокричал: — Резать тебя? Ладно, сам напросился! Криуша! Вяжи его к коню! Мы тебя порезать успеем еще, вот только до хозяина твоего доберемся! Всю дорогу резать тебя будем, если добром не покажешь, куда идти! Они распутали Неклюду ноги и крепко привязали его за руки позади коня на длинном постромке, собираясь гнать его перед собою или же тащить следом, если не пожелает идти. Затем принялись за воина, но как ни ярился Никита, угрюмый пленник не проронил ни слова, будто бы и вовсе не понимая ничего из того, о чем его спрашивали. Тогда, кратко посовещавшись между собою, решили и этого также навязать на один постромок с Неклюдом и гнать обоих пешими. Но как только они подступились к нему с ремнем и распутали ему ноги, как случилось непредвиденное. Воин вдруг задрал голову и издал протяжный призывный волчий вой, столь схожий с настоящим, что лошади, перепугавшись, начали ржать и метаться, а потом понесли прочь, не разбирая дороги. Криушин конь с разбегу влетел в глубокий бочаг с ледяной водою, там же вместе с ним оказался привязанный Неклюд. Криуша отстал, вытаскивая за узду коня и пытаясь помочь продержаться на плаву отчаянно оравшему Неклюду, барахтавшемуся со связанными руками и отплевывавшемуся во все стороны, чтобы не нахлебаться воды. Никита бежал за своим конем, звал его по имени — и не слышал ответного волчьего воя, раздавшегося вдалеке и приближавшегося к берегу. Когда он наконец, тяжело дыша, вернулся с дрожавшим от испуга конем обратно, Криуша уже выловил из воды мокрого жалкого Неклюда и вел его обсушиться к костру. Тут только хватились они второго пленника. А он, покуда они собирали разбежавшихся коней, успел освободиться от пут, вскочил в седло и припустил в чащу. Оставив Неклюда, оба бросились вдогон. Воин-волк петлял среди деревьев так ловко, что они едва поспевали за ним, и, несмотря на все усилия, едва сократили расстояние между ними и беглецом. Выскочив из чащи на большую поляну, оба от изумления резко остановили коней. На пригорке, возвышавшемся с другого края поляны, стоял серый конь, в седле сидел сам Всеслав Брячиславич, князь Полоцкий, и, казалось, спокойно поджидал их. Он был один, без спутников и дружины, если не считать попавшегося было в плен воина, теперь державшегося за спиною князя. Скинув оторопь, Никита с Криушей выхватили мечи и с криками понеслись к пригорку, огибая его с разных сторон. Всеслав не шелохнулся, не обнажил меча. Криуша первым приблизился к нему на удар копья, пока Никитин конь скользил по крутому склону пригорка. Князь поднял голову кверху и завыл по-волчьи, так же тоскливо и протяжно, как прежде выл его дружинник. Конь Криуши поднялся на дыбы, попятился и вдруг с размаху провалился куда-то передними ногами. Падая, он слегка привалил Криушу, пытавшегося теперь высвободить ногу из-под прижавшего ее к земле конского бока. Князь не стал добивать поверженного противника. Он развернулся и исчез вместе со своим спутником, так и не вымолвив ни слова и не приготовившись к бою. Никита бросился им вслед, но тут где-то совсем близко раздалось глухое рычание, а затем яростный звериный рев. Обернувшись в седле, он увидел, как со склона пригорка летят снег и ветки и наружу выбирается медведь, в берлогу которого угодил ногами конь Криуши. Разбуженный зверь готовился дать отпор напавшему на его жилище и потревожившему его сон. Первый удар могучих лап пришелся по коню, отчаянно ржавшему и старавшемуся освободиться из ямы, в которой застряли его передние ноги. Криуша, придавленный конем, закричал и бесполезно выставил вперед меч в надежде хоть как-то оборониться от свирепого зверя. Спустя мгновение меч уже отлетел далеко в сторону, лишь еще больше разозлив медведя. Едва заслышав медвежий рев, конь Никиты заплясал на месте и кинулся прочь, как ни пытался тот его остановить и повернуть обратно к пригорку. Еле сладив с ним на краю поляны, он выскочил из седла, схватил рогатину и бросился на помощь Криуше, успев подбежать к развороченной берлоге лишь тогда, когда разъяренный медведь уже рвал когтями коня и лежавшего под ним всадника. Со всей силы он всадил рогатину зверю под выпиравшую горбом левую лопатку, успев поднять с земли откатившееся в сторону копье Криуши. Медведь взвыл, в мгновенье ока обернулся, и метнулся на ранившего его нового врага, оставив на время первого обидчика. Он успел сделать лишь первый прыжок, левая передняя лапа у него подломилась, из оскаленной пасти пузырями пошла кровь. Поводя боками, он пытался стряхнуть с себя рогатину, но она вошла глубоко, и он выл от ярости, пытаясь дотянуться до раскачивающегося за спиною из стороны в сторону древка. Это дало возможность Никите собраться и, прицелившись как следует, ударить зверя в грудь Криушиным копьем. Вспомнив то, что рассказывали о медвежьей охоте бывалые охотники, он на сей раз уже не стал выпускать копья из рук и, когда дважды раненый зверь полез прямо на него, постарался упереть нижний конец древка в землю. В какой-то миг ему почудилось, что копье вот-вот переломится под весом нависшей всею тяжестью туши, но он сдержался, и продолжал направлять все глубже входившее в звериную грудь оружие. Несколько раз медведь пытался податься назад, затем снова бросался вперед, но острие не оставляло его, все ближе и вернее приближаясь к сердцу. Наконец он стал тяжело заваливаться набок, уткнулся окровавленной головой в снег, и мощную тушу его начала сотрясать дрожь. В другое время Никита гордился бы такой победой над могучим зверем, но теперь ему было не до того. Спрыгнув с коня, он со всех ног бросился к Криуше с первою отчаянною мыслью, что тот уже мертв. Криуша лежал совсем без движения, с головы до ног забрызганный своей и конской кровью. Но, подбежав ближе, Никита заметил, что он дышит — глубоко и тяжело, с присвистом и хрипами. Вытащить его в одиночку из-под мертвого коня было не под силу, и Никита стремглав поскакал на берег, где у огня отогревался Неклюд. Руки у него все еще были связаны, он дрожал от холода и волнений и тревожно прислушивался к доносившимся из-за леса реву и крикам. — Быстро! Быстро! — только и бросил ему Никита, подхватил за связывавший руки постромок и помог забраться к себе в седло, посадив парня перед собою. Испуганный Неклюд невольно вжал голову в плечи и вцепился в гриву коня связанными впереди руками. Подобрав рогатину, Никита подсунул ее под конский бок, и пока Неклюд приподнимал ею тушу, высвободил разбитое Криушино тело, осторожно взяв за подмышки. Проводник был совсем без чувств. Никиту вновь охватило отчаянье, и он заметался по поляне, выкрикивая проклятья Всеславу и всей его волчьей шайке. Неклюд, шмыгая носом и вздрагивая, склонился над Криушей и жалостно протянул: — Живо-ой он! Помереть только вот скоро может! Как его медведь-то исковеркал — смотреть больно! К чудинке бы его свезти — больше никому его не выходить! Никите эта мысль придала надежды, он с жаром подхватил: — Да, правда! К чудинке! Она может! Сейчас-сейчас, только вот волокушу сладить надо! — Да развяжи ты меня, Христа ради! — взмолился Неклюд. — Не сбегу я! А так хоть пособлю — все же он меня из бочага вытянул! Никита на миг задумался, но потом решил все же рискнуть: без посторонней помощи он бы точно не довез и Криушу и спутанного ремнями пленника. Парень, по крайней мере, не выглядел сообщником колдунов, больно уж был прост. Вдвоем они отнесли Криушу на берег, согрели воды и, как могли, постарались остановить кровь. Затем соорудили волокушу из жердей и шкур, положили на нее тело охотника и тронулись в путь. * * * Было уже далеко за полдень, когда они добрались до Комши и подъехали к знакомому частоколу с торчавшими на нем черепами. Как и неделю назад, старуха уже стояла у ворот, скрестив на груди руки. Ни слова не говоря, она подошла к волокуше, посмотрела на тело проводника, обмотанное кое-как грязными окровавленными тряпками, нахмурилась, покачала головой и повернула к дому. Никита с тревогой окликнул ее: — Харма! Что нам делать? Нести его в дом? Старуха обернулась и холодно отозвалась: — Дом ему не нужен больше — только домовина! Погреби его, как велит закон, по которому он жил. Так будет лучше для всех. — Я заплачу тебе все, что ты скажешь! — не сдавался Никита. — Мне не жаль ни денег, ни добра! Помоги ему, я отдам все, что имею! Старуха лишь презрительно усмехнулась: — Мне ничего не надо от тебя! Я давно уж могла бы сделать так, что ты сам отдал бы мне все и самого себя в придачу, но я не хочу этого. Я не нищая побирушка, продающая за деньги лечебные травы. Увози его — быть может, кто-нибудь в Оставце еще поможет ему и тебе! Она отвернулась и побрела к дому, а Никита лишь смотрел ей в спину, бессильно сжимая и разжимая кулаки. Вдруг отворилась дверь, и на пороге показалась Веси, привлеченная шумом со двора. Увидев Никиту, она бросилась за ворота с встревоженным лицом. При виде ее, несмотря ни на что, на лице у него показалась приветливая улыбка. Но Веси лишь едва кивнула ему, подбежав, заглянула в волокушу и побледнела. Догнав мать, она схватила ее за рукав, остановила и начала взволнованно говорить ей что-то на чухонском наречии. Слов Никита не понимал, но увидел, что старуха разгневалась не на шутку. Такой он ее еще никогда не видел, и ему самому стало не по себе от той грозной силы, что исходила от непреклонной чудинки. Но и Веси он никогда не видел такой. Всегда она была кроткой, молчаливой, но тут — откуда что взялось! Она убеждала мать с такой горячностью, что могла бы, кажется, растопить весь снег во дворе. Старуха не раз уже сказала последнее решительное слово, но Веси все не соглашалась, все говорила и говорила что-то, и Никита догадывался, что старуха совершенно обескуражена, видимо, и сама не ожидав такого от своей всегда тихой и покорной дочки. Наконец Веси в сердцах что-то крикнула матери, повернулась и пошла со двора, закрыв лицо руками и совсем не глядя под ноги. Старуха тоже выкрикнула какую-то брань, сама развернулась к ней спиной и пошла в дом. Но шаги ее делались все неуверенней, и, пройдя совсем немного, она вдруг повернула обратно, догнала удалявшуюся дочь, опять бросила ей что-то в сердцах, махнула рукой и уже твердым шагом поспешила к дому. На этот раз лицо девушки просветлело, она кинулась к молчаливо наблюдавшим перебранку Никите и Неклюду, схватила под уздцы лошадь, которая была впряжена в волокушу, и повела ее на двор, утирая на ходу слезы и сделав знак мужчинам следовать за ней. Втроем они втащили Криушу в дом, где Харма уже суетилась, грея воду и выдергивая из вязанок на стенах необходимые травы. Раненного положили прямо на стол. Старуха вмиг стянула с него кольчугу и ноговицы, ножом распорола все задубевшие от крови одежки и перевязки и бросила их в печь. Криуша остался лежать обнаженным. Чуткие чудинкины пальцы сновали по всему его телу, ощупывая, простукивая и разминая его с ног до головы. Временами она прикладывала к телу ухо в разных местах и вслушивалась во что-то, ведомое лишь ей. Затем пропела какое-то заклинание, раскачиваясь из стороны в сторону и закрыв глаза, а потом снова принялась с помощью Веси обмывать раны, накладывать перевязки, править кости, обкладывая берестой и прутьями и подвязывая полотном и лыком. Не замечая времени, Никита во все глаза следил за ее быстрыми руками, так точно знавшими, что надо делать в следующий миг, что, казалось, они и не нуждались в участии их хозяйки. Закончив, она упала на лавку, знаком приказав снять Криушу со стола и положить прямо на расстеленные на полу шкуры. Немного отдышавшись, она сняла с печи томившийся на огне горшок, налила в миску обжигающего отвара, выпила сама и влила немного в рот Криуше. Потом вновь уселась на лавку, положив руки на колени, вытянулась, закрыла глаза и стала шумно и глубоко дышать, вздрагивая иногда всем телом. Непонятно откуда вдруг послышалось негромкое пение, и старуха начала вновь потихоньку раскачиваться из стороны в сторону. Пение звучало все громче, чудинка раскачивалась быстрей и быстрей, а Никита все оглядывался вокруг в поисках поющего, пока не сообразил, что старуха поет с закрытым ртом. Веси отбивала ритм ладонями, а Харма вдруг вскочила и, не прекращая пения, начала кружить по избе. Нурман с Неклюдом заворожено следили за ее странным танцем, продолжавшимся Бог весть сколько — быть может, несколько минут, а быть может, несколько часов — этого они сказать не могли. Наконец чудинка без сил повалилась на пол рядом с Криушей, накрылась с головой своею накидкой и замерла. Веси осторожно на носочках прокралась мимо нее, постелила на полатях в углу избы шкуры и знаком велела им ложиться спать. Видимо, на дворе уже стояла ночь. Почти не раздеваясь, Якунович повалился на приготовленное ложе и мгновенно уснул без сновидений. * * * Утром он проснулся чуть свет. Старухи на полу уже не было, Криуша лежал поверх шкур, спеленутый как младенец, и ровно дышал. Позевывая, Никита выбрался из-под угретых шкур, натянул сапоги и уселся за стол, оглядываясь голодным взглядом. Весь прошедший день ему было не до еды, и сейчас он чувствовал, что очень голоден. В избе было полутемно. Через единственное узкое окошко, затянутое бычьим пузырем, едва пробивался мутный утренний свет. Да и то сказать, в большинстве этих чухонских истобок и вовсе-то окон не бывало — без них теплей. В углу, переползая с места на место, тихо шуршал чешуей по доскам пола черный уж-живоит. Неклюд храпел и причмокивал губами во сне. Он и не заметил, как бесшумно отдернулась завеска у печи и к столу тихо выскользнула Харма. Никита невольно вздрогнул, когда перевел взгляд и заметил сидящую за столом старую чудинку. — Тихо, тихо! — шепнула она ему. Никита кивнул головой в сторону спящего Криуши: — Ну как он? Старуха поджала губы и покачала головой с видимым равнодушием: — Крепкий! За жизнь цепляется. Может, и вылезет! — Навсегда тебе благодарен буду, если выходишь его! — Не меня благодари — Хильяйненвеси. Я бы не взялась. Да и сейчас скажу, что не будет нам добра от этого! — Отчего же? Харма поглядела на него долгим взглядом, в котором, кажется, была даже жалость: — Дети вы еще, головы молодые, буйные! И мои сыны такие были… Зачем вы против него пошли? Я же тебе говорила, чтоб ты поберегся! Он — Хукка-суси, Хукка-Юмала! Ты не слыхал об этом? С ним лесные боги, и сам он бог! Не вам с ним тягаться! Никита нахмурился: — Быть может, я молод. Но я — воин, и я не отступлю! Старуха нахмурилась: — Ты все же глупее, чем я думала, сын варяга! Да, да, иди напролом — некому жалеть о твоей глупой голове! Но скажу тебе — ты даже не сможешь угадать, каков будет следующий удар Хукка-суси. Я сама — Харма-Теллерво, Серая Хозяйка Леса, я — волчица! Я знаю, что говорю. Ты думаешь, мое имя дали мне при рождении? Нет, родители звали меня Меррипихка, а Хармой меня нарекли волки38! Она немного помолчала и добавила: — Я могла бы ничего тебе не говорить — делай, как знаешь! Но я выбрала тебя, и не моя вина, что в сердце моей дочери поселился тот, другой. Я бы хотела, чтобы он умер, хотя и буду делать все, для того, чтобы он жил. Этого хочет она, а чем я становлюсь старее, тем все труднее мне отказывать ей. Никогда еще она не спорила со мной, а теперь… Я бы хотела, чтобы ты увел ее в большие города, а не чтоб ее отнял у меня этот нищий охотник, с которым она так и проживет в глуши, где так быстро завянет ее красота. Но я не смогу ей отказать ни в чем! Хотя, наверное, это и не потребуется — путь, на который вы встали, не ведет к жизни. Для вас там только ужас и смерть, ужас и смерть! Вы — воины, но Хукка-суси умеет побеждать воинов и без оружия! Ты уже видел это, а если не отступишь, то будешь видеть еще, но недолго и немного. Ты скоро умрешь! Тут она заговорила с большой силой и убеждением: — Послушай, послушай меня! Уходи сейчас, уезжай в свои города на юге. Я сделаю так, что он не сможет найти тебя, он не будет тебя видеть ни днем, ни ночью и, быть может, забудет о тебе. Не знаю чем, но ты полюбился мне. Я хочу, чтоб ты жил! Никита в ответ лишь молча покачал головой. Лицо старухи стало каменным, и она холодно сказала: — Что ж, тогда уходи навстречу своей смерти! Только уезжай сегодня же. Я передам тебе весть о твоем друге, если она еще застанет тебя живым! Она отвернулась и принялась возиться у печи, готовя свои снадобья и утреннюю похлебку с солониной. Никита смотрел на ее худые плечи, гордую и прямую осанку и понимал, что на самом деле она расстроена его отказом и что в душе она мягче, чем кажется при своей обычной неприступной сдержанности. Но он не видел другого выхода для себя, и мысль о том, чтобы вернуться к Мономаху с пустыми руками, пугала его больше, чем возможность быть убитым. В тот же день они с Неклюдом уехали обратно в Оставец. VII Следующие несколько дней Никита провел в Оставце в полном бездействии. На улице шли дожди, то превращавшиеся в нудную морось, то лившие холодной стеной, и под их косыми плетями съеживались, чернели сугробы и умирали льды. На реке начался ледоход, и желтые шершавые льдины карабкались друг на друга, словно спеша спастись от преследующих их дождей. Вода все прибывала, по склонам бежали ручейки, переполняя озерца, бочажки и реки, набухавшие и лезшие из берегов, так что скоро прибрежные деревья и кусты стояли по пояс в воде и по грудь в туманах. От этой сырости даже поленья в печи не хотели гореть как следует, разгорались медленно и недружно, и вся гридня подолгу бывала затянута едким сизым дымом, оседавшим копотью на стенах, столах и лавках. Неклюд Никиту избегал, и он не знал, сказывал ли тот Болдырю обо всем, что было. Сам Болдырь вернулся на другой день после них, но Никита с ним не заговаривал, держался отчужденно, и хотя видел его во время общих трапез, но старался даже и не смотреть в его сторону. Он по-прежнему не доверял хозяину Оставца, пускай и не мог доказать даже для себя его связи с Всеславом. Ни Тур с Векшей, ни Вейко со Звеней до сих пор не возвращались — видно, их задержали начавшееся половодье и ледоход. Поэтому почти все время Якунович был предоставлен сам себе. Единственным человеком, делившим с ним одиночество, был Последыш, молодой охотник, живший все в той же гридне. Он был умен, сдержан и молчалив, поглядывал на Никиту живыми цепкими глазами, но разговоров не затевал, а Никите было не до того. К нему опять вернулись его ночные мучения. Начались они на следующую ночь после того, как они вернулись от чудинки. Волки не выли больше за оградой и Всеслав не приходил к нему по ночам, но он ощущал его присутствие в давящей, едва сносимой тоске, наваливавшейся на него с приходом темноты. Без сна сидел он опять до утра на своем ложе, и, обхватив руками колени, пялился, ровно филин, во тьму, кусая себе губы, чтобы не закричать. Ему вспоминались слова Хармы о том, что впереди лишь ужас и смерть, и от этого то пустое безразличие, то черное отчаяние охватывали его, и передавали друг другу, как два заплечных дел мастера. Молитва если и спасала от этой муки, то ненадолго, и тогда он начинал невольно верить в правоту голосов, твердивших ему, будто Бог, в Которого он верит, здесь не живет, уступив эти леса и болота божествам, что издревле заселяли их. От этого становилось еще более пусто, потому что таким божествам он молиться не хотел и не умел, оставаясь один на один с их равнодушно-враждебной силой. Приходили одиночество и страх, он казался себе потерянным, заживо утопшим в болотах, будто душа его давно лежит на недосягаемом дне под толщей перепревших корней и ила и лишь тело бесцельно бродит по земле, ожидая случая соединиться с погруженным в ледяную тьму духом. Днем ему становилось легче, отчаянье отступало, но голова мутилась, весь он был вялый, как снулая рыба, и не хотелось ни двигаться, ни говорить. Вместе с тем он все яснее видел, что пустота разъедает его, и в нем поднималась злость на себя и Всеслава. Хотелось вскочить на коня и бежать от тоски и немощи, искать ненавистного врага, причинившего всем столько зла. Но он не знал, куда скакать, да и скакать куда-либо было невозможно из-за распутицы. А потом приходила ночь, и душа вновь уходила во мрак, и тонула, тонула в нем. Так продолжалось до того дня, когда закончился ледоход, и Последыш, молча наблюдавший за ночными терзаниями Никиты, все же решился заговорить с ним: — Вижу я, господин воин, будто гнетет тебя что! Не смогу ли чем тебе к пользе быть? Скажи, если хочешь! Никита лишь молча пожал плечами. Он уже отчаялся думать, что кто-то мог бы помочь ему. — Не хочешь — не говори! — продолжал охотник. — Но сдается мне, что не болезнь тебя мучит, а черная тоска от дурного глаза! А кто бы мог молодца такою напастью изводить? — Догадлив ты, как я погляжу! — с сухой усмешкой произнес Никита. — Что есть, то есть, от батюшки досталось! — не обижаясь его сухостью, отвечал тот и продолжил: — Случилось мне тут слыхать в одной деревушке, будто ездили давеча воины и все искали Всеслава Брячиславича, полоцкого князя. Никто им, конечно, ничего не сказал, потому как не знали, а и знали б — не сказали! Никита напрягся при упоминании Всеслава, но не поднял головы и не переменил положения. А охотник говорил, будто читал в книге: — Если те воины были друзья Всеславу, то уж сумели бы сами найти к нему путь! Но, мыслю я, не были они таковыми, а потому не они, но Всеслав нашел их. А он, как всем известно, лют и немилостив, а и больше того — колдун с черной душою и волчьим сердцем! Плохо будет тому, кого он найдет! Никита глянул охотнику прямо в глаза и произнес: — Складно все у тебя выходит! Но скажи тогда: что делать тому, кого он нашел? Охотник спокойно выдержал взгляд и ответил, тоже глядя глаза в глаза: — Если он муж, то будет искать врага с мечом в руках! Никита горько усмехнулся: — Где ж его искать? Никто не знает, а и знает, так не скажет! — Отчего же не скажет? — спокойно продолжал Последыш. — Я скажу, коль другие не говорят! — Ты что же, — удивленно спросил Никита, — и вправду знаешь, где его искать? — Конечно! Есть такое место здесь — мало кто знает путь к нему, потому что оно среди болот и у словен считается нечистым. Только чухна ходит туда, там у них кладбище на деревьях. Видал ты когда-нибудь такое? — Не приходилось! — честно ответил Никита. — Я все больше на юге жил, далеко от этих мест. Охотник понимающе качнул головой: — Это место у них священное! По-нашему прозывается оно Волчья Лядина. Там, на старом городище среди болот, стоит Всеславова крепостца. Если захочешь, я покажу тебе путь туда — ну хоть до чухонского кладбища, там уж недалеко. А ты потом возвращайся с воинами и бери проклятого колдуна, от которого всем уж тошно и в чужих землях, и в своей! — А далеко это? — спросил Никита, чувствуя, как к нему возвращаются воодушевление и надежда. — Не особо! День пути, чуть меньше. Выедем рано утром — к следующему утру вернемся. Или заночуем на пути — в самой Волчьей Лядине лучше не ночевать, там клузит! — Как это — клузит? — насторожился Якунович. — Ну, оморошно там! Кто говорит, что клузы там издавна живут — их это место. Не любят они чужих, страхами разными изводят, с пути сбивают — клузят, стало быть, так здесь народ говорит. А иные бают, что это навь чухонская ворожит, живых от себя отводит. А может, то боги их лесные, дремучие — не знаю я. Да ты никак боишься их? — Завтра и едем! — рубанул задетый последними словами Никита. — Завтра — так завтра! — согласился Последыш. — Только пораньше надо выезжать. Собираясь в путь, Никита ощущал давно уже утраченное оживление. «Правду сказал Мономах, — подумалось ему, — помощь часто приходит, откуда не ждешь и когда не ждешь!» * * * На другой день встали затемно. Подвязали заплечные мешки с запасом еды, подпоясались оружием, проверив по привычке, не шумит ли при ходьбе, и с первым проблеском света тронулись в путь. Никита хотел было идти на конюшню, но Последыш остановил его, сказав, что нынче конь без надобности. Потихоньку вышли они через задний двор никем не замеченными и двинули через ложбину к северу. Ночью было холодно, даже слегка подмораживало, под ногами кое-где похрустывал тонкий ледок, а в ложбине легкой сединой лежал иней. Впрочем, холод был только на руку: не так вязко было идти. Добравшись до Волоздыни, свернули к востоку, вверх, и вскоре Последыш нырнул в кусты, знаком позвав за собой и Никиту. В прибрежных ивах спрятана была у него легкая лодка-долбленка, вытащенная на берег. Вместе они забрались в нее, Никита сел на носу, а Последыш встал сзади, взявшись за весло, и ловко вывел лодочку на середину реки. Плыли они долго, так что солнце успело уже встать и подняться почти к полудню. Сперва шли против течения Волоздыни, затем свернули к северу в какую-то небольшую лесную речку, густо заросшую желтым, как пергамент, камышом. Потом и вовсе пробирались протоками, то совсем узкими, то разливавшимися обширным паводком так, что куда ни глянь, всюду в воде стояли деревья, тихо качая сырыми голыми ветвями. Сам Никита нипочем бы не запомнил пути сюда и только дивился, как не плутает здесь его проводник, уверенно и неутомимо ведший утлую лодчонку к только ему ведомым берегам. Тем более что первое время кругом стлался такой густой туман, что и берег-то едва проглядывал, надвигаясь вдруг то ветками ветлы, то поваленной елью, то с криком поднимавшейся из тростника птицей. Кругом все были места глухие и болотистые. По берегам Волоздыни едва встретишь одинокую избу с жердяным тыном, где живет какой-нибудь бедный лесной чухонец, а уж там, куда они заплыли нынче, и вовсе не видать было ни жилья, ни человека. Лишь бобровые хатки строились по лесным протокам — да что там хатки, целые бобровые города! Последыш говорил, что в здешних лесах встречаются бобровые поселения, тянущиеся не одну версту, отчего места эти любят охотники. Бобра здесь было столько, что и всем охотникам бы его не перебить, соберись они хоть с трех княжеств. А сюда, в эту глушь, ходило их разве что десятка полтора, да и тех нынче не встретишь. Но и помимо бобра дичи здесь хватало — и птицы, и зверя. К полудню туман совсем рассеялся, выглянуло солнце, слепенькое и бледное, увязшее, как в болоте, в серых зарослях туч. Капал теплый дождик, иногда совсем переставая, иногда припуская посильней. Лес кругом стоял вовсе дикий, непроходный и темный от огромных елей. А таких толстых старых берез Никита и в жизни не видал. Многие деревья расходились от середины в два, а то и три ствола, искривленных и тесно сросшихся между собой путаницей веток. «Скоро уж будем! — заметил Последыш, окинув взглядом высившийся вокруг лес. — Самые волчьи места здесь!» Тишина висела душная, глухая, словно уши залили воском. Невольно казалось, что этот лес — храм, и деревья здесь знают это и сами берегут покой неведомых богов, живущих в чащах. Протока делалась все шире, шире, и вот они уже плывут по сплошной глади воды, а кругом разливается темное лесное озеро — обычно, наверное, совсем небольшое, но теперь вобравшее в себя силу снегов и затянувшее паводком пологие берега. С одной стороны его берег был высок и выдавался в озеро мыском, сплошь заросшим высоченными березами и елями. К этому бережку они и причалили, вылезли на сушу и вытянули лодку. «Вот она, Волчья Лядина! — негромко вымолвил Последыш, а когда Никита засобирался вглубь леса, остановил его: — Постой, постой! Давай хоть перекусим!» Они уселись на поваленном стволе и поели — голод давно уж давал о себе знать, но, прибыв на место, где так близко должен был находиться Всеслав, Никита забыл о еде. Закончив трапезу, Последыш затянул заплечные мешки и снова отнес их в лодку. Вернувшись, он указал рукой туда, где деревья еще выше громоздили в небо ветви, чем прочие, и сказал: «Вот оно, кладбище чухонское! А за ним с полверсты будет крепостца Всеславова!» Никита потянул его за собой, но он отказался: «Не люблю я это место! Ты иди, если хочешь — а я здесь тебя обожду, лодку покараулю!» Никита шагнул под сень исполинского леса, и сразу на него пал сумрак огромных ветвей. Под громадными елями можно было бы жить, как в шалашах, ветви иных спускались к земле, как воинские шатры. А неохватные березы, белые, как седина земли, всюду покрыты были буграми капов и наростами чаги. Он шел все дальше, и становилось ясно, что за этим лесом следили, несмотря на глухость и кажущуюся безлюдность мест. Ни одного поваленного старостью или же ветром дерева не гнило на земле, отпавшие ветви не валялись в беспорядке, но лежали собранные в груды здесь и там. Вскоре оказался он на поляне, посреди которой рос из земли холодный желвак большого камня, а неподалеку от него кучами заготовлен был хворост — надо полагать, для костра: перед камнем виднелся сизый след старого костровища. Подойдя к камню, Никита коснулся его рукой и осмотрел. Никаких особых знаков не было выбито на нем, только сверху виднелся следок, старанием ли человеческим оставленный, случайной ли затеей природы или и вправду усилиями старых богов, Перуна или Волота, как верили в то язычники. В следке, вершка на два подковкой впечатанном в камень, стояла бурая снеговая вода, и Никита, просто шутя, плеснул ею себе в лицо. Тотчас какая-то непрошенная тревога пробежала в душе, будто ветер, качнувший тяжелыми верхушками елей. Он отогнал ее и углубился дальше в лес, за которым так близко должно было скрываться логово оборотня. Но чем дальше, тем чуднее становилось кругом. На самом краю поляны, среди деревьев, притаились выстроенные в один ряд камни поменьше. На этих виднелись высеченные причудливые знаки — какие-то стрелки, топоры, подковы, а перед каждым камнем врыто было по столбу с резьбою. На каждом столбе торчало по мертвой костяной голове, глазницами обращенной к большому камню посреди поляны. Здесь были и турьи черепа с широко раскинутыми рогами, и лошадиные с загнутыми вниз передними зубами, и клыкастые головы больших лесных вепрей, и даже несколько человечьих черепов с косыми грустными глазницами и без нижних челюстей. За этой странной оградой начиналось чухонское кладбище, ничего похожего на которое Никита прежде не видал. Каждое дерево в этом лесу несло на своих ветвях жилище мертвых. Диковинные это были жилища, и весьма различные. Часто это был лишь простой помост, сколоченный над ветвями на такой высоте, чтоб с земли не мог достать его зверь. На помосте обычно лежал покойник, а порой и не один, плотно спеленутый в кожу или шкуры, перехваченные ремнями, крепившими тело к жердям помоста. Некоторые из шкур почти совсем истлели, в прорехи торчали желтые кости или же скалящийся в небо череп. Встречались и более богатые погребения, когда к стволу дерева на высоких столбах и подпорках прирубались небольшие избушки в три венца, иные из которых затейливо украшены были резьбой и узорочьем. Несмотря на брезгливое чувство, Никите вдруг сделалось любопытно поглядеть, что скрывается в таких домиках на деревьях. Он отыскал лежавшую невдалеке длинную толстую жердь с набитыми поперек перекладинами, наподобие тех, по которым лазают к дуплам бортники, чтобы выкурить пчел и добыть их сладкие припасы. Приставив ее к дереву, на котором виднелась избушка еще совсем свежая, судя по древесине, из которой ее рубили, он ловко вскарабкался и заглянул в это последнее жилище чухонца. Для этого ему пришлось мечом выбить доску, прикрывавшую единственное отверстие, служившее как бы входом в такой дом, и оттуда пахнуло на него застоявшимся холодом и сырой прелью. Вначале ничего не мог он разобрать в темноте, но потом глаза постепенно начали различать то, что скрывалось внутри. Весь завернутый в волчьи шкуры лежал здесь человек. Рядом с ним виднелся согнутый дугой меч, переломленное копье, сломанный лук и старательно разбитый топор. Видно, родня мертвого воина боялась, как бы хозяин оружия не вернулся с ним с того света и не обратил его против оставшихся в живых. В ногах стояли горшки плохой ручной лепки — наверное, хорошей посуды иметь мертвецу не полагалось. Но не весь этот покойницкий скарб заинтересовал Никиту. Он глядел на лежавшего в лесной домовине чухонца, и смутная догадка терзала память. С неприятной дрожью в пальцах протянул он вперед руку и начал дерзновенно рвать перевязки там, где должна была быть голова покойника. Под шкурами оказалась надвинутая на лицо волчья личина, сдернув которую только наполовину, Никита остановился. С него было довольно — он слишком хорошо помнил этот кривой страдальческий оскал, стывший во дворе усвятской гридни на лице зарубленного воина-лазутчика Всеслава! Едва прикрыв устье домовины доскою, он скатился с жерди вниз, на землю, и с мрачной тревогою оглядел лесное кладбище, словно бы ожидая в каждом гробу на ветвях увидеть притаившегося Всеславова прихвостня. Он решил более не задерживаться в этом неприютном месте, где покойно было лишь мертвецам, и быстрым шагом заспешил дальше через лес. Он все спешил и спешил, а лес и не думал кончаться, хоть он пробежал уже много больше, чем полверсты. Все так же висели на ветвях домики мертвых, но более дико и неухожено казалось в лесу. Помосты прогнили и рассыпались, так что даже на земле кое-где валялись скатившиеся с них кости, замшелые избушки покосились и готовы были упасть под ноги путнику, а то и грозили обрушиться на него с сильным порывом ветра. Похоже, что люди редко бывали здесь. Огибая завалы бурелома, Никита с размаху едва не угодил в болото. Лес здесь мельчал и редел, огромные ели сменяли чахлые голые жерди тонких болотных елочек, меж которых стелился красный багульник и печально шуршали над топями жухлые травы. Под ногами зачавкала мокреть, и Никита поспешил выбраться на твердый берег. Никакого городища с крепостцой не видать было среди этих болот, но чем дальше, тем все больше разливалось перед глазами стоячей мутной воды, среди которой редкими островками выпирали кочки с росшими на них кривыми кустами вербы. Никита свернул в сторону и пошел берегом болота, стараясь разглядеть где-нибудь городище и досадуя на себя, что, видимо, уклонился с пути, увлекшись разглядыванием чудных домовин. Твердый берег вдоль топи понемногу забирал куда-то к востоку, едва приметно изгибаясь. Никита шагал уж больше часу, перебираясь через покосившиеся деревья, а кроме векового леса одесную и топей с левой стороны все еще ничего не видал, боясь даже предположить, что никакой Всеславовой крепостцы здесь никогда и не было. Берег все круче брал в сторону, и наконец в просветы между деревьями Никита увидал озеро. Вначале он обрадовался такой перемене, надеясь, что здесь уж точно встретит городище, но, выйдя к берегу, понял, что это все то же озеро, в которое выплыли они с Последышем протокой. Лес, называемый Волчьей Лядиной, рос на островке, с одной стороны обрывавшемся в озеро, с других же повсюду окруженном непролазными топями. Сделав это открытие, Никита поспешил к Последышу, надеясь выяснить у него, где же то городище, о котором тот ему сказывал, но охотника нигде не было. Никита пробежал по всему лесному мыску из конца в конец, но ни Последыша, ни лодки не увидел. Внимательно осмотрев другой раз берег, он нашел место, где они пристали, и то поваленное дерево, сидя на котором трапезовали, но лодки там не было. Был след, которым вытаскивали они лодку на берег, им же, по-видимому, кто-то столкнул ее назад, но больше сказать было нечего. Никаких иных следов, кроме своих и Последыша, разглядеть на берегу он не сумел. Ничто не свидетельствовало о схватке, которая могла разыграться здесь между его спутником и людьми Всеслава, и Никита не знал, что и думать. Простая мысль, что его завели в это глухое безвыходное место и бросили здесь без всякой помощи, как-то не спешила прийти в его голову — он все откладывал и откладывал ее, боясь признаться самому себе в наиболее очевидном. Не зная, что делать дальше, он в растерянности присел на поваленное дерево и задумался. Странное дело — стоило лишь только ему сесть, как небывалое прежде состояние нашло на него. Это не был сон и не было тупое оцепенение, но что-то странное случилось вдруг со временем — его вдруг словно бы не стало и вместе с тем оно словно бы заполнило собою все. Как внезапно оглохший человек вдруг перестает распознавать звуки, лишь догадываясь о них по знакомым приметам, так Никита вдруг вовсе перестал ощущать время. Он знал, что оно идет, но как быстро и сколько его прошло, сказать никак бы не смог сейчас сидя на поваленном дереве. Быть может, прошло одно лишь мгновение, быть может, проходили часы, дни или годы — он не мог уже судить об этом. Солнце двигалось по тусклому небу, легкий ветер пробегал по ветвям — стало быть, время не исчезло из этого мира, просто Никита перестал слышать его, как перестает слышать звуки глухой, и только догадывался о его существовании по внешним признакам его хода. Поэтому он сидел и сидел неизвестно сколько, прислонившись спиной к одной из больших ветвей, потерянный в неожиданно изменившем ему времени, не имея сил ни думать, ни делать что-либо. Он продолжал еще надеяться на то, что вернется Последыш и заберет его отсюда. Но солнце все глубже тонуло в сером туманном мареве, а никто так и не появлялся, и не было слышно тихого плеска весла в темной воде. Никита окинул взглядом ветви деревьев над своей головой, прикрыл глаза и незаметно забылся. Когда он пришел в себя, солнца уже не было видно в небе, но оно еще было светло-сумеречным. Зато как только скрылось солнце, над землею потянуло стылым сырым сквозняком. Бурая поверхность воды почернела, и над ней начал тонкими легкими прядями собираться туман. Очнувшись, Никита заметил, что дрожит от холода. Он все так же совершенно не ощущал времени, все прошлые воспоминания отступили куда-то далеко, и в какое-то мгновение ему показалось, что он родился и умрет на этом болотистом озерном мысу. Надо было устраиваться на ночлег — искать путей через болота в быстро густеющих сумерках было делом совершенно безнадежным и гибельным. Нарубив мечом жердей и веток, Никита устроил шалаш, перед которым скоро разгорелся костер, окрасивший рыжим двигавшиеся от озера густые волны тумана. Часа три Никита сидел, глядя в огонь, в который он подбрасывал сложенные кругом кучами хворост и валежник, заготовленные чухной для языческих праздников. Затем он забрался в шалаш и постарался скорее заснуть, отгоняя от себя думы о том положении, в котором оказался. В конце концов, надо было дождаться завтрашнего утра. Утром мог объявиться Последыш или кто-нибудь из охотников либо чухонцев на лодке, можно было бы поискать дорогу через топи или же придумать еще что-нибудь, что поможет выбраться отсюда. Однако сон не спешил идти к нему. Мелкий дождь, крадучись, зашелестел по лесу, и вскоре тяжелые капли скопившейся на ветвях влаги начали обрываться с подрагивавших ветвей, отчего невольно стало казаться, что вокруг в лесу кто-то есть, и этот кто-то осторожно пробирается между стволами, принюхиваясь и присматриваясь к непрошенному гостю. Никита долго боролся с росшими в душе тревогой и беспокойством, и наконец, не выдержав, выглянул наружу из шалаша. Костер почти потух и дымил, лишь изредка в нем щелкал рассевшийся от жара сук, и тонкая вереница искр на мгновение взвивалась кверху, а всполох озарял покачивавшиеся кругом мокрые ветви берез и елей. Никого не было вокруг, и он залез обратно в шалаш, стыдясь своего малодушия, но тревога не улеглась, а, напротив, все сильней и ощутимей расходилась по крови. Ему вдруг представилось, что к его шалашу уже скрытно подбираются соглядатаи Всеслава, и он вынул из ножен меч, положив под правую руку, и лежал, глядя в сплетенные над головой ветви, напряженный, как тетива в руке лучника. Усилием воли он заставил себя прогнать навязчивое мечтание, понимая, что это лишь детские страхи, которых воин не должен в себе допускать. Одно дело быть всегда готовым встретить своего врага, и совсем другое — попусту страшиться его прихода! Эта мысль придала ему мужества, он почти успокоился и вновь попробовал заснуть. Уже на самой грани сна и яви он вдруг действительно услыхал чьи-то шаги и снова встрепенулся. Кто-то крадучись, почти неслышно перебегал от дерева к дереву, таясь за густыми ветвями елей. Никита рывком выскочил из шалаша. Он подумал отчего-то, что это мог вернуться Последыш, и негромко окликнул его, но никто не отозвался. Несколько минут он вслушивался и всматривался в густой туман кругом, но никто и ничто не отзывалось в нем на его слабый окрик. Он снова лег на ложе из лапника, тревожно и чутко вслушиваясь в звуки окрест. Сомнений быть не могло — кто-то легкой поступью перебегал от дерева к дереву, но теперь это была уже не одна пара ног. Цепенея, он слышал, как, неведомые, они собираются у костра, обступают шалаш, слышал приглушенные разговоры и даже смех — за несколько мгновений тут собралась целая толпа, тихо переговаривавшаяся между собою на языке, которого он не понимал. Сбросив оцепенение и ужас, он метнулся с мечом в руке из шалаша навстречу неизвестно чьим мечам или лукам, но когда оказался снаружи, то вновь не увидел никого. Он скорее почувствовал, чем увидел, как незримые тени бросились врассыпную, словно пряди тумана — стремглав, без оглядки, почти не касаясь земли, так что под легкой ногой не хрустнул ни один сук и не сломилась ни одна ветка, невесомые, как капли дождя. Вот они остановились невдалеке, и снова смеются, и снова шепчутся на своем странном наречии, плавном, как голос воды в протоках, и тихом, как поступь ночного тумана. Никита устало провел рукой по глазам. «Там клузит!» — вспомнились ему слова Последыша о Волчьей Лядине, слова, которые он слыхал и раньше, но только сейчас догадался об их значении. «Значит, клузит!» — повторил он сам себе, перекрестился и, стараясь восстановить сбивавшееся дыхание, вернулся в шалаш, слыша, как сердце колотится в кончике каждого пальца. Словно в ответ его догадке до него донесся порыв смеха, словно ветерок, пробежавший по веткам и пахнувший в лицо. Но от этого смеха будто бы озноб прошел по всему телу, леденея в позвоночнике. Едва ли такой смех мог принадлежать человеку — он рассыпался звоном, как лед, разбивающийся вдребезги на дне глубокого ущелья — холодный, равнодушный и презрительный. В ответ ему лес отозвался волчьим воем, пронзительным и протяжным. Он слышался то с той, то с другой стороны, какими-то странными изломами — казалось, стая несется порывами ветра, бросающими ее туда и сюда со скоростью, недоступной ни человеческим ногам, ни волчьим лапам! Никита судорожно бросился к куче валежника, схватил полную охапку, обдирая руки о сухие ветки, разворошил ногой еще не потухшие угли и бросил дров в костер. Пока огонь разгорался, он встал спиной к нему, вынул меч из ножен и приготовился грудью встретить нападение — ничего иного ему, кажется, не оставалось делать. Вихрь несся прямо на него, полный волчьего воя. Мгновение спустя он обрушился на поляну, где стоял Никита, заставил огонь застонать и заметаться, поднял тучу искр и пепла, разорвал туман… и стих среди жалобно скрипевших деревьев, раскатившись ледяным хохотом где-то вдалеке. Никита, напряженный, с вытянутым вперед в одной руке мечом и закрытыми другой рукой глазами не мог понять наступившей вдруг тишины. Огонь ровно гудел за его спиной, раздутый налетавшим порывом ветра, который вдруг отступил, будто бы обжегшись о него и теперь вдалеке лишь осторожно дул на свои опаленные волчьи лапы. Во всем этом промозглом ночном лесу только лишь к огню чувствовал доверие Никита. Деревья, сделавшиеся жилищами мертвецов, вода, державшая его в плену на маленьком мысу, ветер, завывавший волчьими голосами, и странные существа, кем бы они ни были, скрывавшиеся среди темных елей — все здесь было чужое и враждебное. Все таило в себе древний бесчеловечный ужас, и лишь огонь горел ровно и успокаивающе, наперекор всей здешней темной, ледяной силе. Он натаскал побольше дров и сел, неотрывно глядя в огонь, подбрасывая в него сучья и пытаясь унять холодный сырой озноб. Туман вокруг тек как живой, выпучиваясь боками, окрашенными отблесками костра в розовый цвет. Никита не решился вернуться в свой шалаш и, постепенно согреваясь и успокаиваясь, начал понемногу задремывать, роняя растрепанную голову на колени. Он не смог бы сказать, сколько длилось его усталое забытье — несколько секунд или несколько часов. Очнулся он от громкого треска. Вскочив на ноги, он выхватил из костра пылающую головню и с обнаженным мечом и горящим суком в руках начал опять тревожно всматриваться в ночную тьму. Там, в нескольких десятках саженей от его костра, повалилось большое дерево и повисло, зацепившись ветвями за другие. Он бросил еще дров в огонь и смотрел в ту сторону, пытаясь различить что-нибудь в метавшемся свете разгоравшегося пламени. Еще одно дерево жалобно заскрипело, замахало ветвями и обрушилось, вывернутое с корнем. Ни ветра, ни звука топора не было слышно при этом, и Никита недоумевал, отчего вдруг рухнула вековая ель, годами все крепче враставшая корнями в землю. Но спустя всего несколько мгновений из тумана в той стороне начало расти нечто, похожее на огромный живой камень. Неведомая тварь с глухими тоскливыми всхлипами выбиралась наружу то ли из недр земли, то ли из болотных глубин. Она все росла, росла и наконец сделалась размером почти с большой дом в усадьбе Оставец — или так казалось в обманчивых волнах тумана и боязливой дрожи огня. Тяжело поворачивая каменными боками, она ползала среди леса, ломая и опрокидывая столетние деревья, как пес, устраивающийся на отдых в траве и подминающий боками гибкую осоку, чтоб удобней было свернуться клубком и заснуть. С сухим коротким треском под натиском этой невообразимой силы лопались напрягшиеся тетивой корни и стволы, шуршали заламывавшиеся ветви, рушились погребальные площадки и домики мертвых, и, подскакивая, со стуком раскатывались в стороны побелевшие черепа из разоренных могил. Пораженный, Никита оцепенело глядел на неведомое чудище, разорявшее этот заповедный лес. Потом его захлестнуло ужасом, он выронил головню и меч, даже не заметив этого, и бросился прочь, пытаясь хоть где-то укрыться от этой напасти. Он несся через лес, натыкаясь на стволы, прикрывая лицо руками от хлеставших по нему ветвей, спотыкаясь о корни и валежник, не обращая внимания на стекавшую с оцарапанной брови кровь и ободранные ладони. Где-то за спиной еще стонали безжалостно сокрушаемые деревья, и он все бежал и бежал, ослепленный страхом, пока вдруг не почувствовал на мгновенье, что под ногами нет ничего. Выставив руки, он стремглав полетел вперед и плашмя упал в топкую болотную жижу. Вода была ледяной, и это несколько отрезвило его. Холод ударил под ребра клинком, так что Никита задохнулся и начал хватать воздух рвавшейся от боли грудью, судорожно хлопая по воде руками, будто пытающийся взлететь раненный гусак. Он искал опору, барахтаясь в болотной полынье и чувствуя, что скоро руки и ноги закаменеют и откажутся служить ему. В отчаянье он метался из стороны в сторону, кольчуга душила и тянула вниз, кожаные сапоги набрали воды и грязи, ноги в них сделались, будто скованные цепями. В голове бился немой крик, бессвязный и беспомощный, прорвавшийся наконец наружу ревом, в котором никто бы не признал человеческого голоса. Содрогаясь от холода и ужаса, он выполз все же на твердый берег, хоть сам не понял и не помнил, как это у него получилось. Уперев клацающую челюсть в колени, обхватив руками голени, он долго лежал в спутанной жухлой траве, сотрясаясь непрерывной крупной дрожью. Небо мало-помалу светлело над его головой, туман редел и таял, и наконец сквозь мутную серую зыбь глянуло тусклое неласковое солнце. Тогда Никита поднялся, чувствуя тупую ноющую боль во всем теле и пробегающий волнами озноб, и тяжело поплелся обратно к берегу озера, равнодушный и к ночным своим страхам, и к собственной участи. Костер курился тонким дымком, под серой золою еще жили мелкие рыжие угли. Никаких поваленных деревьев не было видно ни вдали, ни близко, и никаких следов каменного чудовища при дневном свете заметно не было. Лес стоял, как стоял веками и прежде, нисколько не тревожимый ночными кошмарами земных и болотных недр. Никита лишь тоскливо усмехнулся, затравленно озираясь кругом и не находя ничего, что говорило бы о действительном существовании причины его недавнего ужаса. Он отыскал оброненный меч, присыпал песком и камнями костер, нарубил лапника, положил его поверх костровища и лег сверху прямо в сырой одежде. Скоро сквозь лапник потекло тепло нагретого углями камня, от одежды пошел пар, полный запахов болотного перегноя и талой воды. Никита согрелся и уснул. Пробудился он заполдень. Костровище остыло, но сверху начало пригревать солнце. Одежда высохла, грязная и в разводах присохшей тины, в суставах и висках таилась ломота, и холодный озноб сменялся волнами жара. Пошатываясь, Никита встал. Безумие и ужас минувшей ночи вспомнились ему, и он содрогнулся, понимая, что едва не погиб. Томительная тоска поползла в душу при мысли о том, что, быть может, такая ночь окажется не единственной. Надо было искать путей из этого гиблого места. Превозмогая болезненную слабость, он снова обошел мыс по краю озера и берегам болота, пробовал топь слегой, но всюду она казалась непроходима — кругом были либо бочаги талой воды, либо бездонные елани. Единственный путь отсюда вел по воде, но не было ни лодки, ни хотя бы плота. Можно было бы попробовать сделать плот, нарубив для него деревьев мечом, но это заняло бы, по меньшей мере, целый день, а сейчас уже наступил вечер, и сизые весенние сумерки понемногу туманили лесные чащи. Обессиленный бесплодными поисками проходов через болота, Никита вернулся к месту ночлега, развел огонь и вытянулся рядом с ним в совершенном изнеможении, чуя, как от жара и голода мутится в голове. * * * Очнулся снова он только ночью, незадолго перед рассветом. Костер почти совсем потух и холодная дрожь пробиралась в кости. Едва разогнувшись от холода, он вновь натаскал сухих веток, терпеливо раздул уголья и, только лишь занялись дрова, опять повалился рядом, глядя в огонь воспаленными глазами. Сил не было, тело просило сна и покоя, но душу, как и прошлой ночью, начала терзать неясная и смутная тревога. Лес кругом снова жил шорохами и шагами, смехом и перебежками из тени в тень, от ствола к стволу. «Клузы!» — вспомнилось ему, и он решил на этот раз не обращать внимания на странную жизнь этого леса и не верить ничему, что бы только ни примерещилось в этих снах дикой земли. Стоило ему решить это, как вдруг все смолкло — и шаги, и смех, и Никита почуял, что в лес пришел некто, при виде которого смутились и замолчали насмешливые лесные духи. Невольно Нурман поднял голову, прислушался — и различил мягкую поступь копыт по еловой хвое и палому листу. Тихо ржали и похрапывали кони, фыркая и шумно выдыхая промозглый воздух. Никита резко вскочил на ноги и вгляделся туда, откуда слышался осторожный шаг коней. Туман сегодня был не так густ, как вчера, и вскоре из него проступили очертания нескольких всадников. «Всеслав!» — ударила в сердце догадка еще прежде, чем он разглядел волчьи шкуры на плечах всадников и их прикрытые оскаленными личинами лица. Молча, ни слова не говоря, стояли они в нескольких саженях, и только кони стригли ушами и кусали удила. Никита поднял над головой меч, приготовившись к бою. От безгласно высившихся невдалеке всадников отделился один, медленно нацелил копье и вдруг с места в галоп пустил на него своего коня. Нурман стоял, не шелохнувшись, — бой с настоящим, осязаемым противником был делом привычным, и тело само делало свою работу. Когда нападавший поравнялся с ним, он внезапно отпрянул за дерево, пока копье противника поражало пустоту, а потом ударил его мечом сзади в правый бок. Воин завалился в сторону, запутался рукой в упряжи, и конь поволок его через заросли, безвольно и беспомощно болтающегося из стороны в сторону. Никита издал победный клич, обернувшись к врагам, но осекся, увидев, как из-за деревьев рядом с ними выступают пешие воины в волчьих шкурах, видимо, только подоспевшие в помощь своему князю — десяток, и еще, еще, не меньше нескольких дюжин! Горько и сурово сдвинув брови, он медленным шагом двинулся навстречу Всеславовой рати, но тут у него за спиной раздались какой-то шум и кличи. Он резко обернулся, думая, что окружен со всех сторон врагами, и вдруг увидел Тура Миронежича, с горящими безумием глазами бежавшего с обнаженным мечом прямо на него. Пораженный Никита опустил свой меч, а Тур оттолкнул его в сторону и бросился вперед, врубившись в пеший строй воинов Всеслава, и раскидывая их своим мощным натиском. Вслед Миронежичу спешила вся Никитина полусотня, и сердце Никиты взыграло от радости. «Значит, Последыш все же привел подмогу!» — радостно подумал он, стоя посреди бежавших воинов. Здесь были и Векша, и Звеня, и Ахмыл со своими половцами, и даже одноглазый Антип с Криушей. Никита закричал, ободряя их к битве, но этого даже и не требовалось — он видел сейчас только спины своих бойцов, отчаянно рубившихся, и оттеснявших прочь воинов-оборотней Всеслава. То здесь, то там поминутно падал мертвым или искалеченным кто-нибудь из одетых в волчьи шкуры, и волчий их вой слышался все глуше и жалобней. Наконец строй их сломался, и они ринулись вглубь леса. Впереди спасались бегством всадники, теперь горячившие своих коней, чтобы вырваться вперед из беспорядочно отступавшей толпы. Восторг охватил Никиту, он громко кричал и бежал вслед за всеми, почти не замечая потерь среди своих людей. Преследуя князя, они пробежали поляну, где лежал большой камень, потом ограду из камней с языческими знаками и колья с черепами, затем ворвались на чухонское кладбище. Но здесь словно бы черные ледяные воды забвенья вдруг хлынули на них с темных небес и древесных крон. В глазах темнело и плыло, ноги сами замедляли бег, руки слабели. А с деревьев вокруг с криками и воем бросилось на них свежее воинство Всеслава, таившееся до поры на погребальных площадках и в избушках мертвецов. Ужас охватил суеверных половцев, да и славяне опустили руки и побледнели от страха. «Навьи! Навьи чухонские на нас идут!» — остолбенело промолвил Векша, оказавшийся рядом с Никитой. Но впереди громко и грозно крикнул Миронежич, ободряя ратников и прогоняя от сердец обманный морок, так что вновь подняли они свои мечи и оскорды и вновь взялись рубиться с вражьей силой. Только колдовским ли действием либо воинской хитростью Всеслава, заманившего их сюда ложным бегством, но все прибавлялось и прибавлялось кругом его бойцов, и ночь полна была их волчьего воя. Бой все длился и длился, и с трепетом Никита видел, как гибнет тот или иной воин его полусотни. Охнул Антип, захлебнувшись кровью, не заметивший одним своим глазом выпада коварного копья, заколот мечами Векша, изрублен Вейко. Стоит на коленях, прижимая к пробитой груди руку, Нечай, сложили юные головы друг подле друга братья Ляхи, весь в крови зарубленный оскордом Третьяк. И черниговцы несут потери: Калина с Твердилой, Назарко и Купря, Сиверко и Давыд мертвыми уснули меж берез и елей. Едва лишь полтора десятка людей держат еще тесный круг обороны, а пятеро уцелевших половцев малодушно обратились в бесполезное бегство. Тоска защемила Никитино сердце, и совсем содрогнулось оно страхом, когда почудилось ему, что убитый на Масленицу чухонец, которого видел он спеленутым в рубленой домовине на дереве — и тот с диким воем бросается в битву, синий лицом, обезображенный мертвым оскалом. Он с гибельным отчаяньем проследил за мертвецом, вернувшимся какой-то колдовской силой ради мести — и новая рана пронзила без оружия его душу. Мертвый чухонец схватился со Звеней, бывшим Никите ближе брата. С громким стоном кинулся Никита на помощь, но слишком утомлен был его друг долгою сечей, и прежде, чем Никита успел добраться до места схватки, враг уже вонзил свой меч в грудь молодого черниговца. Удивление и испуг отразились на чистом лице его, он тряхнул напоследок копной своих светло-русых волос, а воющие волкодлаки все еще полосовали его уже мертвое тело. Бешенство ненависти вдохнуло сил в Нурмана, и с новым одушевлением принялся он наносить удары мечом, не замечая, как кончается ночь и наступает рассвет. Рыжее солнце уже выпучилось из-за леса налитым кровью оком, и тут только увидел он, что остался один, а вся его полусотня легла бок о бок с убитыми врагами. Один брел он по полю боя, где вперемешку лежали воины в бурых от крови волчьих шкурах и пробитых, разорванных и окровавленных доспехах. Все его тело болело невыносимо, рука едва удерживала меч, и наконец он упал без сил и чувств на той же поляне, где по ночам разводил огонь. * * * Очнулся он лишь ближе к вечеру. Рыжее солнце в тусклых бельмах тумана слепло и гасло уже с другого края неба. Смертная горечь охватила его, когда он оглянулся кругом и нашел себя на поле битвы, где уже застыли мертвые тела его бойцов, не прибранные ничьею рукою. Он поднялся и поспешил к берегу, надеясь найти лодки, но ни одной нигде не было видно, и он лишь в недоумении гадал, откуда взялось здесь все это множество воинов — его и Всеславовых — и отчего не осталось здесь ни одной лодки, без которых, казалось, невозможно было сюда попасть. В тоске по своим боевым братьям, которых у него не было сил даже похоронить, как следует, он решил хотя бы оставить память о них, вырезав на одном из деревьев их имена. Тогда, даже если тела их сгниют здесь прежде, быть может, кто-нибудь из охотников или чуди, придя сюда, найдет весть о случившемся и сможет передать ее семьям погибших! Пока еще довольно было тусклого закатного света, он принялся резать памятку о погибших в битве с волками Всеслава, и лишь спустя некоторое время с удивлением обнаружил, что не смог написать ничего из того, что хотел. Осмотрев свою работу, он увидел, что из-под его ножа не вышло ни одной буквы. Странные, незнакомые ему руны, которые он лишь видел у варягов царьградской дружины, но никогда не умел ни понять, ни резать, опоясывали затейливым узором древесный ствол. Ему почудилось вдруг, что и самого его подменили, так что он сам был уже не он, а незнамо кто — будто бы два разных человека в нем не могли понять один другого. Пошатываясь, отошел он от дерева и молча сел на землю. Ночь уже сгустилась в беззвездном небе, а он все сидел, не разводя огня, бессмысленно глядя перед собою. Сколько так сидел он, ему было не понять — все та же странная глухота, лишившая его чувства времени, не дозволяла ему судить об этом. Видимо, он все же задремал опять, забывшись жарко и болезненно, и вновь очнулся, будто от толчка, когда по прикрытым глазам его пробежали неясные дальние блики. По лесу на некотором расстоянии от места, где он сидел, двигалась большая вереница людей. В ней были и мужчины и женщины с факелами в руках. Женщины в простых длинных рубахах с долгими, до земли, рукавами, были простоволосы, они пели и голосили, в то время как мужчины шли молча. Впереди всех — сомнений в том у Никиты не было — шел Всеслав, тоже в длинной полотняной рубахе, поверх которой повязана была волчья шкура с откинутой за спину мордой. Они останавливались над каждым убитым воином, не различая чуди от славян или половцев, и над каждым совершали краткий похоронный обряд. Каждого они омывали водою, спеленывали в отрез холста и стягивали кожаными ремнями. Оружие, найденное при убитом, они ломали и портили, как могли, а затем затаскивали мертвеца на дощатые помосты в ветвях погребальных деревьев и оставляли там, подвязав, чтоб тело не свалилось сверху. Пение их было так тоскливо, а движения так плавны, что Никита невольно заворожен был происходившим, глядя на эти лесные похороны. Он чуял в себе такую слабость, что удивлялся, как до сих пор жив, после всего, что произошло с ним. Перед глазами плыли круги, тело болело, и он невольно подумал, что скоро и его повесят вот так же в льняном коконе на древесных ветвях. И кто знает, отпоет ли когда-нибудь его священник, и узнает ли кто-нибудь о том, где и как он сгинул? Он хотел бы прочесть по себе отходную, но не мог вспомнить слов, и единственное, на что у него еще доставало сил, — это сжать рукой висевшую на шейном гайтане иконку Никиты-Бесогона, данную когда-то ему Мономахом. Когда он очнулся в следующий раз, то увидел, что его со всех сторон обступила чудь. Впереди с факелом в руке стоял Всеслав, величественный и печальный. Он посмотрел прямо в глаза Никите и громко сказал по-славянски: «Воин пал, как подобало воину! Славная смерть! Погребем варяга по обычаю его предков!» Тотчас несколько рук подняли его с земли и понесли куда-то. Не сопротивляясь и не возражая, он безвольно, как труп, висел на несших его руках и смотрел в небо, уже начинавшее светлеть, в котором головнями горели синие с красным, в желтых подпалинах длинные облака. Его принесли на берег, омыли озерной водой и стали обряжать в последнее плаванье, бережно уложив в приготовленную лодку. Руки сложили на груди, под ними положили обнаженный меч, рядом — нож и чей-то оскорд. Затем из толпы вывели девушку, одетую, как и прочие, в белую рубаху с долгими рукавами. Всеслав взял ее за распущенные волосы, властно притянул к себе и промолвил, указывая на лежавшего в погребальной ладье Никиту: «Проводи воина в чертоги его богов! Разве не этого ты хотела?» Тут только Никита с ужасом узнал в девушке Хильяйненвеси. В руке Всеслава появился нож, он неуловимо быстро взмахнул им, и мертвое тело девушки подхватили и ловко уложили рядом с Никитой в ладье. Кровь ее заливала ему грудь и лицо, он кричал громко и безумно, но никто, казалось, не слышал и не слушал его. «Я живой! Живой! — кричал он. — Оставьте меня, оставьте!» Лодку нагрузили хворостом и осторожно столкнули в воду. Плавно покачиваясь, она медленно поплыла туда, где уже выглянуло солнце и ослепительно пылала черная, как земляная смола39, вода. Хворост затрещал, разгораясь, подожженный брошенным факелом, и огонь, поднимаясь от ног, обжигал все тело Никиты. «Оставьте меня, я живой!» — хрипел он, захлебываясь кровью Веси — но все тише и бессильней. Вот уже и голова его оказалась объята огнем, и вся лодка, превращаясь в один большой факел, с негромким плеском закружилась в озере, полном яркого рассветного огня. VIII Иногда ему казалось, что он летит куда-то, иногда он чувствовал, что весь горит, и не понимал, когда уже сгорит дотла и перестанет чувствовать что-либо. Однажды ему показалось, что он открыл глаза и увидел себя лежащим в лодке. Кто-то высокий и темный греб веслом, стоя на корме. Лица его было не разглядеть, так как смотреть приходилось против солнца. «Наверное, правы были греки! — подумалось ему. — Это Харон! Он везет меня в царство мертвых!40» Тут он вспомнил о Хильяйненвеси и стал искать ее голову у себя на груди, но ее нигде не было, а осмотреться, приподнявшись, у него не было сил. Он снова закрыл глаза, слушая мерный плеск весла, но тут с новой силой разгорелся огонь. Пылая, он плыл, или летел, все дальше и дальше и снова недоумевал, вспоминая о Хароне, как тот не сгорает в этом погребальном огне. Затем наступила тьма. В этой тьме таился страх, он вырывался порою наружу в виде волка с глазами Всеслава, холодными, яростными и сверлившими нечеловеческой злобой. Волк злобно щерился, морща сивый нос, рычал, кидался на Никиту, стараясь дотянуться до горла, и захлебывался тоскливым воем, переходившим в кашляющее тявканье. Иногда вдруг ему казалось, что это он сам кашляет и тявкает, что этот волк уже внутри него, ему тесно у Никиты в легких, он рвется наружу, раздирая изнутри грудь и горло. Порою ему вдруг становилось легко и покойно, волк поджимал хвост и исчезал, с ним вместе уходили ужас и отчаянье, и Никита не знал тогда — то ли это потому, что он наконец-то умер, то ли, напротив, в него возвращается жизнь. Окончательно он понял, что жив, когда однажды открыл глаза и увидел солнце. Оно не жгло его больше, но пригревало, и прямо над его лицом качалась ветка, на которой уже набухали молодые зеленые почки, готовые совсем скоро распуститься нежными и терпкими листьями. Ветер, качавший ветку, приятно холодил лицо, и хотелось вдыхать его всею грудью. Безотчетная радость разлилась по душе и телу, он грелся в ней, как в солнечных лучах, бездумно и счастливо. Но потом вдруг как тень набежала тревога. Он ощутил будто бы сквозняк от пустоты в душе, не зная ни того, где он, ни что с ним случилось за это время, ни сколько даже времени прошло. Никита приподнялся на локтях и огляделся. Он лежал на низком ложе, крытом овчиной, одетый в белую полотняную рубаху с простой вышивкой по плечам. Рядом стоял кувшин с водой. Впереди был берег, поросший вербою, бузиной и ивой, за ним виднелись спокойное озеро и лес на другом его берегу. Тонкие лиловые веточки вербы уже усеяны были мягкими белыми комочками соцветий, присыпанными желтоватой пыльцой, словно бы эти комочки приходились родней цыплятам. Он обернулся — за спиною у него рос огромный старый дуб, наверное, мало не в три обхвата. Прямо посередине его почти от самого низа поднималось кверху широкое темное дупло. Вглядевшись в него, Никита различил в глубине темную человеческую фигуру, и тревога еще сильнее сжала сердце. Он вспомнил давние слова Вейко о старом волхве, что врос в дуб, на поклонение которому ходит чудь и от которого перенял свою колдовскую силу Всеслав. Рука невольно потянулась найти оружие, но его не было, да и сам он ощущал изрядную слабость. Человек и вправду казался вросшим в дуб — он стоял совсем неподвижно, темный, с закрытыми, опущенными долу глазами. Должно быть, он так сроднился с деревом, что и рос и старел вместе с ним, и теперь видел одни и те же с деревом сны. Словно бы почувствовав на себе его взгляд, стоявший в дупле человек поднял низко наклоненную голову и медленно вышел наружу. Это был высокий худой старик с долгой седой бородой и впалыми щеками. Одет он был в длинное бурое рубище и потертую черную шапочку, едва прикрывавшую лысую макушку. Глаза его, впрочем, оказались совсем не сонными, но весьма живыми и бодрыми, а взгляд внимательным и глубоким. Глаза были голубыми, почти синими, и заметно выделялись на загорелом лице с кожей темной и морщинистой, как кора дуба, в который он врос. Подобравшись на ложе, Никита с тревогой смотрел на приближавшегося к нему человека, вовсе не зная, чего можно было бы от него ожидать. Старик взял в руки деревянную плошку, подошел к Никите и присел рядом с ним на корточки. В плошке оказались размоченные в кислом молоке сухари, старик зачерпнул тюри ложкой и молча поднес ее к губам Никиты. Тот отстранился, все еще недоверчиво глядя на старика, и, пытаясь говорить строго, произнес: — Скажи прежде: кто ты? Волхв? — Избави Бог, — спокойно отвечал старик. — Мню себя быть среди рабов Божиих. Он перекрестился неторопливым широким крестом и продолжал: — Мартын я, чернец убогий. Здешней пустыни единый насельник! Слова его и крестное знамение несколько успокоили Никиту, но совсем не объяснили произошедшего с ним. Он вспоминал все то ужасное, что сохранила ему память из последних событий, и никак не мог понять, отчего он вдруг оказался здесь, а не сгорел в погребальной ладье после проигранной Всеславу битвы, в которой полегла вся его полусотня. Он с мукой посмотрел на Мартына и спросил: — А я здесь зачем? И давно ли? Старик спокойно и ласково, как ребенка, принялся его уговаривать, все еще держа в руках ложку и поднося ее ближе к Никитиным губам: — Да ты поешь, поешь прежде! Я же тебя поил только — почитай, седмица, как ты не ел ничего. — Седмица? — ошеломленно спросил Никита. — Седмица, — ровно отвечал старик. — Нынче канун Лазаревой субботы, а с Волчьей Лядины я тебя забрал на Благовещенье, оно как раз в субботу пятой седмицы пришлось — стало быть, завтра в точности седмица будет41. Так что ты ешь, ешь! Но Никита и думать забыл о протянутой ему ложке: — А как вышло, что я не сгорел в ладье? — С чего бы тебе сгорать? Жар у тебя, конечно, сильный был — позавчерашний день спал только. Но уж сгорать не от чего! — Но как же … — недоуменно протянул Никита, — как же? Меня ведь положили в ладью вместе с Веси, навалили сверху хвороста, подожгли! Это было после битвы с Всеславом и его людьми, спустя день! — Ладьи там никакой не было, — терпеливо отвечал старик, отодвинув наконец плошку с ложкой, — лежал ты на берегу один, без памяти, в бреду и горячке. Я тебя положил в лодку и привез сюда. Никита потерялся совершенно, чувствуя, что ничего не понимает, но со всей остротой переживая горе и горечь поражения и потери полусотни: — А как же моя дружина? Разве ты не видал их? Они все убиты! Он принялся мучительно вспоминать все, что случилось тогда: — Была страшная сеча ночью! Всеслав напал на меня в лесу со своими людьми — я уже думал, что все для меня кончено! Но тут пришла моя полусотня. Наверное, их привел Последыш. Они вступили в бой и погнали людей Всеслава… Но он обманул нас — там оказалось несметное число воинов, все в волчьих шкурах! И на помощь им пришла чухонская навь! Мертвецы в волчьих шкурах, они прыгали прямо с деревьев, на которых лежали! И они убили всех… Никита понуро опустил голову и горько прошептал: — Лучше бы и я погиб тогда! Он помолчал чуть-чуть и снова продолжил: — А потом пришла чухна вместе со Всеславом — мужики, бабы… Они похоронили всех на деревьях, а меня одного погребли в ладье, как варяга! …Нет, не одного! Всеслав убил Веси — не знаю, откуда она там взялась, верно, он украл ее у матери… Ее положили в ладью вместе со мной, и кровь ее заливала мне лицо…Зачем только ты забрал меня оттуда! Лучше бы я умер там — мертвые сраму не имут! Старик не перебивал его сбивчивый рассказ, но когда он закончил, покачал головой: — Не было там ни сечи, ни Всеслава, ни твоей дружины! Был ты один, без Веси, и никакой другой чухонки или чухонцев там не было! — Но мои люди… — Живы они и здоровы! А уж чтоб мертвецы с деревьев прыгали… Обман это все и прелесть бесовская! — Неужто? — Никита понемногу стал догадываться. — Неужто оно все мне лишь… приклузилось? — Можешь и так назвать! Это все страхования бесовские! — старик тоже помолчал чуть-чуть и все же высказал, будто поколебавшись немного, надо ли об этом говорить. — Много лет я такие терпел, прежде чем милостью Божией не очистилось это место от бесов! Никита поражен был словами монаха о том, что все случившееся с ним в Волчьей Лядине было лишь обманом ума, и даже не заметил, как отец Мартын вновь вооружился ложкой и принялся кормить его. Он проглатывал ложку за ложкой тюрю, кислое молоко стекало и висло в усах и отросшей бороде, а в душе все никак не укладывалось сказанное монахом. С одной стороны, можно было радоваться тому, что воины его живы и здоровы, готовы продолжать борьбу, лишь только вернется их предводитель. С другой стороны, обман, которому он подвергся, был столь чудовищен, а главное, так ощутимо и глубоко пережит им, что он чувствовал себя бесконечно слабым и потерянным. Душа как бы лишилась опоры, не зная после всего случившегося, чему можно верить в этом мире и не окажется ли очередным обманом происходящее с ним здесь и сейчас. Он оглянулся вокруг в немой тоске, словно забытый в лесу ребенок. Мир кругом перестал быть его домом. Деревья уже больше были не деревья, вода не была водой, небо — небом. Все — лишь обман, пустая игра воображения, так же, как и сам он — только игра чужих холодных сил, чья-то нелепая мечта, мгновенно мелькнувшая между водою и небом. Глаза его затуманились, челюсть отвисла, непрожеванный хлебный ком вывалился на рубаху — но Никита ничего этого не замечал, потому как не был уверен и в том, что Никита — это он, равно как не понимал уже, что есть «он» и что есть «Никита» — слова эти более ничего не значили для него. И вдруг все это прошло. Как будто с глаз сдернули наброшенное полотно — все вдруг стало прежним, знакомым — вода, деревья, небо, сам он. Мартын провел у него рукой перед глазами, словно бы убирая с его лица невидимую паутину. Никита на мгновение успел заметить легкую улыбку, промелькнувшую скорее в глазах, чем на лице пустынника, прежде чем оно опять отразило обычное строгое и сосредоточенное выражение. Но Никите было довольно этого краткого мига. Так началось его возвращение к жизни. * * * День за днем он жил с Мартыном и чувствовал себя все крепче. Уже на другой день он попробовал понемногу ходить и решил осмотреться кругом. Собственно, смотреть было почти не на что. Они жили на маленьком островке посреди лесного озера, темного и неподвижного. Вдоль и поперек островка можно было сделать лишь несколько десятков шагов. Посередине него стоял большой старый дуб, еще вполне крепкий, но с просторным дуплом. В дупле жил отец Мартын. Здесь можно было лишь стоять или сидеть — лечь было негде, и отец Мартын обычно либо сидел, либо стоял в своем дупле. За дубом была выстроена совсем маленькая рубленая часовня, в которой отец Мартын, бывший священником, правил по праздникам бдения и обедни. К часовне сбоку была прирублена келейка с небольшой глинобитной печью, и в этой-то келейке, где помещалось лишь одно застеленное холстами и овчинами низкое ложе, жил Никита. Молился отшельник ночами, стараясь делать это не на глазах у Никиты, разве тех случаев, когда они вместе служили в часовне. Еще со времен жизни при Студийском монастыре Нурман неплохо знал греческое клиросное пение, и потому Литургию служили они на греческом. Мартын, как оказалось, язык этот употреблял вполне свободно и всю службу совершал на память — Никита же вторил ему с клироса, выпевая антифоны и ектеньи. Так отслужили они Вербное Воскресенье, потом службы Страстной Седмицы, и наконец пришла Пасха42. Кроме молитвы, старец занимал свое время рукоделием. У него была лодчонка, на которой он и привез Никиту с Волчьей Лядины и которую тот в забытьи принял было за погребальную ладью Харона. На этой лодочке отец Мартын плавал по озеру и протокам, резал ивовый прут, драл лыко и плел корзины, лапти, короба, кузовки, туеса и прочие плетеные вещицы. Сильные жилистые его руки делали эту работу привычно и как бы сами собой. Окрепнув немного, Никита от нечего делать взялся помогать старику в работе. Получалось у него не столь споро и ладно, но вскоре он более-менее освоил это простонародное занятие — все лучше было, чем слоняться в безделье по острову или валяться целые дни на ложе. За рукоделием он мог говорить со стариком, и тот терпеливо отвечал ему, хотя расспросы, да и вообще присутствие на уединенном островке молодого и беспокойного воина, наверняка нарушали привычный безмолвный уклад всей его жизни. Дни стояли погожие, солнечные, хоть временами и поднимался ветер, гоня рябь по опрокинутому в темное озеро отражению быстро несшихся сквозь палевое небо облаков. Вдвоем сидели отшельник и воин под ветвями дуба, где только еще готовились раскрыться почки, и, греясь на припеке, возились с кучей нарезанного ивового прута. Видя, как корзина за корзиной выходит из привычных к такой работе рук старца, Никита полюбопытствовал, что, верно, есть куда ему девать плоды своего рукоделия. — Да, Богу содействующу! — подтвердил пустынник. — Не хочу даром есть хлеба! Приходит сюда порою один раб Божий — а разве него никто более и не бывает здесь. Этот христолюбец скупает у меня все мое рукоделие, мне привозит хлеба и свечей, а сам отсылает все сделанное мною на торжище. Да ты знаешь его — это Николай! — Что за Николай? — растерялся Никита, тщетно пытаясь понять, кто бы это мог быть. — Как же! Он хозяин усадьбы Оставец. Разве не у него ты жил, прежде чем отправиться в Волчью Лядину и попасть сюда? — Так ведь хозяином там тогда был Болдырь… — недоуменно протянул Никита. — Что за Николай там теперь? — Он же и есть Николай! — усмехнулся пустынник. — Болдырем его по прозвищу кличут. А во святом Крещении он есть Николай! Ты, верно, не молился с ним вместе? Никита озадаченно покачал головой. — Мне Николай и сказывал о тебе да о том, что ты пропал! — продолжал отец Мартын. — Он навещал меня давеча, привез хлеба и молока для тебя, только ты без памяти был тогда! — А я думал, что это Последыш привел тебя ко мне! Старец отрицательно повел головой: — Последыша я никакого не знаю! Думаю, что подослан он был Всеславом — хитростью тебя извести. В Оставец он не возвращался! — Как же ты узнал, где я? — недоумевал Никита. — Птички прилетали да начирикали! — уклончиво усмехнулся пустынник. — Так, стало быть, никакой крепостцы Всеславовой на Волчьей Лядине и не было? — запоздало догадался Никита. — Нет, и не бывало никогда! — уверенно отвечал отшельник. — Там одни болота кругом, озера да протоки. Да кладбище чухонское — для тех из чухны, кто издревле в лесу на деревьях своих мертвых хоронить привык. Нечистое там место — бесы тебя там и без Всеслава сгубили бы! Ты бы в Оставце прежде спросил, куда суешься, — тебе Николай бы все обсказал! — Так я ведь помыслил про него, что он со Всеславом в сговоре! — развел руками Никита, огорченный своей ошибкой. — Сказывал мне один карел, будто Всеслав ездит к волхву старому, что в дуб на острове врос. Я как услыхал, что и Болдырь на какой-то остров собрался, где старик в дубе живет, — что же подумать-то мог? Вот и решил, что он к тому волхву направляется, Всеслава известить обо мне хочет. Где же мне было знать, что нет волхва-то никакого, а Болдырь к тебе ездит? — Да, ездит он ко мне — так уж от Бога управилось… А волхв старый… — на минуту замолк пустынник, затем продолжил: — А волхв здесь и вправду прежде жил! В дуб он не врос вовсе — помер, как и всяк человек, лет двадцать тому. С тех пор вот я и живу здесь… Никита с удивлением заметил, как потемнели глаза умолкшего отшельника, как суровы вдруг стали его и без того сухие черты, и затем тот продолжил: — Много лютовали за то надо мною бесы! Тяжко мстили они мне за то, что поселился я в месте, которое считали они своим, где полагали царствовать! То, что делалось над тобою в Волчьей Лядине — лишь малая часть того, что пережил я здесь! Ты провел там три ночи — а у меня таких были тысячи! Но Тот, Кто привел меня сюда, сохранял меня от них Своею благодатью. А иначе… иначе лежать бы и мне на озерном дне, куда канул тот выживший из рассудка старик, что жил в этом дубе прежде! Старец заметил недоуменный взгляд Никиты и кивнул, подтверждая: — Да, да! И это знаю лишь я — только я видел его тело, пока оно не скрылось илом и тиной! — Но отчего же это сталось с ним? — спросил в удивлении молодой воин. — Думаю, что сила, которой он служил всю свою жизнь, перед смертью открылась ему во всем своем ужасе и злобе. Долгие годы она служила ему, а он ей — и получал дары, которые почитал великими. Да, мог он видеть далекое и давнее, отчасти зрел и будущее — насколько известно оно врагу. Парил над облаками, повелевал стихиями, мог оборачиваться и зверем, и птицей — и росла оттого его гордыня, а с нею и слабость! Он думал, будто силен и могуч, — но слаб и одинок человек без Бога. Много лет не вкушал он ничего, кроме одних желудей с этого вот дуба, сделав свою плоть подобной дереву, а сердце — камню. Но в конце жестоко посмеялся над ним его господин В час, когда понял он, что умрет, как и все, — отчаянье и ужас охватили его! Он бросился в воду этого озера — и с тех пор никто, кроме меня, никогда его не видал. — Но как ты сам здесь оказался? — почти воскликнул Никита, захваченный его рассказом. — Как? Я же уж сказывал тебе — Бог меня сюда привел! — отвечал старец все так же ровно, словно бы и не замечая возбуждения Никиты. — А если хочешь ты знать, отчего… Ну что же, расскажу тебе, пожалуй! «…Род мой, как и твой, ведется от нурманов, — повел он свой рассказ. — Только предки мои пришли сюда прежде твоих и несли свою службу уже при Рогволоде. После смерти его прежние слуги, кто уцелел, были уж не в чести, и прадед мой скрывался в безвестности. Но Изяслав, Владимиров сын, приблизил тех, кто был в немилости прежде у его родителя. Так вернулся мой дед снова служить Полоцкому столу. И дед, и отец мой застали Брячислава Изяславича — да и я помню хорошо прежнего князя! Я ведь старше Всеслава, и был уже мужем, когда он родился, хоть и молод еще в те поры. И я был тогда, при его крещении… …Крестили его тихо, без лишних глаз и громких торжеств — и так уж полз шепоток в народе, что рожден младенец от волхвования, да и странен он был, от самого рождения своего странен! И след этот волчий на его груди и на челе — покойная княгинюшка и радовалась дитяти, и в стыде и страхе была безмерном! Оттого были там кроме семьи княжеской лишь Владыка, да один иерей, да дьякон, да я — за причетника. И вот как пришло время отрекаться за младенца от Сатаны и всех его аггел, и всея гордыни, и всех дел его — так худо стало болярину Прокопию Окуню, который был ему в крестного отца, что не мог он и слова молвить! А уж как младенец завыл по-волчьи — тут впору было сего честного мужа под руки выводить! Вот Владыка и скажи мне — мол, говори обеты, коли болярин в немощи! Так вот и сделался я княжичу Всеславу Брячиславичу крестным отцом, хоть и было мне тогда только шестнадцать зим! Ну да в наставлениях моих молодой княжич не больно нуждался, и среди прочих как крестного меня не отличал — скорее, напротив, недолюбливал. А мне, чем я старше становился да раздумчивей, все как-то не шло из памяти то, чему я был свидетель. Семьи не заладилось у меня — и вступил я в клир. Жил тихо, служил службу Божию, утешался утешением от Господа — но вот чем дальше, стал я терять покой. Как зачала волчья стать в князе Всеславе все сильней проступать да показываться — начал меня голос в душе мучить, что и я всему виновник! Как, если Господь с меня спросит за обеты крещальные — те, что я за князя давал? И решил я, что должен князя остановить посреди беззаконий его и лютого нрава! Решить-то решил, да легче мне не стало! Такая буря в душе моей поднялась — как же сумею я князю противостать? Уж и самые безумные замыслы мне почал враг в разум влагать, и в сильное смущение вводил своими прилогами. Я ведь тогда, как и ты, маловер был — все на князи и на сыны человеческия надежду полагать думал! Оставил я место служения своего и отправился странствовать из града в град, и всюду убеждал князей и боляр через силу князя Всеслава к покаянию привлачить. Достиг даже двора ляшского короля Болеслава, и речь держал пред ним, так что не из одного лишь чувства родственного ходил он после со Святославом воевать Киев, когда сел Всеслав на его золотом столе. Да и тогда, как трое Ярославичей ходили биться с ним на Немиге, — не я ли еще прежде того уговаривал их накинуть на волка цепь! Но все это дела пустые и суетные! Много ли ты успел с мечом своим против Всеслава? Вот то-то! Когда-то и я, как и ты, дошел до отчаянья… Я, грешник, стал стремиться к тому, чтоб своими силами выследить и убить Всеслава — я, иерей Божий, отложил оружия правды, чтобы воевать железками против плоти и крови! Едва не забыл я, что брань наша не против сих, а против духов злобы поднебесной!» Старец усмехнулся в усы и вдруг обратился к Никите с нежданным вопросом: — Ты слыхал, верно, сказки — те, что сказывают женщины зимою у очагов? Помнишь ли — говорят там, что смерть Кощеева не в мече, а в игле, а та запрятана в яйце да в разных тварях в ветвях дуба? Вот здесь тот дуб, где смерть Всеславова! Вот что открыл мне Господь! Никита был обескуражен рассказом старца и в особенности последними его словами. Он задрал голову вверх, вглядываясь в ветви дуба, невольно надеясь разглядеть там прикованный цепью сундук. Отец Мартын лишь усмехнулся в ответ: — Никак ты сказку с правдой перепутал? В сундуке хочешь Всеславову смерть сыскать? — А где же она? — растерянно спросил Никита. — Или она у него в волшебном наузе? Старец лишь махнул рукой: — Дите ты еще умом однако! Сила его здесь потому лишь, что отсюда волхвования шли, на которые он полагался! Не в игле она, и не в наузе, и не дуб вместилище ей — силе этой! Перемоги ее в душе своей силой Христовой — тогда поймешь, как Всеслава одолеть! Слыхал же ты, как Церковь молится за христолюбивое воинство? Вот в чем сила воина — в христолюбии! Ты думаешь, ты воин? Ты воин, потому, что у тебя в руках меч, а я монах, потому, что у меня в руках четки? Нет, Якунович, воин здесь только я! А ты — не обессудь, ты еще лишь мальчик с мечом в руках. Вот когда победишь ты ужас, который познал — вот лишь тогда и ты среди христолюбивого воинства встанешь! А для того еще много чего в себе победить надо — и злость, и гордыню, и глупость, и маловерие свое! Никита задумчиво поник головой. В душе, как ни досадно, он чувствовал правоту отца Мартына, и все собственные глупости, сотворенные от злости, гордыни и маловерия, от той слепоты, в которой он метался и которые чуть было вконец не погубили его, явственно встали теперь перед его глазами. А старец между тем продолжал: — Я ведь, как и ты, не понимал, чего ищу, а только чуял, откуда мне больнее всего. Я молился Богу о том, чтобы помог мне, — и Он услышал меня. Я разыскал это место, еще не зная, что буду делать, если найду старого волхва. И здесь Господь показал мне, что воистину смерть грешников люта! Нет, я не тронул его, на руках моих нет крови! Я лишь был свидетелем того, что совершилось. Он был уже совсем безумен, когда я нашел его. Он метался взад и вперед по острову в великом ужасе и даже не заметил моего прихода. Но такою ненавистью встретили меня здесь бесы, что если бы Господь не покрыл — думаю, и сам не пережил бы его, сломился под силою их злобы! Но я остался жив и понял, что Господь и Бог мой привел меня, как Илию до Хорива43. Душа моя видела и вихрь, и огнь, и трясение — и познала Бога своего во гласе хлада тонка, что сохранил ее посреде их ярости невредиму! И так нашел я смерть Всеславову в душе своей под этим дубом — и оттого силен сделался победить все те немощные дерзости, которыми бороли меня бесы. Не я, впрочем, грешный и немощный человек, но та благодать побеждала их во мне, которую излил на меня Господь туне! Он замолчал, плетя свою корзинку, а Никита тогда лишь только заметил, что давно уж выпустил свою из рук, но все еще молча сидел, обдумывая услышанное. Ему стало ясно, так ясно видно, как наивны были его стремления к воинской славе, в которой хотел сравняться он со своим отцом или даже превзойти его! До сих пор он полагал, что для этого нужна одна лишь смелость в бою и воля к победе. Но против ужаса, который он познал и о котором говорил отец Мартын, бессильны оказались и смелость, и воля. Силы, несоизмеримо большие и могущественные, чем любые силы человеческие, открылись ему в этом Менском походе. Справиться с ними усилиями любой, самой отчаянной человеческой смелости, самой сильной и твердой человеческой воли, было невозможно — котенку не победить рысь, а теленку — волка! Можно было лишь самому сделаться частью этого ужаса — отдать себя ему целиком, наполниться его темной силой и тогда уже меряться ею с другими ее служителями, такими, как Всеслав. Как знать, быть может, в своем отчаянном упорстве Никита когда-либо и дошел бы до этого, не встреться ему отец Мартын. В чернеце жила сила иная — и единственное, что оставалось тому, кто не хотел быть слугою ужаса, — это найти себе опору в ней! Есть только две силы в этом мире — понял Никита — и человек может всего лишь сделаться частью одной из них, если не хочет быть сметенным напором их борьбы, как солома на пути у паводка! Прежде он не знал и не понимал всей силы язычества. Живя большей частью в городах и среди христиан — воинов великокняжеской дружины, с которыми знался отец, в Студийском монастыре, в дворцовой страже изысканного Константинополя, он не имел случая узнать язычества в его древней дремучей силе. Оно казалось ему чем-то вроде слепого нелепого суеверия, вызывавшего если не усмешку, то чувство какой-то брезгливости — как старая кожаная роба мясника, склизкая и вонючая от давно и много пролитой крови. «В лесу родился, пням молился», — так обычно с некоторым презрением привыкли отзываться о язычниках люди его круга, подчеркивая этим свое превосходство над ними. Но до сих пор Никита особенно и не задумывался даже, в чем и над чем могло выражаться это превосходство. Все казалось совсем простым и самопонятным — старое язычество, собрание ветхих «кощун и басен», уходило в прошлое, проиграв молодой силе христианства просторы империи Ромеев, а затем и лесные города Руси. Язычников было еще много, но язычество уже умирало, лишенное голоса в княжеских палатах, наместничьих теремах, на городских улицах. Жить с тем, что живет, а не умирать с тем, что умирает, было так естественно, что не требовало для себя иных доводов или объяснений! Только теперь он впервые понял, что приходилось выбирать, и что отвергать. Христианство не просто было современной верой, перед которой преклоняли колена князья, захотевшие сменить варварскую дикость на признание басилевсов Византии и властителей Европы. Оно принесло на эту землю выбор, которого прежде не было здесь! Во времена язычества была лишь одна сила, которой можно было либо служить, либо бояться ее. Служившим ей, таким, как Всеслав или старый волхв из дуба, она давала великое могущество и вооружала ужасом — оружием, которому были покорны те, кто боялся. Но и сами пытавшиеся оседлать ужас, на самом деле оказывались его рабами, поскольку отдали ему все в обмен на темную власть. Вот с этой темной властью встретилась здесь на Руси вера Христова, и не блудливые проделки плутоватых ромейских божеств надо было здесь высмеивать, а грудью, осененной крестом, идти против древнего ужаса! В Константинополе, живя в Студийском монастыре, Никите приходилось каждый день слушать чтения синаксарей и мартирологов, писанных ученым монахом Метафрастом44, и, когда довольно выучился греческому языку, он полюбил даже эти чтения за трапезой или посреди длинных бдений. Все эти повести о том, как повелевал явиться пред всеми мученик Трифон бесу, или о том, как вопили в сокрушаемых капищах изгоняемые нечистые духи, казались ему красивой, но давней историей, поэтической притчей. Теперь же они вставали перед ним с почти осязаемой достоверностью, и он лишь сейчас начал понимать, какая жизнь стояла за ними и против чего в действительности выступили мученики и преподобные древности. Язычник жил посреди ужаса и веселья, потому что когда отступает ужас, тогда веселье переживается острей — и без такого ужаса не было бы и того отчаянного веселья. Христианин жил радостью и страхом, непонятными для язычника. Он не страшился того, пред чем в благоговейном ужасе трепетал язычник, и радовался тому, в чем язычник не видел ни повода, ни причины для веселья. Оттого выбор между ужасом и весельем язычества и страхом и радостью христианства сокрушал кровавым изломом души, дома, народы и государства и был тем мечом, который обещал принести в мир Христос. Принять меч этого выбора и значило встать в ряды христолюбивого воинства, о котором толковал Никите отшельник. Потому слова его глубоко западали в душу молодого воина, и каждое было подобно семени, из которого вырастала решимость. * * * Они продолжали вести беседы каждый день, хотя весь настрой великих дней Страстной Седмицы больше располагал к безмолвию. Но Никите необходимы были сейчас живое слово пустынника и его опыт, и потому тот не отказывал ему в них, несмотря на отступление от привычного молчаливого течения жизни. С каждым днем Никите становилось все понятней и ясней то, о чем он либо не задумывался раньше, либо чему не мог найти ответа сам. И чем дальше, тем более доверия он ощущал к отцу Мартыну, который уверенно и спокойно разрешал любое его недоумение. В Страстную среду после утрени и обедницы он завел речь о том, что давно смущало и не находило объяснения. Если ночные превращения Всеслава в волка можно было принять за обычное сонное мечтание, то оборотничество Хармы, случившееся прямо у него на глазах, когда он не спал и был в полном рассудке, казалось ему непостижимым. Он рассказал обо всем отцу Мартыну, прося растолковать ему то, разъяснения чему когда-то не смог получить у Криуши: как может человеческое естество измениться на волчье. Старец по своему обычаю помолчал немного, прежде чем ответить, а потом начал беседу: — Хитрость эта древняя. Тебе не давали монахи в Студийском монастыре читать Иродотия45? — Читал, помнится! Да вот не больно усердно, может! — смутился Никита. — Так вот Иродотий, муж времен древних, что жил еще до воплощения Христа Господа, — продолжал старец, — пишет про эти края, что жили здесь люди-невры. Эти невры умели на себя волчье обличие принимать. Да и после того хитрецы, сим подобные, не переводились. И многие древние о том знали, и песни, и сказы о том же говорят. Скажу я тебе, что и у язычников не все ложь! Были такие люди во многих языках — и на Руси, и в чуди, и у лопи, и в тех местах, откуда родом наши с тобой предки. Но вот как это делается, о том можно и среди наших христианских писаний узнать. Не читал ли ты житие преподобного отца Макария, что жил в Египетской стране46? Макарий сей был муж святой, мудрый и полный благодати Божией. От юности жил он в пустыне, имел учеников, и многие приходили к нему за советом и исцелением, поскольку стяжал он благодать и врачевать недуги, и повелевать бесами. А в некой окрестной веси жил один селянин, и была у него жена. В стране же Египетской еще со времен Ианния и Иамврия47 много жило сильных и знатных волхвователей. Вот один из таковых волхвов возымел злобу против того селянина и чарами своими обратил жену его в лошадь. Входила ли она в дом, возлежала ли с ним на ложе — селянин тот видел пред собою лишь кобылицу, а не жену. Много плакал он о таком горе, а потом одел на нее уздечку и пошел с ней к преподобному Макарию. Когда же приближался он к скиту, где жил преподобный отец со своими учениками, то ученики, увидав его, начали кричать, чтоб не смел он вводить лошадь в монастырскую ограду. Преподобный же, выйдя ему навстречу, спросил у него: «Чадо, зачем одел ты уздечку на свою жену? Она ведь женщина, а не лошадь!» И по молитвам преподобного рассеялись чары, и все увидели ясно, что на дороге стоит женщина в уздечке и горько плачет. После сего отпустил он их домой с благословением, и больше не случалось им терпеть такого вреда от чарований. Видишь ли ты из этого повествования, что не меняется естество, однажды от Бога созданное в своем виде? Одно лишь действие бесовское способно придать в глазах человеческих тот или иной образ ему — но все это будет лишь мечтание бесовское, туман! А чтобы распознать обман, надо, чтобы око души чисто было от страстей и злобы и чтоб душа получила силу против козней врага. Вот селянин тот и ученики Макариевы не пришли еще в ту меру, когда не страшны душе призрачные мечтания и обманы лукавых духов. И ты не достиг этой меры, оттого и обманула тебя старая Харма, чтоб не искал ты того, что выше тебя! Должно человеку либо стяжать от Бога разум чист, либо самому преуспеть в чародейской хитрости, чтоб научиться видеть обманы. Но от последнего да избавит нас Бог! — Как бы и мне хотелось получить от Бога силу распознавать лесть бесовскую! — вырвалось у Никиты, вспомнившего все унижение, перенесенное им в Волчьей Лядине. — Какие твои годы! Сможешь еще, если захочешь! — усмехнулся отец Мартын. — Только готов ли будешь за науку платить? Цена ее высокая! — Что за цена? — Цена одна, и ты ее знаешь: дай кровь и прими дух! Ты скажешь: я воин и привык платить за все кровью! Но послушай ту цену, что платил я. Много лет живу я один на этом острове, и не буду говорить о тех тяготах, которые нес здесь спервоначала: как пищей мне были желуди да кора деревьев, прежде чем Господь послал мне в помощники Николая. Что говорить о стуже и тесноте зимних ночей в моем жилище, о непогодах, болезнях и бдениях! Не о том даже веду я речь, хотя и для этого нужна особенная помощь Божия, дающая силы терпеть тяготу пустынного жития! Знаешь ты уже немного и о тех страхованиях, которые наводят бесы на одиноких в пустыне. Не раз и не два, а множество нападали они на меня то в виде свирепых воинов, то яростных зверей, то являлись в образах чудовищ, имен которых не знает человеческая речь. Я научился благодатью Божией побеждать ужас перед ними — но тем сильней стала их ненависть. Они избивали меня, швыряли о землю с огромной высоты — но вот я жив! Как же умеют они ненавидеть! Но скажу тебе: страшнее их ненависти только их лесть. Когда не смогли они вынудить меня уйти отсюда злобой и страхованиями, внезапно стихло все, и я ощутил покой, которого не знал несколько лет. И пока я радовался наставшей тишине и безмятежию, тихо-тихо подкрались они к моей душе, не являясь более зримо, и стали нашептывать мне о том, как я велик. От их нашептываний, вкрадчивых и льстивых, ядом гордости отравилась душа моя — о, как сладок он на устах и как горек во чреве! А за гордостью приходит тоска, а за тоскою отчаянье, и не успел я заметить, как от тишины и покоя пришел к тому, что от тоски начал думать о том, чтоб и мне броситься в озеро или искать себе ту же осину, что и Иуда. Много смириться должна душа и много молиться, чтобы извергнуть яд гордости и найти мир Христов, а не обманчивый покой тщеславного сердца… Зато познал я с Давидом, как сердце человеческое глубоко. Оно — как море, и тамо гади, ихже несть числа. Знал бы ты, в какую ярость пришли они, когда понял я их тихую льстивую хитрость! Как будто сотни змей вдруг разом подняли головы свои и ринулись на меня, стоило отвергнуть их тайные нашептывания. Но, благодарение Богу, теперь могу сказать с другими: проидоша сквозе огнь и воду, и извел ны еси в покой! И скажу тебе еще: сколько бы ни отдал ты крови — ничтожной сочтешь ты эту цену, даже если до последней капли прольешь ее всю за тот покой, что поселяется в возлюбившей Бога и возлюбленной Им душе! Тогда на всякий день будет петь она Пасху! Никита смотрел в немом изумлении на свет, что осветил лицо отца Мартына, плескавший из синих его глаз и скользивший по смягчившимся суровым чертам, как улыбка на лице путника, заговорившего вдруг о родной своей стороне и дорогих сердцу местах и людях. Старец давно уж молчал, погрузившись умом в одному лишь ему ведомую жизнь, а свет радости все бродил бликами по морщинистому лицу, с кожей темной и грубой, как кора дуба. Никита вспоминал теперь свою жизнь в Студийской обители, которой он так тяготился в конце своего там пребывания, стремясь к воинственной суете искателя ратной доблести и славы. Он вдруг по-новому увидел весь уклад монастыря, вспомнил некоторых монахов, на лицах которых видел отблески того же света, что освещал лицо пустынника. Только теперь он понял, какая жизнь скрывалась за их обычной строгой отрешенностью, за непонятным для него тогда аскетизмом всего их уклада. Ясны вдруг стали обрывки слышанных скупых разговоров, брошенные вскользь слова, взгляды и намеки, которыми обменивались иноки между собою. Вспомнилось, как однажды высокий и сутулый иеромонах Аполлодор шел с чашей в руках в одну из монашеских келий и ответил на вопрос одного из братий, что игумен послал его причастить монаха, которому ночью явился дьявол, и он оттого совсем ослабел. Или как однажды на Пасху у юродивого монаха после Причастия от лица шел такой свет, что он убежал из церкви и спрятался в пустой бочонок в старой трапезной, — это был Авксентий, которого многие считали сумасшедшим дурачком и над которым всегда глумились при случае мальчишки. Эти и подобные им случаи вспоминались ему, но лишь теперь начал он понимать их значение. И впервые за эти годы он вдруг почувствовал нечто вроде жалости о том, что покинул Студитос. Он вспомнил грубоватые шутки, которыми подсаливали разговоры о его уходе оттуда варанги константинопольской дворцовой стражи, и как он высмеивал в угоду им монастырские порядки и его обитателей. Вспомнил недовольно нахмуренные брови отца, когда он почти силком убеждал того забрать его к себе в воинскую службу, и решил про себя непременно поклониться Студийской обители, если случится еще побывать в Царьграде. Вспомнил он и о новой пещерной обители в Киеве, где еще не приходилось ему быть ни разу, и тоже решил сходить туда на богомолье, если даст Бог выбраться живым из здешней глуши. Вспомнив Киев, вспомнил он и отца — его немногословие и внешнюю суровость, скрывавшие любовь и заботу о единственном сыне. Ему вдруг показалось, что они чем-то очень похожи с отцом Мартыном. И, должно быть, впервые он не стыдился показавшихся на глазах слез при мысли об отце. IX Вечером в Великую Среду приехал Болдырь. Он привез выпеченные в Оставце просфоры и чванец вина, запечатанный красным воском. Никита был несколько смущен, увидев его: совесть напомнила ему все нелепые подозрения и то, как он двулично пользовался гостеприимством хозяина усадьбы, выслеживая и готовясь обнажить против того оружие. Но Болдырь вел себя с ним так просто и ровно, ничем не давая понять, будто имеет против Якуновича хоть какую-либо обиду, что Никита скоро совершенно успокоился, и смущение его исчезло. Наутро они служили Литургию и причащались втроем Тайной Вечери. Певец из Болдыря оказался неважный, и он уступил место на клиросе Никите, а сам лишь читал часы, паремии с Апостолом да подтягивал ектеньи. Не стал он теснить Никиту и в избенке, но остался ночевать снаружи, на куче лапника близ дуба, укрывшись теплым овчинным кожухом. Так же прошли Страстная Пятница и Великая Суббота. Отец Мартын служил в тесной часовенке, Никита пел, Болдырь возился с кадильницей и причетничал. Никита причащался за каждой службой, чувствуя, что быстро крепнет и телом и духом. Такой внутренней свежести и чистоты он не ощущал со времен отрочества — как будто весна, будившая ждущий новой жизненной силы мир, коснулась и его души, и что-то родное и забытое за суетой и честолюбием вновь ожило в ней, стремясь прорасти из темной и влажной земли к теплу и свету. Пасхальную ночь он ждал даже с каким-то удивительным для него самого волнением, и сейчас, как когда-то в детстве, замирала в радостном ожидании душа. Пасхальный канон пели вместе и по-гречески и по-славянски. «Огласительное слово» Златоуста48 отец Мартын читал на память, и Никита никогда прежде не слыхал такого чтения. Каждое слово этой великой проповеди звучало из уст отца Мартына так, будто было рождено им самим. Старческий голос вдруг зазвучал звонко, полный такого победного торжества, такой силы и власти, что Никите казалось, что он слышит это ежегодно читаемое Слово впервые. «Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа?» — несся исполненный непреложной веры и убеждения голос, и Нурман вдруг всем своим существом ощутил, что, истинно, нет никакой силы более ни у смерти, ни у ада, и незнаемая прежде им свобода смыла с души последние следы ужаса и слабости. После службы они разговелись — Болдырь с Якуновичем сыром и яйцами, а отец Мартын только небольшим количеством разведенного теплотою вина. Похристосовавшись, отправились на покой, но Никита долго никак не мог уснуть — в душе все пелся Пасхальный тропарь: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». Он вышел из келейки и сел на пороге, завернувшись в овчину. Небо над головой было темным и глубоким, как озерный омут, но над черными верхушками молчаливых елей уже прочертилась тонкая желтоватая полоска приближающегося рассвета. Ночь была пронзительно свежа, но волны юго-восточного ветра несли тепло и такое множество запахов, какое бывает лишь весною. Каждый из них так много говорил о жажде жизни, что Никите подумалось, будто это и ветер, и вода, и земля справляют свою Пасху, и дай им голос — они тоже непременно бы пели с ним Пасхальный тропарь! Он вдруг понял, что никогда не умрет. Это так стало ясно душе и так радостно, что он рассмеялся счастливым смехом, и когда все же уснул, улыбка так и не сходила с его уст. * * * Днем они вновь встретились за общей трапезой, вскоре после которой Болдырь собирался возвращаться в Оставец, чтобы успеть похристосоваться со всеми домочадцами. Вопрос о том, что делать дальше Никите, явился сам собой еще прежде, чем кто-либо успел его высказать. Уже зная, о чем пойдет речь, все трое переглянулись, и Никита спросил, переводя взгляд с одного на другого из своих сотрапезников: — Так ведь и мне пора, пожалуй? В глазах обоих, Болдыря и Мартына, он прочел один и тот же вопрос: «А дальше-то что?» Не дожидаясь, пока его выскажут вслух, да и не заметив даже, что он не был высказан, воин твердо произнес: — Мне службу мою довершить надо! Они лишь молча кивнули и отвели в сторону глаза. Некоторое время длилось молчание, а потом старец сказал, словно отвечая на безмолвно совершавшуюся беседу: — Да, скоро поздно будет. Надо бы и за дружиной в Усвяты послать — а то как не опоздать бы! — За дружиной? — почти вскричал Никита. — Да я еще и не знаю, где Всеслава-то искать! — Да что его искать-то? — мимоходом промолвил отец Мартын. — Это уж известно, где он, — в Воловже кроется! — Отчего же мне раньше никто не открыл? — вскинулся Нурман. — Да тебе Николай давно бы все сказал, если бы ты в Волчью Лядину с Последышем втихомолку не утек. — ровным голосом отвечал старец, будто и вовсе не замечая его возбуждения. Болдырь лишь согласно кивнул головой в подтверждение слов отца Мартына. Никита поумерил пыл и смутился, чувствуя правоту своих собеседников и свою вину, но пустынник не дал ему долго думать об этом. Он вдруг вскочил на ноги с неожиданной в нем резвостью и начал торопить Никиту: — Что ж ты сидишь? Тут много не высидишь! Давайте, давайте, собирайтесь — кони ждут! А то как бы поздно не было! Сбитый с толку Никита только задавал вопрос за вопросом, собирая на ходу снаряжение: — Что будет поздно? Где? Что за Воловжа? Далеко ль это? Как ее сыскать-то? Старец лишь махал руками: — Езжайте, езжайте, коль уж решили! Все тебе Николай объяснит! А Всеслав — он и сам тебя скоро уж отыщет, лишь бы поздно не было! Так ничего и не добившись, Никита и повернуться вроде не успел, как уже стоял в лодке, где лежали его меч и узелок с прочим снаряжением, а Болдырь с веслом в руках был готов отплыть. Отец Мартын несколько раз перекрестил Никиту широким крестом, внимательно всматриваясь в его глаза, будто читая в них будущее, и произнес: — Ну ничего, ничего, управитесь! Скоро конец земным моим печалям, скоро домой! Никита смотрел на него вовсе ничего не понимавшим взглядом. Заметив это, старец мягко улыбнулся: — Ты же помнишь: помощь часто приходит, откуда ее не ждешь и когда не ждешь! Ну, Христос воскресе! — Воистину воскресе Христос! — ответили ему с поклоном оба, и старец троекратно расцеловал их, снова и снова осеняя широким крестом. Лишь когда они уже подплывали к другому берегу озера, Никита вдруг понял, что отец Мартын произнес точно те же слова, какими напутствовал его в этот поход Мономах: «Помни: помощь часто приходит, откуда ее не ждешь и когда не ждешь!» * * * На берегу их уже ждал Неклюд, держа в поводу трех коней, чему Никита даже не стал удивляться. Спустя часа три они прибыли в Оставец, где сразу отправились в трапезу. Никита отчего-то несказанно рад был снова увидеть крепко срубленную усадьбу Болдыря. Радость его тем была больше, когда в трапезе он встретил живыми и невредимыми своих воинов: и Звеню, и Векшу, и Тура, и Вейко. Приехал даже Криуша — еще совсем слабый и не вполне оправившийся от ран. Он заметно хромал на ногу, подмятую конем, левая рука плохо слушалась и все еще обернута была полотном и берестою, а на голове виднелась чистая повязка. Но он был счастлив — и Никита без слов догадался, что причиной его счастья была Веси. Странно, но он не ощутил ревности, хотя печаль на мгновение дохнула в сердце, быстро и без следа растворившись в той необъятной радости, которую привез он с маленького островка на озере. Искренно и сердечно он обнялся с другом, христосуясь и троекратно целуясь по обычаю. Болдырь настоял на том, чтобы кто-то из воинов Никиты сразу же после праздничной трапезы отправился в Усвяты за полусотней. Никита выбрал Звеню, в проводники ему дали Неклюда, и оба отправились в путь, когда теплый воздух еще только слегка затуманился ранними весенними сумерками. «Смотри, поспешай, как можешь!» — наказывал Болдырь Неклюду так строго и озабоченно, что и Никита счел нужным сказать Звене, чтоб вся полусотня выступила без всякого промедления и шла в Оставец без остановок на ночь. Вечер прошел мирно. В очаге развели огонь, прогнавший весеннюю сырость, и, когда осталась лишь груда рыжих жарких углей, собрались вновь в гридне, повечеряли, а потом еще долго сидели почти всем большим усадебным семейством, включая челядь. Хозяин с хозяйкой обнесли всех подогретым с травами вином, потом еще и еще, и скоро все согрелись нутром и сердцем. Голуба с Гораздой пели канон и стихиры Пасхи — весьма слаженно и звучно. Никита подпевал им, и на душе у него было так тепло и покойно, что он даже и думать забыл о Всеславе. Но хозяин усадьбы, несмотря на праздник, не позволил себе утратить бодренной осторожности жителя дикого лесного угла. Он сам проверил, надежно ли закрыты те и другие ворота, спустил на ночь с привязей собак и все тревожно вслушивался, стоя во дворе, в шорохи и крики апрельской ночи. Криушу, порывавшегося уехать сразу после ужина обратно к чудинке, он задержал самым решительным образом, заставив спешиться и заночевать почти что силою. Никите такая осторожность казалась излишней, тем более что он лучше, чем кто-либо, понимал: Криуше не терпится повидаться вовсе не со старой Хармой. Ему казалось, — в такую ночь, как эта, когда по всей земле и даже в небе вершится праздничное торжество, не может, не должно сбыться хоть что-либо худое! Однако перечить он не стал. На ночлег он и его воины устроились все в той же гридне, когда все жители усадьбы распрощались друг с другом пасхальным приветом и разошлись каждый восвояси. Уже отходя ко сну, он слышал, как неугомонный Болдырь велит сыновьям заготовить во дворе запас смоляных факелов. Не успев даже как следует удивиться этому, Никита погрузился в глубокий и мирный сон. X Проснулся Никита среди ночи, словно кто внезапно разбудил его, и резким рывком сел на одре. Сердце отчего-то чувствовало тревогу. Он сидел и вслушивался в звуки вокруг, но все кругом было тихо. Он хотел уже снова лечь, но тревога не отступала. Медленно поднявшись, препоясался мечом и шагнул, чтобы выйти во двор, но в этот миг тишину окрест усадьбы пронзил многоголосый волчий вой. Опрометью бросившись из гридни, Никита на мгновение замер на пороге. С трех сторон небо над усадьбой полыхнуло роем горящих стрел, и приближающийся свист их слился с неумолкающим воем. Стрелы впивались в крыши, частокол, стены, то там, то здесь от них тонкими змейками струился, расползаясь, огонь. Сомнений не было — Всеслав шел приступом на Оставец! Ему не удалось захватить усадьбу врасплох. Никита с изумлением обнаружил, что все мужское население уже на ногах, вооружено и без паники слаженно выполняет четкие и точные приказания хозяина. Болдырь совершенно изменился. Коренастая и тяжелая его фигура сновала взад и вперед с легкостью и проворством, не вязавшимися с обычной для него степенной неторопливостью. Он был в кольчуге до колен и кожаном шлеме, окованном стальными полосками, в какие порою еще одевались варяги из тех, что победней. На поясе у него висел франкский меч, за спиною — круглый дубовый щит с оковкой, обтянутый красной бычьей кожей, и колчан со стрелами. В одной руке он держал рогатину на длинном древке, а другою указывал своим домочадцам, куда им бежать и что делать. Кольчуги и шлемы были и на его сыновьях, челядь же большей частью одета была в доспехи из толстой кожи. По всему двору горели зажженные факелы, приготовленные еще с вечера, и везде стояли полные воды кадки, из которых черпали ведрами, заливая обмотанные горящей паклей стрелы. Когда их поток несколько иссяк, Болдырь послал часть своих людей к бойницам в частоколе, велев стоять с луками и сулицами наизготовку. Никита лишь успевал дивиться тому, как умело Болдырь руководит обороной своего родового гнезда. Они с ним были уже рядом друг с другом, воины Никиты тоже успели выскочить из гридни в полном снаряжении и заняли места среди обитателей усадьбы. Расстреляв стрелы, волки Всеслава ринулись на приступ с тем же диким воем. — Таран! — крикнул Никита Болдырю. — Сейчас они ударят тараном в ворота! — Моста-то нет! — прокричал ему в ответ Болдырь, оскалившись в азартной улыбке. — Я еще с вечера разобрал мост! От тарана на такой крутизне будет мало толку! Никита прислушался и невольно улыбнулся — хитрый Болдырь был прав! Без моста в узком и крутом овраге перед главными воротами с тараном просто негде было развернуться, чтобы набрать силу для удара. Защита небольшой усадьбы так искусно была продумана и устроена, что с наскоку и без подготовки взять ее было очень тяжело. Несколько раз ударив тараном, нападавшие отбросили его бесполезную тяжесть в сторону и приняли ворота в топоры. Но тяжелые дубовые створы Оставца, окованные толстыми полосами стали, не так-то легко было прорубить. Да и защитники не дремали — пока враги стучали оскордами в доски ворот, в них из бойниц летели стрелы, сулицы и камни — и, судя по жалобным крикам, достигали цели. За стенами выли и кричали воины Всеслава, по двору с истошным лаем носились собаки, на скотном дворе громко блеяли перепуганные овцы, мычали коровы, в конюшне ржали лошади, чуя волчий дух и близкий огонь. Защитники тоже подбадривали друг друга громкими возгласами, и в этой суматохе Никита чувствовал себя привычно и на своем месте. Тревога исчезла, страха не было — была работа, которую нужно было делать, и решения, которые нужно было быстро и четко принимать. Труднее всего приходилось защитникам со стороны скотного двора, где и ворота были послабее, и подъем более пологий, и ограда пониже. Дело там дошло даже до рукопашной, и Никита послал туда Тура с Вейко, а потом, не утерпев, побежал и сам. Подрубив один из навесов, наскоро укрепили ворота, а перелезавших через частокол встречали в мечи. Вскоре сюда переметнулась большая часть нападавших, поняв, что со стороны главных ворот прорваться не удастся. Там осталось лишь несколько человек, завывавших тем громче, чем меньше их было, и наугад стрелявших из луков за ограду. Зато через частокол за скотным двором перемахивали все новые тени в серых волчьих шкурах. Защитники Оставца встали в две линии. Передняя выставила вперед мечи и рогатины, вторая из-за их спин целила в нападавших стрелами и метала сулицы и копья. Некоторых удалось сбить еще на частоколе, но те, кто прорвался, рубились с уже знакомой Никите яростью. Но и противник умел постоять за себя: братья Болдыревичи бились молчаливо и деловито, а уж когда от главных ворот примчался сам Болдырь, перевес явно оказался на стороне защитников. Наклонив вперед голову, он ринулся в самую гущу боя, как нападающий вепрь, так ловко и быстро размахивая своим франкским мечом, что с ходу смел троих. Вдвоем с Туром Миронежичем они разбросали в стороны сбившихся спина к спине волколаков, так что прочих добивали уже по одному. — Выдохлись они! — переводя дух, прохрипел Болдырь, оглядывая лежавшие здесь и там тела поверженных врагов. — Маловато их для такого дела! Словно в подтверждение его слов из-за ограды донесся полный злобы и ненависти вой и полетели стрелы, так что Болдырь едва успел поймать щитом нацеленную в него. Вой и гиканье круживших вокруг стен всадников еще раздавались некоторое время, еще свистели через двор выпущенные наугад в бессильной злобе стрелы, но на новый приступ больше никто уже не решился. За час до рассвета воины Всеслава убрались прочь из окрестностей Оставца. С восходом можно было осмотреться и подвести итоги. На скотном дворе лежало семь трупов в волчьих шкурах с надвинутыми на лица оскаленными мордами. Еще несколько окровавленных и пробитых шкур осталось под частоколом и со стороны главных ворот. Итого, как прикинул Болдырь, нападавшие потеряли убитыми и раненными не менее пятнадцати человек. Среди защитников не был убит никто, но было несколько раненных. Вейко не успел укрыться от просвистевшей во тьме стрелы, попавшей ему в правую лопатку. Кольчуга смягчила удар, и стрела не смогла пробить кость, но правой рукой он владеть пока что не мог. На Четвертаке Болдыревиче меч тоже разрубил кольчугу и пропорол грудь — по счастью, неглубоко. Раны остальных были менее серьезны — всех и тяжело, и легко раненых врачевали теперь на женской половине. Без всяких сомнений Никите было ясно, что такой благоприятный исход ночного нападения оказался возможен только благодаря осторожности и мудрой предусмотрительности Болдыря. Застань Всеслав усадьбу врасплох — он легко перерезал бы всех ее обитателей, как залезший в овчарню волк. * * * День прошел в хлопотах — заделывали и меняли все, что прогорело от зажженных стрел, латали порубленные ворота. Деятельный Болдырь решил укрепить частокол со стороны скотного двора вторым рядом кольев, вкопанных под углом к первому. Все здоровые работали, не покладая рук, и вспомнили о празднике лишь ближе к вечеру, когда пели Пасхальный тропарь перед поздним обедом. Но еще прежде трапезы в усадьбу пришла весть, которая больно ударила в самое сердце и Никиту Якуновича, и Криушу. К воротам Оставца приползла старая Харма. Сейчас в ней не было почти ничего от гордой и властной чухонской лесной колдуньи. Нарядное платье ее было в грязи и бурых пятнах, украшения облетели или болтались полуоборванные, а белая волчья шкура на ее плечах была покрыта кровавыми потеками. Седые волосы разметались из-под размотанного и рваного линика, слиплись от пота и крови. Одно ухо оказалось надорвано и запеклось багровым кровоподтеком. Левую ногу она подволакивала, передвигаясь почти на четвереньках. Левый глаз закрылся и совсем не был виден за огромным синяком в пол-лица. Затравленно озираясь, сидела она среди двора Оставца, тяжело сглатывая грязным кадыком, и молчала. Никиту и Криушу при виде ее пронзила одна и та же страшная мысль о Веси — отчего старуха приползла одна и что же сталось с ее дочерью? Оба бросились к ней, но рядом с Хармой уже оказались хлопотливые причитавшие женщины, осторожно поднявшие ее на руки и унесшие к себе. Два часа оба воина не находили себе места от тоски и тревоги, избегая смотреть друг на друга и забыв о еде и работе. Наконец из дверей хозяйского дома вышла Поздена Тугаришна и сказала, что старуха зовет к себе Никиту Нурмана. Якунович одним махом взлетел на лестницу, за ним, прихрамывая, торопился Криуша, которого Харма не звала, но никто не подумал остановить его. Старуха-чудинка лежала на мягком ложе, омытая, в чистой белой рубахе, с перевязанными ранами, но не выпуская из рук грязную волчью шкуру, в которой приползла сюда. Половина лица ее была закрыта перевязкой, оставшийся целым глаз подернут пеленой страдания и горя, так что казалось, что смотрит она не на вошедших, а куда-то внутрь себя. Голос ее, когда она заговорила, оказался тихим и сдавленным — видимо, у нее был поврежден кадык. — Видишь! — горько просипела она Никите. — Я же говорила тебе, что впереди только ужас и смерть! Я же говорила, что ничего доброго не выйдет из ее затеи! — Не лги! — твердо ответил Никита. — Мой Бог сильнее ужаса и смерти! Видишь — я жив! Я сам стал сильнее! — Не знаю… — прерывисто отвечала она, слишком слабая, чтобы спорить. — Он забрал мою Веси! — Она жива? — быстро спросил Криуша, быстрее, чем это успел сделать Никита. — Он увез ее… — с усилием вымолвила она, а затем в груди и горле у нее заклокотало, и она бессильно откинулась на изголовье. — Он понял все, он не простил ей, что она лечила тебя и вот его! — Куда увез? Где она? — наперебой спрашивали оба, подавшись вперед. — Верни мне мою Веси! — жалобно прохрипела она, но затем собрала всю свою железную волю, поднялась на локтях и гордо выпрямилась, властно глядя на них единственным глазом. — Обещаю, я отдам тебе ЕГО! Никита решил было что она помешалась от горя, но взгляд ее был осмысленным и твердым, и она продолжала, твердо чеканя слова, хоть это и стоило ей неимоверных усилий: — Завтра придут твои воины! Бери их, возьми людей Болдыря и иди воевать Всеслава! — Но где он? — почти вскричал Никита. — Где мне его искать? — Он в Воловже! — уверенно продолжала Харма. — Я сама отведу тебя туда! — Ты? Ты? — задохнулся Никита. — Благодари Бога, Которого ты не знаешь, если ты встанешь с этой постели через месяц! Старуха лишь нетерпеливо махнула рукой и снова твердо повторила: — Завтра я поведу вас туда! Убейте людей Всеслава, сожгите их крепость, верните мою Веси, а я сама убью его для тебя! Внутри у нее снова заклокотало, изо рта показалась тонкая струйка крови, Харма бессильно упала на свое ложе, судорожно сжимая одной рукой шкуру, а другой махая им, чтобы уходили: — Завтра, завтра! — хрипела она, задыхаясь и давясь кровью. — Будьте готовы завтра! * * * Оба воина вышли из светлицы, где лежала Харма, полные сомнений и горя. Не сговариваясь, они пошли на мужскую половину к Болдырю и поделились всем, что услышали от чудинки. Болдырь выслушал их, нахмурившись, немного подумал и сказал: — Кто знает? …Быть может, ударить сейчас на Всеслава — самое время! Он ослаблен, потерял много своих людей и, скорее всего, не ждет ответного нападения — да еще там, где он думает быть в полной безопасности! Воловжа — место нечистое. Его и так-то не сыскать, дак еще бесы непрошенных так заклузят — не проберешься, сгинешь среди болот! Даже я сам не решился бы вести вас туда — могу не сдюжить! А вот если и правда Харма поведет… — Да куда же она нас приведет такая, когда досюда едва доползла? — вскинулся Никита. — Ты, здоровый, заплутать боишься — а она как одолеет? — Раз говорит, что проведет, — стало быть, знает, что говорит! — рассудительно отвечал Болдырь. — Она попусту ничего не скажет, хоть и поганая! Да только еще ведь и полусотня твоя не прибыла… Подождем до завтра — там видно будет! * * * Ночью Никита одну стражу простоял в дозоре и проснулся позже обыкновенного, когда уже было позднее утро. Едва он успел пропеть Пасхальные часы и закусить сыром и хлебом с холодной говядиной, как одно за другим посыпались события. Первым делом выяснилось, что Болдыря нет, поскольку он еще с вечера уехал незнамо куда. Пока Никита недоумевал, что бы это могло значить и чего теперь ждать, как в трапезу ворвался взволнованный Векша и с порога закричал: — Едут! Едут! Никита Якунович! Полусотня наша едет! Жуя на ходу, Никита выскочил из гридни и увидел, как Звеня с Неклюдом во главе полусотни въехали в просторный двор Оставца, где враз стало тесно от множества спешивающихся всадников и ржавших усталых коней. При виде своих воинов, живых и здоровых, Никита почуял такую радость, что каждого готов был обнять, ровно брата. Оказалось, что Неклюд, боясь нечаянно ослушаться своего хозяина, всю дорогу торопил отряд, и всадники двигались с самыми краткими остановками, лишь для того, чтобы дать передышку и корм лошадям. Люди были усталые и голодные, но бодрились. К тому же обнаружилось, что Болдырь, уезжая, распорядился наготовить к следующему дню на полсотни человек больше еды, чем обыкновенно. Так что где бы он ни был сейчас и чем бы ни занимался, Никита не мог не восхититься в очередной раз его предусмотрительностью. Пока воинам накрывали в гридне, он погрузился в радостную суету, даже забыв как-то о Болдыре и Харме. Вскоре и тот, и другая напомнили о себе. Видимо, заслышав шум прибывшего отряда, чудинка спустилась из своей светлицы и встала на пороге гридни, внимательно вглядываясь в сидевших за длинным столом людей. Увидев ее, Никита открыл от изумления рот и застыл на полуслове посреди трапезы. Чудинка стояла, как всегда, властно и прямо, сухая и строгая. Ее разорванное сине-красное платье сменила простая белая рубаха, почти совсем без вышивки. На плечах у нее висела белая волчья шкура с бурыми пятнами крови, которую она так и не пожелала снять, а на голове красовался длинный белоснежный линик, совсем новый, прекрасной тонкой выделки. Все украшения она сняла, оставив лишь ожерелье из волчьих клыков и когтей. Никаких повязок больше не было на ней, левый глаз открылся, но был совсем красен от крови. Никита медленно подошел к ней, словно не веря, что это могла быть она, а чудинка, не взглянув на него, обвела взглядом гридню и крикнула хриплым, но громким голосом: — Готовьтесь в поход, воины! Готовьтесь в поход! Все обернулись на ее голос, сразу примолкнув и отложив еду. Она закашлялась было, низко согнувшись, но быстро выпрямилась снова и еще раз прокричала: — Враг ваш сегодня будет у ваших ног! Готовьтесь в поход на вашего врага! Чудинка повернулась и вышла, едва заметно припадая на левую ногу, а Никита шел следом за ней, потерянный, словно лунатик. Вдруг Харма остановилась, как вкопанная, так что Никита чуть не налетел с размаху на ее спину. Глянув поверх ее головы, он увидел, что во двор въезжают еще два человека. Одного он узнал сразу — это был Болдырь. А второго хоть и узнал, но никак не мог поверить увиденному: следом за Болдырем на лошади ехал отец Мартын, низко опустив голову. Оба спешились, пустынник поднял глаза — и Никите почудилось, словно вдруг среди ясного дня вспыхнула молния, когда отец Мартын и Чудинка встретились взглядами. Старуха молча повернулась, не поприветствовав прибывших и сама не отвечая на их приветствие, и, сгорбившись, пошла в дом. Никита, сразу забыв о ней, бросился навстречу старцу. Тот мягко улыбнулся ему, благословил и обнял за плечи. — Похоже, вскоре уйдет то, что держит меня на земле! — сказал он Никите. — Твои люди готовы выступить? Нам нельзя терять время! — Они шли сюда почти без отдыха, — ответил Никита, — но если надо, отправятся в путь вновь хоть сейчас! Пустынник ненадолго задумался и потом ответил: — Хорошо! Пускай они отдыхают до вечера. За три часа до заката мы двинемся в путь! Он повернулся к Болдырю: — Надо будет подготовиться к приступу! Тамошнее городище хоть и не так хорошо защищено, как твой Оставец, но все же не хотелось бы терять людей при нападении! Болдырь согласно кивнул головой, а пустынник вновь обратился к Никите: — Запомни сам и скажи своим воинам! Там все может быть совсем не таким, как это покажется! Ты уже знаешь, как можно обмануться среди бесовских мечтаний, наводимых на человека малой веры! Никита лишь молча качнул головой в знак согласия, а старец продолжал: — Если я скажу вам что-то — слушайтесь меня беспрекословно, даже если это покажется вам странным! — Как? — изумился Никита. — Ты хочешь отправиться с нами в поход на Всеслава? — Да. — твердо ответил он. — Я должен! — Но нас хочет вести Харма! — в недоумении промолвил воин. — Всеслав захватил Веси, она рвется мстить ему! Неужели ты пойдешь с ней? — Что же? — слегка улыбнулся инок. — То, что управляется от Бога, порою мнится быть безумием, но все же нет ничего, что было бы случайным, и в чем не было бы Промысла Божия или Его попущения. Пускай старая Чудинка ведет нас! XI Деятельный Болдырь со своими людьми готовил все, что было необходимо для похода, пока воины Никиты принимали краткий отдых в его доме. За три часа до темноты, в зеленых, пахнувших свежим, едва раскрывшимся листом, весенних сумерках, выступили в путь. Шли все воины Никитиной полусотни, за исключением раненого Вейко, и большая часть людей Болдыря — для охраны Оставца он оставил лишь несколько человек. Криуша, хоть его раны и не успели еще как следует зажить, не стал слушать никаких уговоров и отправился вместе со всеми на данном ему Болдырем коне. Отец Мартын тоже сел в седло. Увидев священника верхом, некоторые из молодых новоприбывших воинов едва не рассмеялись непривычному зрелищу, но Никита глянул на них так грозно, что усмешки разом сошли с лиц. «С Богом!» — промолвил инок, и длинная вереница всадников неспешно тронулась с места. Хармы с ними не было. Узнав, что они собираются заночевать севернее озера Волоздынь, она сказала, что нагонит их перед рассветом и поведет дальше, к городищу на Воловже, где сидит в своей маленькой крепостце Всеслав. От коня она отказалась, ответив, что ненависть донесет ее быстрее любого коня. Услышав это, Никита в недоумении пожал плечами, но спорить с нею никто не стал. «Не знаю, смогу ли укрыть вас от Всеслава, раз с вами идет этот старик! — сказала старая чудинка Никите. — Его духи не такие, как мои… Мои духи не хотят идти с ним — так что лучше и я приду к вам позже. Надеюсь, он сам сможет спрятать вас от ока Всеслава — он сильный старик, хоть мне и не по вкусу его сила!» Никита в душе усмехнулся ее словам — теперь он стал больше понимать, чем в их первую встречу с чудинкой. Паводок сильно спал — погода все последние дни стояла сухая и солнечная. В низинах, однако, было еще топко и влажно, а бочаги и болота полнились водой, поэтому пробирались воины не быстро, выискивая места посуше и повыше, отчего не столь уж далекий путь занял изрядное время. До намеченного ими места стоянки проводники были не нужны — любой человек Болдыря хорошо знал эти места. Больше часа заняла переправа через Волоздынь, которая в этом месте была хоть и не так широка, как в других, но достаточно глубока и холодна, чтобы просто перейти ее вброд. Болдырь заранее послал туда людей, чтобы соорудить небольшой паром, и на нем мало-помалу переправили коней и всадников. Дальше шли к северу, держась невысокой гряды по правому берегу Волоздыни, поросшей густым лесом. В стороне от нее тянулся красный багульник болот, а слева Волоздынь рассыпалась сеткой бурых проток и бочагов, шуршавших метелками тростника и зарослями камышей, откуда порою с резким ширканьем крыльев взмывала потревоженная птица. Двигались вперед до темноты, и лишь когда совсем стемнело, встали лагерем. Волоздынь круто забирала здесь к югу, к северу простирались топи, в которые ночью нечего было и думать соваться. Отряд разместился на сухом и высоком окончании гряды, повторявшей изгиб реки и мыском выдававшейся в болота. Несмотря на то, что места кругом казались безлюдными, огня разводить не стали, поужинав взятым с собою холодным припасом. Песен никто не пел, разговоры умолкали сами собой на полуслове — во всех ощущалось одинаковое напряжение, как при опасной охоте на могучего и осторожного зверя. От реки и болот медленно поднимался туман, густой и сизый, затягивая влажные травы и нижние ветви елей. Каждый, кто ложился, будто укутывался в него, и скоро над белесым маревом не осталось никого, кроме фыркавших в тумане лошадей и неподвижно застывших дозорных. Встали до рассвета, когда солнце еще не успело показаться на небе, но среди деревьев уже брезжил слабый рассеянный свет. К утру туман поднялся до лошадиных поводьев, всюду проникнув своим сырым дыханием, так что на всех и на всем густыми тяжелыми каплями висла холодная роса. Выбиравшиеся из влажного тепла попон воины согревались резкими движениями, проверяли и подгоняли снаряжение, чтоб не шумело, и обматывали тряпьем ноги лошадей, делая более тихим их шаг. Только лишь все успели приготовиться, как откуда-то из-за кустов вынырнула Харма — вся в белом, как и вчера, и с тою же седой волчьей шкурой на плечах. Одежда ее была влажной, дыхание — учащенным. Видно было, что она явилась только что, уже успев проделать их вчерашний путь. Болдырь с Никитой приветствовали ее, но она лишь кивнула в ответ, быстро оглядывая все вокруг. Ей снова предложили сесть на лошадь, но она покачала головой, ответив: — Я поведу вас так, как ведет меня моя ненависть! Не дивитесь тому, что увидите, — просто следуйте за мной! Она кивнула головой в сторону Никиты и продолжила: — Он узнает меня в том обличье, что даст мне мой гнев! А ты… — она глянула исподлобья на отца Мартына, — ты не мешай мне делать то, чему научили Теллерво ее духи! С этими словами она скрылась за кустами, и через некоторое время оттуда тихо вынырнула белая волчица. Оглянувшись на отряд, она коротко мотнула головою, приглашая следовать за собою, и бесшумно скользнула вперед, почти сливаясь седою шкурой с туманом. Все застыли в немом изумлении, если не сказать — в испуге, и даже всегда невозмутимый Болдырь не мог скрыть волнения. Первым опомнился Никита, знавший уже, на что способна старая колдунья, и подал знак следовать за нею. Словно стряхнув оцепенение, воины один за другим двинулись в путь. Только отец Мартын, кажется, ничему не удивлялся — он лишь тонко усмехнулся в густые усы, опустил глаза и ничего не сказал. Волчица спустилась со склона, остановившись у края болота, потянула носом воздух и уверенно нырнула в стоявший над топкой равниной туман. Он достигал ей почти до холки, так что среди туманной глади виднелась лишь седая голова с острыми ушами, крепко сидевшая на сутулой шее. Казалось, она плывет в тумане, отыскивая дорогу не столько глазами, сколько чутьем. Отряд старался точно следовать за нею, нисколько не уклоняясь в стороны, где в редких прорехах среди тумана порою виднелась черная поверхность воды. На болоте все спешились, осторожно ведя коней в поводу, и теперь едва поспевали за легкой побежкой волчицы. Под ногами было сыро, а порою и вязко, но идти было можно, и даже сторожко ступавшим коням хватало места на невидимой узкой тропке, которою вела их необычная проводница. Им казалось, что путь через болота был долог, хотя в действительности это было не совсем так, поскольку туман еще только начал слегка розоветь под лучами встававшего солнца, когда болото кончилось, и они вышли на твердую землю. Впереди полого поднимался склон, поросший высокими соснами и пахучим можжевельником, и когда они достигли его вершины, впереди и сбоку блеснуло небольшое озеро в виде подковы. Волчица остановилась и недовольно глянула на поднимавшееся из-за леса солнце. День был пасмурным, и над озером застыли низкие облака, неуловимо менявшие снизу свой цвет в лучах рассвета от розового и медно-рыжего до золотисто-серого. — Воловжа! — тихо выдохнул в Никитино ухо Болдырь, когда они остановились на вершине, оказавшейся высоким холмистым берегом озера. Он указал рукой на следующие три холма дальше по берегу. — А там — капище поганых! Нечистое здесь место! — А где же Всеславова крепость? — спросил Никита, стараясь унять возбуждение. — Она подальше, в версте отсюда. Мы встанем здесь и вышлем вперед разведчиков. Постепенно подтянулся весь отряд, и Никита сделал всем знак спешиваться. Волчица вздрагивала боками и переминалась на жилистых лапах, переводя взгляд с одного воина на другого. — Мы будем ждать у капища, а ты проводи моих людей к крепости! — сказал ей Болдырь, и волчица согласно качнула головой. Два старших сына Болдыря, его зять Томило и Ильмо закинули за плечи какие-то мехи и осторожно поспешили к северу вслед за промелькнувшей вперед неслышной тенью волчицей. Остальные двинулись дальше южным берегом озера, стараясь ступать как можно осторожней и тише. Остановились на юго-западном берегу в поросшей лесом впадине между высокими холмами. Вершина ближайшего к ним холма была срезана так ровно, как это может сделать лишь человек. Поднявшись на нее, Никита увидал, что это, собственно, и есть капище. Сверху холм опоясывал круг из валунов, на каждом из которых были высечены какие-то знаки, подобные тем, которые он видел на камнях в Волчьей Лядине. То это были стрелки, то топоры, то змеи, медвежьи или бычьи головы, а то изображение ладони левой руки с оттопыренными пальцами. На самой вершине сделана была насыпь, тоже в виде подковы, на южной стороне которой виднелась низкая длинная кровля, тесанная из посеревших от времени прочных дубовых плах. Заглянув под нее, Никита нашел стоявшего в глубине идола, грубо вытесанного из цельного куска розового гранита меньше чем в сажень высотой. На лице, раскрашенном белой глиной и охрой, виднелись нос и два глаза, похожие на капли крови. Перед ним стояли вылепленные вручную плошки, в некоторых из них еще заметны были смрадные следы сгнивших жертв, лежали полуистлевшие куски материи, тронутые плесенью шкуры со свалянным мехом. Никите стало отчего-то трудно дышать, и он вышел на воздух. Это место словно источало угрозу и нечистоту, и в душе его шевельнулась тревожная память того, что он пережил в Волчьей Лядине. Задыхаясь, он потянул на себя ворот рубахи под кольчугой и вдруг наткнулся рукой на металлическую пластину. Она была прохладная и влажная от росы даже под кожаной рубахой, и Никита вспомнил, что это образ Никиты-Бесогона, данный ему в благословение Мономахом. Он стиснул образ в ладони и начал молиться, призывая помощь великомученика Никиты в предстоявшем деле. Молитва помогла успокоиться, прогнала тревогу и удушливую слабость. Он спустился с холма и стал вместе со всеми ждать возвращения соглядатаев. Они вернулись только вдвоем, не считая волчицы, — Вторак и Ильмо. Первак с Томилой Баженовичем остались в укрытии неподалеку от городища. — Все тихо! — сказал Вторак отцу. — Ворота заперты изнутри, и никто не выходил из крепости. Она небольшая — так, осадный двор. Собак там нет, так что нас никто не учуял. Мы все сделали так, как ты велел! — А что ты велел им сделать? — спросил Никита, и Болдырь ответил: — Они облили маслом из тех мехов, что ты видел, ворота и частокол. А еще они положили просмоленные труты, так что мы легко сможем поджечь крепость — хотя бы ворота и ограду. — Тогда не будем медлить! — воодушевился Никита, чувствуя охотничье возбуждение. — Быть может, еще успеем застать их врасплох! Все засобирались, воины надевали шлемы, закидывали за спины щиты. Никита еще раз предупредил их, как он делал и перед отправлением в поход, чтобы они беспрекословно слушали отца Мартына во всем, чего бы тот ни потребовал. Сев на коней, все отправились следом за Хармой и разведчиками к северному берегу озера и дальше на север, снова спешившись уже в полуверсте от крепости. Здесь их встретил Томило Баженович, сказавший, что в крепости пока еще все тихо — за ней следит Первак, сидящий скрытно совсем вблизи от городища. Они подошли еще ближе и наконец увидели логово Всеслава. Крепость стояла на поросшем темными елями и неохватными старыми березами холме, с двух сторон окруженном болотами. Частокол был не очень высок, но крепок, и в нем было прорублено трое ворот: одни на север, другие на запад, и еще одни, узкие, на юг, к идущей краем болота тропе. С востока отвесный склон подходил вплотную к трясине. За оградой виднелась длинная крыша гридни, рядом с нею — поменьше, видимо, конюшни. Над крышею гридни курился легкий мирный дымок — похоже, крепость просыпалась, и кашевары уже развели очаг. Решено было напасть немедля. Быстро разложили костер, навязали на стрелы просмоленной пакли, и три десятка лучников, скрытно выдвинувшись к крепости на расстояние полета стрелы, внезапно принялись осыпать ее градом горящих стрел. Те, что попали в сложенные кучами просмоленные труты, заставили их мгновенно вспыхнуть, и яркое пламя стремительно побежало вверх по облитым маслом створам ворот и кольям ограды. В какую-то минуту крепость заволокло черным дымом, и скоро она уже пылала с нескольких концов. Не удалось поджечь лишь южные ворота, к которым разведчики не решились подобраться по узкой тропе вкрай болота. Лишь только засвистели первые стрелы, как в чаще за спиною у лучников ударили топоры, а затем раздался громкий треск, всполошивший гнездившихся на ветвях берез ворон. Двое воинов свалили высокую сосну, обрубили на ней верхушку и лишние ветви, заострили нижний конец — и таран был готов. Десятки рук подхватили его за толстые ветви, и, прикрываясь сверху щитами, осаждавшие ринулись с ним на северные ворота не успевшей опомниться крепости. При первом же ударе изнутри раздался многоголосый волчий вой. После второго через ограду в нападавших полетели стрелы и дротики, но не успели принести большого вреда. Потребовалось еще всего несколько ударов, и пылающие ворота, покосившись, повисли на полусорванных петлях. — Никита! — крикнул Болдырь. — Пускай они отходят обратно! Огонь сделает остальное! Бросив таран, нападавшие вернулись туда, где сходились тропы от северных и западных ворот и где были собраны основные силы. Указывая рукою на крепость, Болдырь прокричал Никите сквозь треск пламени и волчий вой: — Видишь?! Она хорошо горит! У них не хватит воды, чтобы потушить пожары! Как только падут ворота, они сами побегут оттуда! Нет смысла рисковать людьми — лучше мы в чистом поле переловим всех волков, которые не захотят гореть заживо в стенах! Он был прав. Поначалу в крепости еще пытались тушить огонь, но он разгорался все сильнее, несмотря на усилия осажденных. Прошло совсем немного времени, и сорванные с петель северные ворота рухнули под весом пробившего их тарана, снедаемые огнем. За ними открылся широкий проход в пылавшую крепость. Западные ворота уже полыхали так, что к ним было не подойти. Горела крыша гридни, занялись стены конюшни, и было слышно, как в ней с ржанием мечутся обезумевшие лошади. Но Болдырь все еще ждал, удерживая горячего Никиту от того, чтобы броситься на приступ. Внезапно белая волчица сиганула поверх высокого пламени через поваленные ворота внутрь крепости. Изнутри донесся ее полный ненависти вой, в ответ завыли и зло затявкали десятки волчьих глоток. «Веси! Там же Веси!» — одновременно закричали и Криуша и Никита, бросившись вперед, готовые рубить любого, кто встанет на пути. «Стой! Стой, Никита! — кричал ему вслед Болдырь. — Это ловушка!» Не слушая ничего, оба сломя голову неслись к крепости с обнаженными мечами. Следом за ними ринулась часть воинов, не обращая внимания на пытавшегося остановить их Болдыря. В отчаянии тот уже готов был опустить руки, но вдруг и Никита и Криуша остановились, как вкопанные, совсем немного не добежав до ворот. Из горящих ворот вдруг стали один за другим вылетать волки — один, второй, третий, десяток за десятком. Отряхивая искры с подпаленных шкур, они приземлялись на все четыре лапы и врассыпную бросались в лес. Воины, бежавшие вслед за Никитой, попытались встретить их в мечи и копья и заметались, пытаясь догнать ловких зверей, окончательно смешав всяческий строй. А сидевший в засаде Болдырь готов был кусать от досады локти, потому что оставшиеся при нем лучники не могли стрелять в волков, опасаясь случайно попасть в человека. Одновременно с этим распахнулись южные ворота, единственные из всех не тронутые пока огнем, и по тропинке вдоль болота понеслись один за другим кони. Гоняющимся за волками воинам было не до того, чтобы ловить коней, и табун выскочил на дорогу за спиною у Болдыря и его засады. И тут отец Мартын, прежде почти безучастно наблюдавший осаду, схватил за плечо Болдыря, развернул его к себе и крикнул: — Бросьте волков! Скажи всем скорее! Бросьте волков и стреляйте в коней! — Что? — ошарашено крикнул Болдырь. — Разворачивай лучников! Стреляйте в коней, не то будет поздно! Не понимая, что он делает, Болдырь крикнул воинам, чтобы они развернулись, и первым выпустил стрелу в заворачивавший к дороге с тропы табун. — Живее! — прокричал он. — Стреляйте, стреляйте в них! Не понимая, зачем нужно убивать животных, которых можно было бы переловить после, когда все кончится, и поделить, как трофеи, лучники все же выполнили приказ. Стрелы одна за одной полетели в лошадей, раня некоторых и лишь немногих убивая. — Стреляйте! Стреляйте все! — еще громче кричал отец Мартын. — Не дайте уйти ни единому! Бейте их насмерть! Наконец его крики достигли цели. Отложив всякие сомнения, все оставшиеся в засаде воины повернулись назад и накрыли табун тучей стрел. Взбрыкивая с безумным ржанием, кони летели через головы на бегу, падали и бились на земле в смертельной агонии, а вдогонку им все летели и летели стрелы, пронзая и еще живых, и уже лежавших на земле без движения. Минуту спустя весь табун лежал мертвым на дальнем конце южной тропы, а перед воротами пылавшей крепости стояла растерянная кучка воинов и валялось всего несколько волчьих трупов из тех более чем трех десятков, что прорвались наружу. Видя, что огонь разгорается все сильней, поднимаясь к небу гудящим жарким столбом, Криуша метнулся в оставшийся пока открытым проход. Следом за ним побежал и Никита, махнувший с отчаянья рукой и на разбежавшихся по лесу волков-оборотней Всеслава, и на всю свою бесталанную жизнь. Больше никто не решился следовать за ними. Оставшиеся снаружи с волнением наблюдали за тем, как рушится горящая крепость, в которой теперь находились их сотник и бывший проводник. Первой рухнула кровля конюшни, и пламя, загудев, высоко взметнулось над ней. Немного погодя качнулась один и другой раз кровля гридни и наконец съехала в сторону, заламывая, словно руки, балки и поднимая в воздух снопы искр. С грохотом и стоном обрушилась она, и всех, кто стоял снаружи, несмотря на близость жара, прошиб холодный пот при мысли о том, что под нею остались еще недавно полные жизни и сил люди. Но вот в огненном проеме ворот заметались какие-то тени, и вздох облегчения невольно вырвался у многих, когда из ограды выскочили Никита с Криушей — невредимые, если не считать ожогов от искр и летевших головней. На руках они несли казавшийся совершенно неподвижным большой сверток. Отбежав подальше от пожара, они распороли ножами стягивавшие его ремни, и все увидели, что внутри него лежит Веси, дочь старой чудинки, — живая, но без чувств и памяти. Привести ее в чувство никто не успел: почти следом за Никитой и Криушей из крепости выскочили еще двое. На этот раз это были белая волчица, вся в крови и саже, и матерый седой волк, тоже весь в подпалинах и потеках крови. Искры впивались в их бока и загривки, они выли, хрипели и дрались. Едва успев очутиться вне огненного круга пылавшего частокола, они снова сцепились в один рычащий клубок и покатились по траве, терзая друг друга зубами и когтистыми лапами, каждый стремясь дотянуться до горла другого. Застыв в изумлении, забыв про перебитых коней, ушедших волков, сгоревшую крепость и в последний момент вынесенную из огня Веси, все стояли вокруг двух насмерть сцепившихся волков, во все глаза глядя на их дикую схватку. Подбежали и те, кто прежде был в засаде, прибежал Болдырь, и даже отец Мартын встал в общий круг, наблюдая за исходом поединка. Никто не решился вмешаться — да это и вряд ли было возможным. Серая и белая шкуры так уже вымазаны были в крови и копоти, так часто оказывались одна над другой и снова меняли положение, что уже сложно было сказать, где здесь Харма, а где Всеслав Брячиславич. В том, что один из волков — именно он, ни у кого не возникло сомнений. Шерсть летела клочьями во все стороны, брызги крови порою попадали даже на тех, кто стоял в кругу, и среди хрипа и лязганья зубов все чаще раздавался почти человеческий стон. Видно было, что и тому и другому из противников приходится непросто, и бьются они уже на самом пределе своих сил. — Давай, Харма, давай! — не выдержав, закричал Никита, и все кругом разом зашумели, ободряя волчицу. Даже отец Мартын тихо перекрестился, в то время как все остальные уже кричали в голос: — Бей, Харма, бей его! Все равно тебе не уйти живым, проклятый оборотень! И тут волчица, видимо, собрала все свои силы. Ловко извернувшись, она вцепилась зубами куда-то в грудь своего врага, резко рванула головой, и вдруг оба раскатились в разные стороны, тяжело дыша и истекая кровью. Странное изменение вдруг совершилось над Хармой и над Всеславом. Белая волчица словно бы растаяла в дрожавшем от жара воздухе. Вместо нее на земле лежала совершенно обессиленная старуха в разодранной и грязной одежде, вся перепачканная в крови и саже. Ухо у нее оказалось надорвано еще сильнее, чем прежде, из множества ран на теле текла кровь. Левый глаз опять совсем закрылся, а левая нога неестественно вывернулась и была совсем неподвижна. Но на изуродованном лице ее, стирая печать страдания, волчьим оскалом застыла торжествующая улыбка. В руке она сжимала грязный и разодранный комок не то ткани, не то шерсти. — Науз! — изумленно проговорил Криуша. — Она сорвала с него волшебный науз и лишила колдовской силы! Все перевели взгляды на Всеслава. Он лежал на спине, согнув в колене одну ногу и вцепившись руками в землю. Голова его была закинута кверху, глаза смотрели в небо, словно не замечая ничего вокруг. Десятки копий и мечей протянулись к нему, готовые нанести смертельный удар, но он даже не шевельнулся, так что многим показалось, будто он и так уже мертв. — Стойте! — вдруг проговорил отец Мартын. — Не трогайте его! Все с недоумением посмотрели на пустынника. Он поднял руку в запрещающем жесте, приблизился к Всеславу и отвел направленные на него копья. — Кто из вас присвоит эту победу себе? — спросил он, переводя взгляд с лица на лицо, и все, даже Никита, Болдырь и Харма опустили глаза и ничего не ответили. — Разве это победа оружия? Разве одна лишь доблесть воинов добыла ее? — продолжал пустынник и затем обернулся к Никите. — Не буду говорить о том, что ты и самим собою мне должен! Не хочу, чтоб ты сделал это лишь потому, что должен мне. Милости хочу, а не жертвы… Отдай мне этого человека! Он снова посмотрел на всех воинов, среди которых пробежал ропот возмущения, и обратился к ним: — Этот человек, князь Всеслав Брячиславич, много принес вам зла! Я знаю, что у каждого из вас есть с ним свои счеты. Но скажу вам, братья, что давно уже ждал я этого часа, много дольше, чем вы… И потому скажу еще раз: отдайте его мне! Никто не осмелился возразить ему. Каждый ощущал силу, шедшую от инока, и все опускали пред ним глаза и оружие. — Встань, князь! — воззвал пустынник к Всеславу. — Я знаю, что ты ждешь смерти — смерти не от рук этих смертных, до которых тебе нет дела, но от рук своих богов, что связали твою жизнь с тем наузом, сорванным нынче с тебя женщиной! Слушай меня, князь! Я говорю тебе, что ты не умрешь: не нынче, не завтра, а только в тот срок, который отмерил тебе Бог, Которому служу я! Всеслав внезапно поднялся и сел, не обращая внимания на стоявших вокруг воинов, невольно снова схватившихся за оружие. Глаза его пожелтели от ненависти, он весь подобрался, как волк перед прыжком, и зло бросил спокойно стоявшему над ним монаху: — Кто ты такой, чтобы говорить мне это?! — Ты знаешь меня, князь! — ровным голосом отвечал ему тот. — Ты давно знаешь убогого Мартына! Ведь это я давал за тебя обеты верности Христу, когда крестили тебя в Полоцке! Это я отрекался за тебя от Сатаны, которому ты все еще думаешь служить, хоть он и предал тебя в руки твоих врагов! Навеки связаны мы с тобой узами, крепче которых не найти, хоть и не думали мы о том, когда ковались нам эти узы… Наклонив голову, князь издал глухое звериное рычание и больше не ответил ничего. Отец Мартын продолжал: — Знаю, знаю я, что мука для тебя слушать мои слова! Ты сам знаешь, чем связан со мной, потому и чуждался меня в своей молодости. Но и я не малым страданием и скорбью привязан к тебе, и для меня мукой была наша связь многие годы! И теперь говорю тебе, что ни ты, ни я не уйдем из этой жизни, пока хотя бы я не скажу тебе, а ты не выслушаешь мои слова. Немного требую: выслушай меня, а там — будь, что будет! Всеслав поднял голову, убрал спадавшую на глаза прядь седых волос и, глядя прямо в лицо иноку, насмешливо и дерзко произнес: — И вправду, немногого просишь ты за мою смерть! Что ж, говори! Отец Мартын не смутился его насмешливостью, спокойно продолжая свою речь. Говорил он негромко, но с такою силой, что все вокруг затаили дыхание, слушая его. — А скажу я вот что: трудно тебе, князь, всю свою жизнь идти против рожна! Ведь столько лет ты прожил, будто рассеченный на две части! Что бы ни делал ты — Бог, Которому я служу и в Которого ты крещен, вставал на твоем пути! А что же сила, которой служил ты? Что же она не защитила тебя? Ведь все, что затевал ты, все, что предрекали тебе твои боги, — все обман, все сень, все прахом изошло! Признайся в том хоть в старости твоей, хоть пред лицом смерти, что смотрит на тебя и которой ждешь ты ныне! Предрекали тебе стол Киевский — и что же? Семи месяцев не просидел ты на нем и с позором бежал из-под Белгорода! И нынче — есть ли надежда, что все же достигнешь ты предреченного тебе? Сам скажешь, что нет ее! Предрекали боги твои, да не дал Христос Бог! Да даже в своем княжестве — мог ли делать ты все, что хотел? Ты и здесь должен был таиться и скрывать свою веру из страха пред осуждением от христиан! И здесь запял тебе Христос, и здесь бессильны были твои боги! Обещали они тебе власть над людьми, обещали славу ратную — но что ныне твоя слава? Как волк кидался ты на соседей своих — и лютым и безумным прослыл во всех землях! Да и в твоей немало тех, кто ненавидит тебя! Сколько раз собирал ты то вожан, то чудь под свои знамена, и богом почитали они тебя, готовые идти на смерть по твоему веленью и за одно лишь имя твое! Чего же достиг ты? Под Новгородом был разбит, под Менском разбит не однажды, на Немиге разбит, посажен в поруб — а где же воины твои? Спят они в могилах своих — кто на ветвях, кто под курганами, а кто и в чистом поле без могилы оставил плоть свою птицам, а кости — зверью! И вот теперь, на старость лет твоих, — горстка воинов и простых селян затравила тебя, как беззубого волка в его собственном логове! Оглянись вокруг — воины твои перебиты до единого, ты вновь один! Но ты теперь старик, и нет в тебе той буйной надежды, что толкала тебя на новые безумства после каждого поражения! При этих словах его все оглянулись вокруг — и вот с поражением Всеслава, пала и сила его чар! Крепость сгорела дотла, перед нею лежало несколько убитых коней, а там, где, как они думали, лег перебитый табун — там вместо него увидали они трупы воинов в волчьих шкурах, и в каждом торчало по несколько стрел. Только теперь поняли они слова отца Мартына, сказанные перед походом, что здесь «все будет не так, как кажется», и только теперь осознали, в какой опасности находились, от какого страшного и неожиданного поражения избавил их нелепый приказ старца стрелять по лошадям. Успей они вырваться из горящей крепости и обойти их сзади, никем не узнанные, пока все воины заняты были мнимыми волками, — и легко люди Всеслава могли бы перебить всех своих врагов! Теперь видели они и непостижимое коварство чародея-Всеслава, и то, что прав был старец, когда говорил, что не одною лишь силой оружия и доблестью воинской одержана эта победа — ведь и оружие, и доблесть их были слепы! А инок все продолжал: — Где же были боги твои, отчего не помогли? Где Змей Велес, скотий бог, где Перун? Распятый на кресте оказался сильнее повелителя громов! А ты, служитель их, — ты оказался предан в руки женщины, в руки старухи! И теперь, услышав о том, никто больше не придет под твои знамена — ни чудь, ни водь, ни корела, ни словене. «Могучий Всеслав лишился своей силы! Женщина победила его, потому что боги отвернулись от него! Он больше не бог, он умер!» — скажут они. Но смеха достойно то, что и сам ты веришь в это! Ты веришь, что умрешь лишь за то, что старая чудинка сорвала с тебя тряпку, кусочек шерсти, ветошь, хлам! Нет, и правда безумны вы, язычники, в нелепом суеверии своем! Так вот тебе знамение, князь! Ты уйдешь отсюда живым и будешь жив столько, сколько даст тебе Господь — а смерть твоя будет нескоро, если только сам ты не захочешь убить себя. Так сделал когда-то твой учитель, тот старый волхв, что жил в дубе на острове. Когда увидел он, что предан и осмеян силой, которой служил всю жизнь, — бросился в воду, как бессильный котенок, и утонул в озере, среди которого на острове жил! Или не знал ты сего? Всеслав, слушавший до сих слов молча, лишь перекатывая желваки на скулах, вскинулся вдруг и бросил старцу с ненавистью и отчаянием: — Ты лжешь, старик! Боги взяли его живым к себе! — Нет, — покачал головой отец Мартын, нисколько не повысив голоса. — Не лгу я, и ты сам это знаешь! Я, только я единственный был при страшной кончине его, и лишь я видел его тело в воде! Всеслав злобно впился глазами в спокойное и грустное лицо старца, встретился с ним взглядом и долго смотрел ему прямо в глаза дико и неистово, но потом отвел взор в сторону, поник, опустив плечи, и замолчал. Снова заговорил отец Мартын: — Вот и ты, как и он, поруган и обманут теми, кому думал служить и от кого добивался славы! Вот твоя слава — немощь и уничижение! Так прими мой совет — прекрати терзать себя тем остном, на который сам идешь грудью! Ведь оттого и мучаешься ты, и мучаешь других, что всю свою жизнь борешься с Богом! Прими Того, в Чье имя крещен ты, и говорю тебе — не побежденным станешь, а победишь Его победой! Оставь власть сыновьям, примирись с соседями, но главное — с собою примирись и с Тем, Кто сотворил тебя! А теперь иди. Я сказал тебе то, что должен был, и я отпускаю тебя на свободу. Надеюсь, что и Он освободит меня от тебя, но не от любви к тебе. Да, не дивись тому! Ведь это ты научил меня любить врагов — не будь тебя, я не умел бы ненавидеть, а не одолев ненависти, не познал бы любовь Христа моего. Прощай же! Отец Мартын замолчал, повернулся и пошел прочь. Один за другим вслед за ним ушли и воины, никто из которых не решился поднять на Всеслава Брячиславича руку. Криуша ушел, неся на своих руках Веси, которая все еще была без чувств. Сыновья Болдыря несли на руках совсем обессиленную Харму. Последним ушел Никита. Уходя, он обернулся и посмотрел на князя Всеслава в последний раз. Тот все так же сидел, не шелохнувшись, на выгоревшей поляне перед крепостью. Развалины курились дымом, ветер кружил легкий серый пепел, ложившийся на его седую голову и серую волчью шкуру с мертвым оскалом откинутой за спину морды, но он не замечал того. Погруженный ли в думы, в отчаяние, или просто усталость, он все сидел и сидел, и именно таким запомнил его Никита, потому что видел в последний раз. Отстав от всех, он подождал, пока последние воины скроются за деревьями, а потом поклонился князю и тихо произнес: — Прощай, Всеслав Брячиславич, князь Полоцкий! Вряд ли сам Никита мог объяснить, зачем он сделал это, хотя в душе знал, что хотел этим сказать. Но Всеслав ничего не ответил и ничего не спросил. Он даже не пошевелился и не поднял головы — быть может, даже не слышал прощания вовсе. Никита Якунович, сын варяга, по прозвищу Нурман, повернулся к нему спиной и, не оглядываясь больше, бросился нагонять свою ушедшую полусотню. XII Уже поздним вечером они вернулись в Оставец. Здесь их ждал приготовленный ужин и ночлег, здесь смыли они походную грязь и врачевали раны. Болдырь позволил им отдохнуть в своей усадьбе столько, сколько это было необходимо. Никита хотел расплатиться с ним деньгами, которые еще оставались от тех, что дал ему Мономах, но тот отказался что-либо брать. «Я получил достаточно! — ответил он. — Ты ничего мне не должен!» Тогда Никита разделил деньги между воинами полусотни, и тот, кто удовольствовался этим, вернулся домой, а прочие могли сами поехать к Мономаху за наградой. Сам Никита решил еще задержаться в Оставце. Отец Мартын вернулся на свой остров спустя день после возвращения из похода. Прощаясь, Никита так много хотел сказать ему, но никак не мог найти нужных слов. Старец заметил это и сам первым заговорил с ним с обычной напускной суровостью: — Не говори ничего! — резко сказал он, но потом смягчился и добавил. — Я и так знаю все, что ты хочешь сказать… — Можно я еще когда-нибудь приеду на остров? — это было все, что смог сказать ему Никита. — Нет, — мягко ответил тот, качая головою. — Кончается мое время на этой земле. Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко! Мне пора уйти, а если ты приедешь, то снова так и не сможешь попрощаться. Простимся здесь — и встретимся там, где радость не горчит от расставаний. Прощай! Одно лишь обещаю тебе — ты останешься в моем сердце и молитвах. Болдырь увез его обратно, и Никита проводил их до берега озера, но больше никто из них не сказал ни слова. Веси пришла в себя лишь на другое утро. Она, как и Харма, была на женской половине дома до самого выздоровления, и Никита все это время не видал ее. От домашних Болдыря он узнал слух, что Всеслав якобы готовился принести ее в жертву на Воловжанском капище в тот самый день, когда они отбили ее. Накануне ее напоили чем-то, отчего она потеряла сознание и не помнила ничего, что было потом: ни осады, ни пожара, ни своего возвращения в Оставец. Прошло несколько дней, прежде чем она смогла подняться с постели и выйти на улицу. Она очень обрадовалась Никите, но когда встретилась с Криушей, то Никите стало совершенно ясно, кому принадлежит ее сердце. Ему было и грустно и радостно от этого — он привязался к Криуше не на шутку и рад был его счастью, но все же не мог не чувствовать и печали. Печальна была и старая Харма, хоть и ее не могла не трогать радость в глазах дочери. Однажды она так и сказала Никите: «Наверное, и тот старик, что говорил с Всеславом, не смог бы ничего поделать с этим. Сколько бы ни приобрел ты мудрости — никто не научит тебя тому, как изменить глупое женское сердце! Кто знает, отчего оно любит так, а не иначе? Как бы хотела я, чтобы Веси ушла из моего дома с тобой, а не с этим нищим шалопаем! Но я обещала сама себе, что никогда не отниму у своей дочери свободы. Я умею привязывать сердце к сердцу — это умеют многие. Но никто не умеет делать счастливыми тех, у кого отняли свободу любить!» Харма поправлялась тяжело и долго. Ненависть, которая делала ее такой неистово сильной, после победы над Всеславом куда-то ушла. В ней словно что-то надломилось, и она все никак не могла восстановить утраченные силы. Все это время, пока она лежала в Оставце, Криуша и Веси оставались там же, успев сговориться о том, что после Петрова поста Веси примет Крещение в Усвятах и они повенчаются в тамошней церкви у отца Анисима. Никиту звали в дружки жениха. Он томился душой, но не мог отказаться. Так оно и сталось, и даже старая Харма пришла на их венчание в таком наряде, что обзавидовались все усвятские красотки. Был там и Болдырь почти со всем семейством, и это была радостная встреча. Был даже Фалалей Трифоныч со своей женой, которой к тому времени сделалось много лучше. Да и усвятский наместник стал спокойней и глаже, исчезла его затравленная дерганность, и даже волосы на его чудной лысой голове улеглись, оставив свое прежнее желание покинуть ее, подобно струйкам дыма. Никита приехал на венчание уже из Чернигова. Еще в конце апреля он отбыл из Оставца к Мономаху, чтобы самому свидетельствовать перед князем о выполнении данного ему поручения. Князь принял его милостиво, обрадовался, что Никита жив, и спросил, что сталось с Всеславом Брячиславичем. Нечего и говорить, что ему уже было многое известно от вернувшихся прежде воинов Черниговской дружины, бывших в том походе. Но ему было любопытно, что скажет обо всем этом деле сам Никита. Якунович понял этот шахматный ход и ответствовал примерно в таком духе: — Не сам ли ты, князь-надежа Владимир Всеволодович, говаривал мне, что нет тебе нужды, изловлю ли я Всеслава Брячиславича, убью ли его или на цепь посажу — лишь бы-де он тебе не мешался? А коли так, то посадил я его, с Божьей помощью, на такую цепь, с которой он уж не сорвется! А ежели когда еще будет он тебе мешать — пошли меня и другой раз, я уж знаю средства, как его утихомирить! Но думаю, что боле сего не придется! Князь рассмеялся на эти его слова, одарил деньгами и кольцами и оставил при себе, взяв на память, что Никита Якунович хотя пока ни годами ни выслугой не вышел, и хоть и молод и горяч, да зато удачлив. А чего еще воину великокняжеской дружины желать? Князь же Всеслав Брячиславич пожил с тех пор изрядно, но лютый обычай свой оставил совершенно. Начиная с 1078 года по Рождестве Господа нашего Иисуса Христа молчат о нем летописные свидетельства и ничего больше не сообщают ни о злодейском его нраве, ни о нападениях на соседей. Кто знает, как использовал он время, что было отпущено ему по слову старого отшельника Мартына? Одно лишь сказать можно, что князь-оборотень с тех пор жил смирно. А уже внучка его Евфросиния Полоцкая просияла в лике самых славных русских святых того времени, строила монастыри и храмы, устраивала девичьи обители и дни свои скончала во Святой Земле Палестинской. А больше добавить к сему нечего. Давно прошли те времена, о которых была здесь речь, смутны предания их, скудны летописи. Изменились имена стран и рек, изменилось само лицо земли. Давно ушли в эту землю не только люди, но и целые языки и народы. И лишь вглядевшись сердцем, можно различить за толщей лет дела и облик людей, что жили когда-то. И тогда выйдет из сумрака веков потомок нурманов Никита Якунович, и охотник-следопыт Криуша, и тихая Хильяйненвеси, и властная Харма, и степенный Болдырь, и светлый отшельник Мартын. И даже если в чем подведет нас подслеповатое наше зрение, даже если и не разглядим мы всей правды, что жила тысячу лет назад и ходила по этим дорогам, — все же не зря будет и сказ о ней, если сумеешь разглядеть ее под теми одеждами, в которую одел эту правду вымысел. Послесловие автора Менее всего мне бы хотелось, чтобы жанр этой исторической повести был определен современным словечком «фэнтэзи». Имею заявить со всей решительностью, что, при всем уважении к этому жанру, книга «фэнтэзи» не является. Если уж необходимо дать какое-то определение, то я, пожалуй, согласен скорее применить к ней понятие «готический роман» — но весьма и весьма условно. Дело в том, что вымысла и фантазии в истории князя-оборотня намного меньше, чем может показаться на первый взгляд. Основные факты из жизни Всеслава Брячиславича полностью заимствованы из летописных источников, в которых содержатся и упоминания о его оборотничестве, которое летописцы нисколько не ставят под сомнение. Они упоминают его достаточно кратко, вскользь, как дело вполне известное и не требующее подробных объяснений. В таком же отношении к оборотничеству находятся и многочисленные памятники других народов и эпох. Например, исландские саги, одна из которых дала материал для описания взятия крепости Всеслава — события в ней, несмотря на их внешнюю чудесность в восприятии современного человека, излагаются настолько просто и документально, что очевидно: для самого повествователя передаваемая им история хоть и примечательна, но не фантастична. Если к подобным историям присмотреться внимательней и без некоторого высокомерного предубеждения, свойственного нашему самоуверенному «научному знанию», то становится ясно, что оборотничество являлось одной из реалий, а не легенд языческого общества. Впрочем, отчего же только являлось? Можно сказать, что является и по сию пору. Полевыми исследованиями этнографов, фольклористов, антропологов, археологов и даже просто любых исследователей, достаточное время проводивших в условиях сравнительно диких, где память язычества еще вполне свежа, накоплен достаточный опыт того, что официальная академическая наука отвергает как «сверхъестественное», а стало быть, недостоверное. В том числе и случаи столкновения с феноменом оборотничества в наши дни. Так, например, эпизод, где чудинка оборачивается волчицей на глазах у изумленного Никиты, почти что один в один воспроизведен мною по описанию случая, бывшего в восьмидесятые годы двадцатого столетия с одним молодым тогда этнографом. Живя в доме у старой вепсской колдуньи и чувствуя к себе ее расположение, он однажды решился задать некорректный вопрос: «А что, бабушка, говорят, будто некоторые люди умеют волками оборачиваться?» — «Врут все люди!» — спокойно ответила та и начала прямо у него на глазах оборачиваться волком. Больше он таких неприличных вопросов ей не задавал. Заметим, что случай этот происходил не так давно и сравнительно недалеко от так сказать «цивилизации» — а именно в Карелии. Что же говорить об опыте исследователей, которые, скажем, изучают шаманизм в тех местах, где он до сих пор практикуется вполне открыто и является непременной частью пока еще не утраченной культуры? В этом опыте можно встретить истории совершенно неправдоподобные с точки зрения «здравого смысла», но абсолютно реальные для тех, кто принимал в них участие или оказался очевидцем. По этой причине многие полевые исследователи пребывают в состоянии некоторой «академической шизофрении». С одной стороны, они получают несомненно достоверный для них самих опыт реальности существования так называемых «сверхъестественных», то есть, другими словами, демонических, сил. С другой стороны, им приходится в научных трудах и выступлениях деликатно отрекаться от собственного опыта, описывая известные им явления как особенности «примитивного мышления (или мировосприятия)», ведь в противном случае они будут ославлены сумасшедшими и путь в академическую корпорацию будет для них закрыт навсегда. Налицо кризис современной научной парадигмы. Множество накопленных фактов давно уже не вписывается в концепцию современного научного знания. Не за горами ее обвал. Но сейчас этот обвал готовится весьма странным и неприятным образом, хотя вполне объяснимым в нынешней ситуации. «Там, где люди перестают верить в Бога, они начинают верить во все остальное», — весьма справедливо заметил некогда Честертон. Пока что накопленный полевыми исследованиями, но непризнанный официальной наукой опыт выплескивается в форме так называемой «лженауки», которая либо близко граничит, либо полностью переходит в сектантство и активно распространяющееся ныне неоязычество. Отсюда вырастают всевозможные писания Карлоса Кастанеды, Майкла Харнера и прочих «городских шаманов» — чаще всего антропологов в прошлом, получивших опыт реального соприкосновения с непризнанными наукой силами и явлениями. Пока что они находятся на положении маргиналов от науки — но число их последователей растет, и может случиться, что маргиналы когда-либо окажутся в большинстве. Тогда маргиналами станут уже их сегодняшние противники. У нас в России положение имеет свои специфические особенности. Помимо общих для всего мира увлечений, у нас процветает неоязычество «патриотическое», «родное». Его «возрождение» происходит под знаменем возвращения к «историческому прошлому», к родной для нас культуре, от которой мы якобы были насильственно оторваны неким иноземным влиянием. Якобы до принятия христианства на Руси существовало некое «белое и пушистое» язычество, которое со всех сторон было удобным и благородным, не мешало своим последователям получать радости жизни (главным образом, плотского характера), а главное — было очень древним, поскольку опиралось на «ведическую мудрость», будучи общим наследием «арийских народов». И вот его-то некие темные христианские силы нас лишили, и теперь необходимо наконец-то восстановить «историческую справедливость», и как было бы хорошо всем нам вернуться к этому благородному и во всех отношениях удобному и родному для нас язычеству. Одним из первых мечтателей такого рода был Юрий Миролюбов, печально известный своей аляповатой и наивной мистификацией «Влесовой книги», будто бы переведенной им с несохранившихся «дщиц Изенбекова». Следом за ним появились разные асовы и демины, заявившие свою приверженность «древнему» язычеству и ненависть к христианству много определеннее относительно миролюбивого Миролюбова. Вне всякого сомнения, попытки реконструировать наше древнее язычество, предпринимаемые подобными господами и их последователями, являются ничем иным, как кабинетными построениями городских мечтателей. Время от времени эти фантазеры выезжают на лоно природы — слегка растрясти городскую пыль, «потусить» у костра в каком-нибудь новоизобретенном радении в честь языческих богов, попрактиковать какую-нибудь приятную и пикантную «сексуальную магию» и, в общем говоря, ощутить себя настоящими, «всамделишными» язычниками, держащимися своих родовых корней. Все это было бы даже смешно, если бы не реальные случаи вульгарного и хорошо известного христианству беснования, возникающие после таких вот приятных моционов на свежем воздухе. Что же касается письменных трудов и вообще идеологии русского неоязычества, то обычно люди, знакомые с историческим материалом, оказываются не в состоянии читать и воспринимать подобную галиматью. Оттого среди последователей неоязычества, как правило, людей, испорченных более-менее серьезным историко-филологическим образованием, нет. Чаще всего такого рода книжки и идеи бывают способны принять представители технической интеллигенции и медики (не говоря о людях без гуманитарного образования или образования как такового вообще). И уж однозначно и несомненно сторонники «древней ведической мудрости» никогда не брали в руки Вед не то что в оригинале, а хотя бы в серии «Литературные Памятники», издаваемой Академией Наук. Раз уж зашла об этом речь, скажем два слова о «ведической премудрости» древних ариев. Всякий, кто захочет прояснить для себя этот вопрос и узнать, кто такие были арии, довольно скоро выяснит (если, конечно, сделает это не по книжкам Миролюбова и иже с ним, а хотя бы по вполне основательной сопроводительной статье Т. Я. Елизаренковой к изданию «Ригведы»), что арии — кочевой народ, приблизительно за полтора тысячелетия до нашей эры вторгшийся на территорию современного Ирана и на полуостров Индостан. Здесь они разрушили вполне развитую цивилизацию прежнего автохтонного населения, имевшую города, оросительные системы, высокие образцы искусства и прочее, что отличает оседлую городскую культуру от грубых и во многом примитивных язычников. Как и всякий кочевой народ, живущий разбоем и разрушением того, что создано оседлыми соседями, арии имели психологию жестокую и незатейливую. Все, кто принадлежит их роду и исповедует их богов, — люди. Все, кто не принадлежит их роду и не исповедует их богов, — не люди, а демоны во плоти, поскольку служат чужим богам, враждебным их собственным. Таковых надо уничтожать, и по возможности с ритуальной жестокостью, чтоб другим неповадно было. А если эти мерзавцы еще и понастроили себе укрепленных городов для защиты от нас и наших богов — тем хуже для них! Броня крепка и боевые колесницы наши быстры! С помощью наших могучих богов мы разрушим их отвратительные города и всех их поголовно уничтожим! Вот вкратце содержание «ведической премудрости» в изложении самих «Вед». Все это скучные и однообразные (по крайней мере, для неспециалиста) гимны, полные хвастливых жестокостей и обрывков мифологических сюжетов, из которых, впрочем, довольно сложно составить даже стройное впечатление о мифологии древних ариев в целом. Но поскольку наши доморощенные славянские «ведисты» не заморачивают свои светлые головы скучным чтением «Вед» как таковых, они продолжают пребывать в блаженной уверенности, что эта самая «ведическая премудрость» существует и она точно самая что ни на есть премудрая на земле — поскольку made in India, а всем известно, что лучшие товары и самые премудрые учения традиционно производят именно там. Кто этого не знал — тот профан, и говорить с таким человеком не о чем. Мы профанами быть не хочем, а потому наши «славянские веды» изготовлены по стопроцентно индийской (арийской) лицензии, а кто не верит — читай сертификат, там все написано! Сертификат в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, заяц в сундуке, сундук на дубе, дуб на острове Буяне меж навью, правью и явью, почти сразу за птичьим ирием — короче, идите прямо и не запутаетесь! Да и вообще считаем мы с индусами почти одинаково (до трех) и писали раньше под черточкой, как в санскрите, — пока Кирилл и Мефодий не навязали нам свой греческий алфавит. Правда-правда! Только вот записей таких не осталось, ревнивые христиане уничтожили! Но мы помним! У нас есть историческая память! Что касается приобщенности славян к «ведической премудрости» — спорить с этим не будем. Впрочем, не одних только славян. Любой кочевой народ, не успевший еще остепениться и создать где-либо в давно обжитом им месте стабильную оседлую культуру, окажется носителем той же самой идеологии, четко разделяющей мир на нас и наших богов и врагов наших богов с их пособниками и служителями — демонами во плоти. Последних необходимо уничтожать со всей строгостью непростого военного времени. Оттого, например, ранние скандинавские предания полны повествований о сражениях героев в чужих землях с троллями и великанами. Предания эти не лгут и не выдумывают — они лишь называют вещи привычными именами. Всякий чужак — тролль и великан, не такой, как мы, и самое лучшее — его уничтожить. Амартол и прочие ранние хронисты, описывающие славян, ужасаются их жестокости — как те отрезают и пожирают груди у кормящих матерей, избивают младенцев и сажают на кол пленников. Ничего удивительного в том нет — это обычная психология кочевника и захватчика, основанная на языческой (ведической) мудрости: «кто не с нами, тот не человек и подлежит обязательному ограблению и уничтожению». Так что идея о «благородном», «гуманном» и вообще язычестве «с человеческим лицом» как-то сама собой рассыпается при близком знакомстве с историческими фактами. Не случайно князя Владимира Святославича отвратило от язычества, на которое он первоначально пытался опираться, участие в человеческих жертвоприношениях, которые начали практиковать в Киеве волхвы. Конечно, они совершались на Руси не в таких масштабах, как у индейцев майя или ацтеков, приносивших в жертву до 80 тысяч человек в один праздник. Но как знать — не соверши тогда князь Владимир судьбоносного выбора веры, каких пределов достигло бы русское язычество в своем дальнейшем развитии? По крайней мере, последняя попытка язычества утвердить себя в государственном плане, совершавшаяся как раз во времена Всеслава Брячиславича, сопровождалась массовыми убийствами пожилых женщин. Волхвы внушили простым язычникам убеждение, что именно они повинны в неурожаях, и тем спровоцировали кровавые беспорядки. Так что, когда нынешние радетели родного язычества возмущаются «насильственной христианизацией» Руси, якобы имевшей место, и припоминают, что «Путята крестил новгородцев мечом, а Добрыня — огнем», неплохо бы вспомнить и то, что было сделано язычеством и чем бывали вызваны репрессивные меры против язычников, предпринимавшиеся со стороны князей. Человек, живущий в обществе, нравственный облик которого в целом сформирован под христианским влиянием, с трудом может представить себе действительный, а не выдуманный, мир язычника. Реальное знакомство с этим миром способно привести в шок. Именно в такой ситуации оказывается в повести Никита Якунович — человек культуры книжной и городской (в тогдашнем понимании), христианин, никогда прежде не сталкивавшийся с язычеством «как оно есть». В подобной ситуации оказывались многие современные исследователи, соприкасавшиеся с живым язычеством. От одной крупной исследовательницы шаманизма однажды в частной беседе приходилось слышать, что по мере погружения в изучение материала «картинка-то открывается жуткая! Тут уж начинаешь искать, куда кричать “караул”!» Именно эта «жуткая картинка» открывается и Никите. То, что происходит с ним в Волчьей Лядине, во многом основано на опыте посещения так называемых «нечистых мест», который получили отдельные неосторожные исследователи, причем некоторые из них хорошо известны мне лично. Частично опыт этих «страхований» заимствован оттуда, частично опирается на опыт монашествующих, в том числе пустынножителей прошлого и современности. И то, что происходит с Никитой, и то, о чем рассказывает отец Мартын, не только отражено в христианской аскетической литературе, но происходит со многими из монашествующих и в наши дни, являясь зачастую вовсе не исключительным опытом их повседневной жизни. Реальность существования демонических сил и их воздействия на человека очевидна, если не сказать, привычна для многих насельников монастырей и в наши дни. По причине этого они как-то даже отвыкают от мысли о том, что люди «светские» воспринимают подобные взгляды как фантазии или же психические расстройства, иногда в своем общении с ними напрочь забывая об этой особенности психологии современного человека. Ужас, вызываемый присутствием и воздействием на человеческую душу демонических сил, хорошо известен православным монахам и священнослужителям (а также порою некоторым из исследователей-фольклористов, о чем мы уже упоминали) и совершенно неведом среднестатистическому обывателю. Монах учится бороться с этим воздействием и побеждать его. Обычный человек, погруженный в жизнь светскую и преимущественно малодуховную, чаще всего не имеет ничего, что бы он мог противопоставить этому ужасу при встрече с ним. Встретившись же, пытается убежать от него, если это возможно. Если невозможно этого сделать, он оказывается перед тем же выбором, что и Никита: либо принять вызов и постараться сохранить свою духовную свободу, либо принять власть ужаса над собою и сделаться или рабом его, или его частью. Попытка противостать открывшейся духовной экспансии, как правило, приводит к принятию христианства всей душой и жизнью. Подчинение этой экспансии вызывает духовные изменения демонического характера, приводя к более или менее глубокой демонизации личности. Поэтому, описывая Никиту и его духовный выбор, я описывал не только человека XI столетия, но каждого, кто оказался в такой же ситуации, в независимости от того, какой век или какое тысячелетие выпало ему на его жизненном пути. У меня были определенные сомнения в том, насколько возможно и нужно касаться этой стороны жизни, которой современный человек панически боится и всячески ее замалчивает, либо же, напротив, делает предметом нездорового любопытства. Но и то и другое в равной степени губительно и опасно. Попытка игнорировать духовную реальность уподобляет человека страусу, прячущему пугливую голову в житейскую суету, что никак не способно помочь ему тогда, когда эта реальность властно вторгается в его жизнь, не спрашивая на то позволения. Привычка жить «с широко закрытыми глазами» лишает человека духовного трезвения и осторожности, без которых он часто превращается в наивную и беспомощную жертву собственного легкомысленного любопытства, заставляющего его бездумно и беспечно лезть в те сферы, которые не прощают ему шуток с собой. Именно таковы в духовном отношении и упоминавшиеся неоязычники, которые беспечно и глупо принимают за удобный лужок для своих пикников зеленую поверхность бездонной трясины, ступив куда, человек выбирает путь, где его в действительности ждут лишь «ужас и смерть» — как об этом пытается предупредить Никиту Харма. Поэтому, описывая историю человека начала второго тысячелетия, я имел в виду и тех, кто живет в начале тысячелетия следующего. Духовная реальность принципиально не меняется со временем. Святость остается святостью, грех — грехом, ужас — ужасом, а человеческая легкомысленность лишь крепчает от века к веку. Показать это на примере истории из средневековья удобнее. Духовная реальность в то время была много ближе к человеку, поскольку он о ней знал и чаще сталкивался с ее проявлениями. Мне было интересно описывать именно средневековье потому, что мало кто делает это достоверно. Речь идет не о достоверности исторических фактов или подробностей — это не было моей основной целью, хотя я старался привлекать наиболее современные археологические данные для реконструкции образа жизни человека того времени. Намного важнее казалось мне показать внутреннюю жизнь человека тех лет. Для нее определяющими были религиозное сознание и острота восприятия духовных реалий и вопросов. Именно это привычно остается за рамками понимания современного человека, отчего практически нет исторических произведений, которые бы могли достоверно передать внутренний облик средневековья. Что же касается достоверности исторической, то у меня не было цели придерживаться ее с абсолютной точностью во всех деталях — что, безусловно, и невозможно в полноте этой задачи. Художественное произведение диктует свои правила, и мне приходилось подчиняться им. Так, например, Мономах совершил два карательных похода против Всеслава, и тот, что был в 1078 году, совершался осенью, а не зимой, как это описывается в повести. Конечно, это не единственная вольность, допущенная мною в повествовании. В некоторое оправдание себе признаюсь, что при написании книги происходило довольно много вещей загадочных и странных, что добавляло мне сомнений в целесообразности моей работы, но в то же время показывало, что все совершается не без некоего содействия и вмешательства извне. Сам сюжет повести сложился у меня одномоментно, какой-то внезапной вспышкой озарения. Вместе с нею пришли несколько персонажей — пришли тогда же, сами собой, со своими именами, и я тогда внутренне увидел даже их облик. Мне пришлось несколько поломать голову над тем, как устроить пришельцев и откуда они взялись. Устроились они, впрочем, сами, и вполне непринужденно — словно эта повесть представляет собою хорошо известный им дом, где они и сами неплохо все знают. Имена их весьма удивили меня. Один назвался Болдырем, другой — Криушей. Болдыря я нашел в словаре Даля, причем выяснилось, что он тюрок-полукровка. Откуда бы взяться ему на северо-западе Руси? Но, как оказалось, именно там многие века существовали целые колонии тюрок-степняков, анклавы которых не так давно выявлены в этих краях археологическими изысканиями. С Криушей оказалось несколько сложнее — и Даль, и Срезневский молчали. Судя по специфическому новгородскому суффиксу «ша», он мог происходить из новгородских пределов. И вот, читая литературу по финской археологии Новгородчины, я вдруг натыкаюсь на топоним «Криуши», относящийся к северо-западному берегу Чудского озера, из чего делаю предположение, что в какой-то момент своей жизни Криуша с Веси могли переселиться в те места — возможно, после смерти Хармы. А может быть, здесь просто жила какая-нибудь его родня либо просто тезки. В любом случае, загадочный Криуша стал для меня благодаря моей находке намного более исторически-осязаемым, получив своего рода «прописку», привязку к историческому контексту. Имеют своих прототипов и обе чудинки, и, конечно же, отец Мартын. В его образе и его опыте отразились образы и опыт многих подвижников Православия разных периодов истории Церкви. Их молитвам я вверяю дальнейшую судьбу этой книги, надеясь, что она будет не только увлекательным чтением, но и духовно обогатит читателя. Без этого мой труд был бы бесполезен. В заключение мне хотелось бы поблагодарить моих друзей-ученых, оказавших огромную и неоценимую помощь в работе над повестью. Имен их я называть здесь не буду. Они сами их знают. Примечания 1 «Пустите в дело серпы, ибо жатва созрела; идите, спуститесь, ибо точило полно и подточилия переливаются, потому что злоба их велика». (Кн. Иоиля, 3:13) 2 «Египет сделается пустынею и Едом будет пустою степью ― за то, что они притесняли сынов Иудиных и проливали невинную кровь в земле их». (Кн. Иоиля, 3:19) 1 Крещение (Богоявление) Господа Иисуса Христа — один из двунадесятых (двенадцати наиболее великих) праздников Православной Церкви, посвященный воспоминанию крещения Христа Иоанном Предтечей. Совершается 6 (19 по новому стилю) января. Его предваряет сочельник, день строгого поста, в который едят сочиво (замоченные в воде злаки). На Руси существовал древний обычай в крещенскую ночь купаться в освященных источниках, для чего во льду рубили проруби, устраивая купальни (Иордани). 2 Собор Ивана (Иоанна) Предтечи ― празднество в честь Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна, совершаемой на следующий день после праздника Крещения (Богоявления) Христова, 7/20 января. 3…побрали на щиты…— взяли в плен (летописное выражение). 4 Изяслав Ярославич (1024―1078), великий князь Киевский, сын Ярослава Мудрого. 5 Рыбий зуб ― бивень моржа. Шахматы из этого материала известны по археологическим находкам того времени. Есть такие находки и на территории Полоцкого княжества. 6 Гита Гаральдовна ― дочь Гаральда Годвинссона, последнего короля англосаксов, погибшего в 1066 году в битве при Гастингсе. Была супругой князя Владимира Всеволодовича Мономаха. 7 Денло ― область датского права, территория северо-восточной Англии, массово заселявшаяся скандинавами в эпоху викингов. 8 Паллтесъюборг, Полтеск ― древние скандинавское и кривическое названия Полоцка. 9 Суть династической реформы Ярослава состояла в том, что наследовать главное Киевское княжение могли только те князья, чей отец правил Киевом. Потомки остальных князей рассчитывать на это не могли, наследуя лишь области своих отцов, либо довольствуясь уделами, полученными от старших князей. Такие лишенные права Великого княжения князья именовались изгоями. 10 Вожане, водь ― народ финно-угорской группы, обитавший на северо-западе Руси. 11«Правда Ярославичей» ― свод законов Древней Руси, принятый сыновьями Ярослава Мудрого. 12 …с тремя старшими Ярославичами ― имеются в виду Изяслав, Святослав и Всеволод, сыновья Ярослава Мудрого. 13 Торки ― тюркское кочевое племя, обитавшее в южнорусских степях. 14 …с тмутараканским мятежником Ростиславом ― имеется в виду Ростислав, сын Владимира, старшего сына Ярослава Мудрого. По причине ранней смерти своего отца не имел права на старшинство, не будучи сыном киевского князя. Княжил в Ростове и Владимире-Волынском, в 1064 году бежал в крымский город Тмутаракань, где поднял восстание против Ярославичей, но был отравлен подосланным греком. 15 Антоний Печерский († 1073) ― преподобный основатель знаменитой Киево-Печерской обители, один из величайших и наиболее почитаемых русских святых. 16 Половцы (кипчаки) ― тюркоязычный народ, с середины XI века поселившийся в южно-русских степях, совершавший набеги на русские княжества. В XIII веке разбиты и покорены татаро-монголами. 17 Болеслав ― имеется в виду польский король Болеслав II Смелый из династии Пястов. 18 Дреговичи ― союз восточно-славянских племен, обитавших по реке Припять и ее притокам, составлявший вместе с кривичами основу населения Полоцкого княжества. 19 Харальд Косматый (Прекрасноволосый) ― Harald Haarfager, норвежский конунг Харальд I, живший около 890―940 годов и впервые объединивший под своей властью всю Норвегию. Поклялся не стричь волос, пока не добьется верховной власти во всей стране, отчего и получил свое прозвище. 20 Олаф Святой (995―1030) ― второй король Норвегии с этим именем. Проводил христианизацию государства, погиб в битве при Стикластадире. Считается святым покровителем Норвегии. 21 Харальд Хардрада (Суровый) ― норвежский конунг, единоутробный брат Олафа Святого. Погиб в 1066 году в битве при Йорке при попытке завоевания Британии. 22 Елизавета Ярославна († после 1066) ― дочь Ярослава Мудрого, супруга Харальда Сурового, короля Норвегии. 23 Студийский монастырь ― знаменитая монашеская обитель в Константинополе, из которой вышло много святых. Основан неким Студием, константинопольским вельможей, принявшим монашество. Наибольшего расцвета и известности достиг в IX―XI веках. Обращен турками в мечеть Имрахор-Джамиси. 24 Всеволод I Ярославич (1030―93) ― великий князь Киевский с 1078 года, любимый сын Ярослава Мудрого, отец Владимира Мономаха. 25 …не верили ни в сон, ни в чох, ни в конский бег…— летописное выражение о людях, презрительно относившихся к суевериям, гаданиям по снам, чиханию или конской поступи, распространенным у славян. 26 Святослав Игоревич (†972) ― великий князь Киевский. Прославился завоевательными походами на Балканы и в Поволжье. Сокрушил Хазарский каганат, воевал с Византией. 27 Сеча на Нежатиной Ниве случилась 3 октября 1078 года. В ней погибли Изяслав Ярославич, великий князь Киевский и его противник, князь-изгой Борис Вячеславич, приведший на Русь мятежников из Тмутаракани и половцев. 28 Мясопустная Неделя (Неделя о Страшном Суде) ― предпоследнее воскресенье перед Великим постом, в которое совершается заговенье на мясо (то есть с этого дня прекращается его употребление). 29 …бесовом жрут…― приносят жертвы языческим богам. Глагол жрать употреблен здесь в старинном значении совершения жертвоприношений. 30 Семик ― древнерусский праздник, продолжавшийся от дня Святого Духа до Недели Всех Святых. Унаследовал многое от языческих летних празднеств, таких как русалии или русальная неделя. Сопровождался языческими обрядами и гаданиями. 31 …тезоименитство ― апостола от седмидесяти ― в этот день совершается память апостола Онисима, одного из семидесяти учеников Христа, посыланных на проповедь, как и первые двенадцать. 32 Божественную Литоргию ― искаженное «Литургия» (см. Словарь). Такое произношение иногда встречается в древних памятниках. 33 Прощеное воскресенье ― народное название Недели о Адамовом изгнании, последнего воскресенья перед Великим постом. Вечером этого дня принято испрашивать друг у друга прощение, чтобы в мире встретить дни поста. 34 Сорок мучеников ― имеется в виду празднество в честь Сорока мучеников в озере Севастийском, совершаемое 9/22 марта. Мученики были воинами и пострадали в современной Армении около 320 года. Праздник был весьма почитаем в Древней Руси, особенно среди воинов. 35 …вплоть до лопи и Бьярмии ― под именем лопи известны в древности современные лопари, или саами, народ, обитающий преимущественно на территории Кольского полуострова. Бьярмы, или Бьярмаланд, ― скандинавское название перми, предков современных коми. 36 …рубленые «глаголем» на высоких подклетях ― «глаголем» называется буква «Г» славянского алфавита, это же слово употребляется для обозначения чего-то, что сходно с нею по форме. 37 Крестопоклонная Неделя ― третий по счету воскресный день Великого поста, в который на середину храма выносится для общего поклонения изображение Креста Христова. 38 …родители звали меня Меррипихка, а Хармой меня нарекли волки ― Меррипихка в переводе означает «янтарь» (буквально: «морская смола»). «Харма» ― «серая», что в сочетании с «Теллерво» может значит «Серая Хозяйка Леса», то есть волчица. 39 …земляная смола… — так раньше называли нефть, известную еще грекам, и через них — славянам. 40 Харон — в древнегреческой мифологии это имя перевозчика, переправлявшего души умерших через Стикс или Лету, реки, отделяющие мир живых от царства мертвых. 41 …Нынче канун Лазаревой субботы! А с Волчьей Лядины я тебя забрал на Благовещенье, оно как раз в субботу пятой седмицы пришлось! ― Лазарева суббота предваряет празднество Входа Господня в Иерусалим, последнего (шестого) воскресенья перед Пасхой. Благовещенье (25 марта/7 апреля) в 1078 году пришлось на субботу пятой седмицы, значит, Лазарева суббота выпала на 1/14 апреля. Лазарева суббота называется так в память воскресения Христом Лазаря Четверодневного, события, описываемого в 11 главе Евангелия от Иоанна. Напомним, что седмица соответствует современному слову «неделя», которым прежде означали только воскресный (не-дельный, в который не работают) день. 42 …Так отслужили они Вербное воскресенье, потом службы Страстной Седмицы, и наконец пришла Пасха ― Вербное воскресенье ― то же, что Вход Господень в Иерусалим, или Неделя ваий. После него начинается Страстная Седмица, посвященная воспоминанию страданий Христа. Пасха в 1078 году была 7/21 апреля. 43 …как Илию до Хорива ― здесь отец Мартын сравнивает себя с пророком Илией Ревнителем, о котором говорится в Третьей Книге Царств (глава 19), что он впал в отчаянье, но был укреплен особенным откровением от Бога на горе Хорив. Бог открылся ему не в бурном ветре, землетрясении и огне, а в легком дыхании теплого ветра («гласе хлада тонка»). Этим предвозвещалось будущее пришествие новозаветной благодати не в проявлениях ревности и великих и грозных знамений, а явлением кроткого Христа. 44 …писанных ученым монахом Метафрастом ― Симеон Метафраст, или Логофет, живший в Константинополе в Х веке, составил собрание «Житий святых», проведя большую работу по собиранию и пересказу древних жизнеописаний христианских святых. 45 Иродотий ― Геродот, древнегреческий историк, живший между 490 или 480 и 425 годами до Рождества Христова, прозванный «отцом истории». 46 Преподобный Макарий ― здесь идет речь о преподобном Макарии Египетском или Великом (301―391), великом подвижнике православного монашества, одном из основателей пустынножительства в Египте. 47 Ианний и Иамврий ― древние египетские волхвы, о которых повествуется в Библии (Исход, гл. 7). 48 «Огласительное слово» Златоуста ― проповедь святителя Иоанна Златоуста, патриарха Константинопольского (344―407), ежегодно читаемая в самый праздник Пасхи на Утрени. Словарь Алтарь — от лат. alta и ara, «возвышенный жертвенник». Восточная возвышенная часть храма, в которой располагаются престол и жертвенник, и где преимущественно находятся совершающие службу священнослужители. Обычно отделяется от молящихся иконостасом. Амвон — правильнее: анвон, от греч. «восход, возвышенное место». Возвышение перед алтарем напротив Царских врат. Отсюда при богослужении возглашаются ектении, читается Евангелие и произносятся проповеди. Символизирует камень, которым был заложен вход в пещеру Гроба Господня. Его отвалил ангел и с него благовествовал мироносицам о чуде Воскресения Христова. Антифон — от греч. «противогласие», попеременное пение двух хоров. В церковном богослужении так называются песнопения, составленные, главным образом, из стихов ветхозаветных книг и исполняемые поочередно на двух клиросах. Базилевс (василевс) —царь (греч.). Берсерк — от berserkr, букв. «медвежья шкура». Так у викингов назывались воины, обладавшие способностью приходить в состояние ритуального бешенства в бою. При этом они теряли ощущение боли и чувствовали в себе ярость и силу медведя или волка, с которыми отождествляли себя во время сражений. Било — деревянная, реже металлическая доска, в которую бьют, созывая верующих к богослужению. На Руси позднее практически вытеснено колоколами. Болван — идол, изображение языческого божества. Борть, борти — улей самого простого устройства, дуплистая колода, в которой живут пчелы. Бочаг — омут, яма с водой, небольшое озерцо. Братина — большая общая чаша для вина, пускавшаяся по кругу пирующих. Варанги (веринги) — наемные воины, преимущественно скандинавские, служившие у византийских императоров. От этого слова происходит русское «варяг». Ведовство — от слова «ведать», «знать». Здесь обозначает некое тайное знание, способности к колдовству. Весь — 1) село, сельская местность; 2) древнерусское именование одного из народов финно-угорской группы. Викинг — военный поход скандинавских воинов VIII—XII веков, а также его участник. В тексте встречается употребление этого слова и в том, и в другом значении. Вира — денежный штраф в древнерусском праве, выплачивавшийся за убийство либо телесное повреждение. В тексте имеется в виду, что Мономах собирается выплатить семьям убитых в походе или пострадавших при набеге из добычи, взятой в Менском походе. Вой (мн. ч. вои, (устар.)) — воин. Волхв — колдун, служитель языческих богов. Вотчина — то, что принадлежит по праву рождения. В тексте — область, доставшаяся в управление князю от его отца. Вританийские острова — Британия. Волкодлак (волколак, вурдалак, вовкодлак) — оборотень, обладающий способностью превращаться в волка. Вотола (волота) — толстая ткань из льняного или посконного волокна, а также изготовленный из этой материи плащ. Наиболее распространенная верхняя одежда Древней Руси в IX—XIII веках. Гайтан — кожаный шнур для ношения нательного креста. Гонт — тонкие дощечки, которыми крылись крыши вместо черепицы. Гридня — княжеская стража, телохранители, а также общее помещение где жили неженатые дружинники. Дебелый — тяжелый, толстый, тучный. Детинец — внутренняя, наиболее укрепленная часть древнерусского города, то же, что кремль. Долу — вниз, к земле. Драница — тонкие деревянные щепки, употребляющиеся для покрытия крыш, либо как основа для штукатурки. Ектеньи, ектения — от греч. «прошение». Совместные моления, возносимые священником или дьяконом от лица верующих и сопровождаемые пением краткой молитвы «Господи, помилуй!» или иных кратких молитв. Елань — проплешина. Здесь употреблено в значении ровного, не заросшего лесом болота. Епитимья — букв. с греч. «запрещение». Церковное наказание за грех, обычно представляющее собою некое духовное упражнение, способствующее исправлению греховных навыков. Жальник — средневековое погребение особой формы. Жмудь, жемайты — одно из литовских племен. Изгой — изгнанник. Здесь: потомки удельных князей, не сидевших на великокняжеском престоле, и лишенные права великого княжения согласно порядку престолонаследования, введенного Ярославом Мудрым. Иконом — эконом, должностное лицо в монастыре, заведующее хозяйством. Ирмос — от греч. «ирмос» — связь, связка. Песнопения, связывающие между собою песни канона. Истобка — маленькая избушка, топившаяся по-черному. Керамельник — древнее именование гончара, который так же мог называться скудельник или горнчар. Клузить — слово, характерное для некоторых районов современной Псковской области, близких тем, в которых происходят описываемые события. Означает воздействие на человека нечистых духов, клузов, состоящие в разного рода обманах, галлюцинациях. Ковы — здесь употребляется в значении коварных замыслов, планов. Кодола — железная цепь, верига. Коливо ― разваренная с медом и фруктами пшеница, освящаемая в православных храмах в пятницу первой седмицы Великого поста, в память о чуде святого великомученика Феодора Тирона. Употребляется также в дни памяти усопших: то же, что и кутья. Колт — древнерусское женское украшение, привеска. Комора — клеть, чулан, кладовая. Конунг — от др.-норв. Konungr: военный вождь, позднее — король у скандинавских народов. Копытца — шерстяные носки. Лазня — баня. Линик — головной убор замужних женщин в средневековой Руси, длинный прямоугольный плат, обертывавшийся вокруг головы. Литургия — от греч. «общее дело», «общая служба». Главное богослужение Православной Церкви, совершаемое как воспоминание Тайной Вечери Христа с учениками. Во время Литургии совершается Таинство Евхаристии (благодарения), состоящее в преложении Духом Святым хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы и причащении ими верующих. Ляхи — средневековое название поляков. Мартиролог — жанр церковной литературы, повествования о страданиях христианских мучеников. Метание — глубокий земной поклон. Мефимоны ― службы Великого повечерия, совершаемые в первые четыре дня Великого поста, во время которых читается Великий Покаянный Канон преподобного Андрея Критского. Название происходит от греческих слов «с нами», поскольку на Повечерии поется песнопение с припевом «С нами Бог!» Навь — мертвец. Науз — вязаный оберег, талисман. Обедница — простонародное название церковной службы Последования Изобразительных, обычно совершавшейся вместо Литургии (обедни), в тех случаях, когда совершение ее было не положено Уставом или невозможно в силу каких-то причин. Облацегонитель — волхв, колдун, имевший власть повелевать стихиями. Одрина — место в доме, где находился одр, постель, то есть спальня. Онучи — обмотки из ткани для ног под сапоги или лапти. Опойка — тонкая телячья кожа. Оскорд — большой боевой топор, секира. Остен — жало, копье, острая палка для ударов рабочему скоту при необходимости погонять его. Отрок — здесь имеется в виду слуга. Очелье — часть головного убора, прикрывавшая лоб и виски. Паникадило — многосвещник, употребляющийся для освещения церкви или палат, обычно свисающий со свода. Паремия — отрывок из какой-либо книги Ветхого Завета, читаемый в определенные моменты православного богослужения. Пестрядный — изготовленный из пестряди, ткани из пестрых, разноцветных ниток. Петель — петух (устар.). Повойник — женский головной убор из холста или другой ткани, немного расширенный кверху. Поганый — язычник, идолопоклонник. Подмет — здесь: тайно подброшенная вещь для наведения колдовства или порчи. Полавица — подушка, подкладываемая для сидения поверх лавки. Полон — плен, пленник. Полуночь — в тексте употребляется в устаревшем значении севера как направления. Полюдье — в Древней Руси объезд князем с дружиной подвластных ему земель для сбора дани, а также сама дань. Порок — таран, стенобитное орудие. Поруб — место заключения, темница, острог. Поршни — обувь из лоскута кожи, стянутого по краю ремнем. Посадник — временно выбираемый или назначаемый правитель города или области, наподобие губернатора. Наибольшей властью пользовались в Новгороде Великом, где эта должность сохраняла значение до 1477 года. Посконный — конопляный, здесь употреблено в значении простолюдина, которые обычно носили простую одежду, тканую из грубого посконного (конопляного) волокна. Поспешение — помощь. Преждеосвященная Литургия (Литургия Преждеосвященных Даров святителя Григория Двоеслова папы Римского) — богослужение седмичных (будних) дней Великого поста, отличающееся тем, что при этой службе не совершается Пресуществление хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы, которых причащаются христиане, но используются Святые Дары Тела и Крови, освященные на так называемой полной Литургии. Дары сохраняют в ближайший воскресный день и оставляют на Престоле церкви для Причащения в будние дни поста, когда совершать полную Литургию не полагается по Уставу. Псалт (греч.) — певец, исполнитель церковных песнопений. Ромейский — римский, византийский (византийцы называли себя ромеями, то есть римлянами). Святки — святые дни. Обычно так называют праздничный период между Рождеством и Крещением и первую седмицу после Пасхи. Седмица — семь дней, то же, что современная «неделя». Синаксарь — от греч. «собрание», сборники поучений на церковные праздники. Скудельница — (скудель — глина). Здесь: своего рода братские могилы, места общего захоронения. Слега — длинная жердь. Сочельник — день накануне праздников Рождества и Крещения Христовых, сопровождаемый строгим постом, при котором в пищу употребляется лишь сочиво — вареные или размоченные бобы, овощи. Ставец — подсвечник для свечи или лучины. Стихира — богослужебное песнопение, объясняющее суть и значение праздника. Сулица — короткое метательное копье. Тезоименитство — «равноименность», день, в который совершается память святого покровителя, имеющего одно имя с человеком, в честь которого он назван. В просторечии «именины» или «день Ангела». Тиара — высокий головной убор высшего духовенства в Западной Церкви. Тиун — чиновник на административной службе у князя в Древней Руси. Толмач — переводчик. Туне (устар.) — даром, безвозмездно. Убрус — плат, платок, полотенце. Уд — член тела. Срамные уды — половые органы. Узилище — место заключения, тюрьма (от слова «узы» (кандалы, колодки)). Утреня — богослужебное последование, совершающееся утром. Фашина — примитивное перенесное заграждение из связанных между собой пучков прутьев, употреблявшееся для защиты от стрел. Фибула — украшение, служившее для закалывания краев материи, плаща. Хоза — сафьян, выделанная козья кожа. Хорт — волк. Цатра — козий пух. Часы — краткие богослужебные последования, отмечающие основные части дня по восточному времяисчислению. Первый час соответствует шести утра, третий — девяти утра, шестой — полудню, девятый — трем часам пополудни. Чванец — небольшой кувшин. Черевики — мягкие сапожки, шитые из тонкой кожи, взятой с живота (чрева). Обувь горожан и зажиточных крестьян. Чирики — кожаная обувь без подошв. Чудь — название племен финского происхождения, живших к северу от Великого Новгорода. Шишак — шлем с высоким навершием, заканчивавшимся шаром (шишом). Шуликон — ряженый, переодетый, в более широком значении — обманщик, жулик. Юрод — урод, дурачок. Юфть — толстая кожа сравнительно грубой выделки. Язык — народ. Ярл — родовая знать, племенные вожди у скандинавов. В Швеции XIII века должность военного руководителя государства. --------------- ------------------------------------------------------------ --------------- ------------------------------------------------------------ 1